Я положила на стол скорбный лист и пододвинула к Сергею Сергеевичу. Он не взял бумагу сразу, выждал секунду, и только потом начал читать.
Пока он читал, я говорила, как учил Громов: ровно, по порядку, без лишних отступлений. Начала с заточения, дошла до побега. Не забыла и о методах лечения: ледяные ванны, горькие микстуры, от которых мутился рассудок, ремни, которыми меня привязывали к кровати так, что потом на запястьях и щиколотках оставались кровавые полосы. Корсаков слушал, не перебивая. Смотрел в скорбный лист, изредка переводил взгляд на меня и вновь на бумаги. Только один раз, когда я впервые назвала имя Штейна, в его глазах мелькнуло раздражение.
— Случалось ли вам не принимать микстуру? — спросил он вдруг, не поднимая головы.
— Да.
— Каким образом?
— Два пальца в рот, как только сиделка выходила.
Тут он, наконец, поднял на меня глаза, несколько секунд смотрел молча, потом взял перо и сделал пометку в тетради.
— Продолжайте, Александра Николаевна.
И я продолжила, дошла до побега и подкупа Штейна, до всего, что казалось мне важным. Но чем дольше говорила, тем яснее чувствовала: Сергей Сергеевич слушает внимательно, а всё-таки ждёт не этого. Моя тщательно выстроенная речь не задевала его. Проходила мимо.
Я замолчала на полуслове. Пауза получилась долгой. Где-то в коридоре прошли торопливые шаги, за ним другие, потом всё стихло, лишь часы в углу кабинета продолжали тихо тикать.
— Это всё правда, Сергей Сергеевич. Но не с этого следовало начинать, — произнесла наконец без затей, и виновато улыбнулась. — Илья Петрович дал мне советы, я верю ему, он человек большого жизненного опыта и высокого ума. И тем не менее я поступлю по-своему.
Корсаков положил перо, чуть наклонился ко мне, и вроде даже весь подобрался. Он не торопил, давая мне время собраться с мыслями. Сидел и ждал.
— Я начну с Огонька.
— Простите? — переспросил Сергей Сергеевич.
— Мой попугай был небольшим, оранжево-зелёным, шумным и ласковым. Он любил сидеть на плече и жевать воротник… Его убил Андрей, мой кузен. Свернул одним движением шею. Я ещё не успела оправиться после потери родителей и Фёклы, моей помощницы, с которой мы вместе выросли. Гибель птицы стала последней каплей. У меня случилась истерика. И дядя, воспользовавшись этим, поместил меня к Штейну.
Говоря это, я уже не держалась за выученный порядок. Во мне заговорила не осторожная расчётливая женщина, а та девочка, у которой отняли всё сразу, — голос дрожал и срывался, я дала волю эмоциям, став Сашей Оболенской. Я позволила человеку напротив заглянуть мне в душу, увидеть в её глубине тёмный неподъёмный камень скорби и отчаяния, который есть и будет со мной всегда.
— Огонька подарил папа, — сипло прошептала я, судорожно вобрав воздух в грудь и со всхлипом его выпустив.
Я смолкла, при этом глядя на свои руки, костяшки пальцев побелели — так крепко я вцепилась в свою сумку. В кабинете было тихо. За окном качалась ветка, и, касаясь стекла, скреблась по нему.
— Александра Николаевна, — нарушил молчание Корсаков, — есть что-то ещё, что бы вы хотели мне поведать?
— Да, есть, — кивнула я и, достав из сумки тетрадь отца, положила её на стол. — Отец вёл записи полтора года. Взгляните сами.
Корсаков взял тетрадь, раскрыл и углубился в изучение. Я же решила, что сказала достаточно, если ему нужно что-то узнать обо мне ещё, пусть задаст свои вопросы. С каждой прочитанной страницей лицо психиатра едва заметно меняло выражение. Он, закрыв папины записи, встал, прошёлся к окну, остановился. Постоял, глядя в сад.
— Александра Николаевна, что вы намерены делать далее?
— Вернуть своё имя. И наказать мошенника по справедливости.
Он кивнул, помолчал немного, потом вдруг спросил:
— Александра Николаевна, какой ныне день недели?
Я опешила от неожиданности.
— Пятница.
— Число?
— Десятое ноября.
— Год?
— Тысяча восемьсот девяносто третий.
Врач вернулся за стол и сделал пометку в своей тетради.
— Где вы родились?
— В Петербурге.
— Сколько вам было лет, когда умерла мать?
— Восемнадцать.
— Хорошо ли вы спите?
— Да.
— Сны видите?
— Иногда.
— И что же вам снится?
— Я редко запоминаю конкретные образы, чаще ощущения. Иногда сны полны тревоги, иногда тоски.
— Случается ли вам слышать голоса, когда рядом никого нет?
— Нет.
— Видите то, чего не видят другие?
— Нет.
— Было ли у вас когда-нибудь ощущение, что за вами следят?
— Нет. Даже теперь, когда я скрываюсь.
Уголки его рта едва заметно дрогнули в улыбке.
— Что ныне более всего вас огорчает?
На секунду я замешкалась с ответом.
— Уходящее время.
— А что радует?
И этот, сказанный спокойным тоном вопрос, застал меня врасплох.
— Дом, где меня ждут дорогие мне люди.
Корсаков кивнул, сделал ещё одну пометку. Закрыл тетрадь, убрал перо.
— Благодарю вас, Александра Николаевна. Будьте добры, попросите Илью Петровича войти. А сами обождите немного снаружи.
Громов нашёлся в соседней комнате, он не стал у меня что-то спрашивать, молча встал и, опираясь на свою трость, прошёл в кабинет Корсакова. Дверь за ним закрылась.
Я опустилась на стул в коридоре и уставилась в пол, но сколько ни прислушивалась, так и не смогла разобрать, о чём именно беседуют старый адвокат и психиатр. Сосредоточилась на половице у противоположной стены. Она была щербатая, с трещиной вдоль волокна, и я смотрела на неё, стараясь не думать ни о чём особенном.
Мимо прошёл молодой врач с папкой в руках, скользнул по мне взглядом и пошёл дальше. Где-то в глубине здания кто-то негромко заунывно запел. Я в итоге не выдержала, встала, подошла к окну, посмотрела на улицу, на гуляющих по дорожкам пациентов. За спиной скрипнула дверная створка.
— Саша, пойдём, — позвали меня. — Простимся с профессором.
И вот я снова стою перед Корсаковым.
— Александра Николаевна, — произнёс доктор, слегка улыбнувшись, — оснований для диагноза «нервическая горячка» в вашем случае я не усматриваю. Заключение будет готово завтра. Вам доставят его после обеда.
— Благодарю вас, Сергей Сергеевич, — облегчённо выдохнула я.
Доктор кивнул и добавил:
— Штейн не первый, кто берётся лечить то, чего нет. И, боюсь, не последний… Вы человек необычный, Александра Николаевна, весьма. Я бы желал говорить с вами при иных обстоятельствах. Будете в Москве, дайте о себе знать. Если потребуется, я готов подтвердить своё заключение и в суде.
Громов молчал до самого извозчика. Только когда мы сели и экипаж тронулся с места, адвокат положил трость поперёк колен и произнёс:
— Он спросил меня, давно ли я тебя знаю.
— И что вы ответили?
— Что знал твоего отца больше двадцати лет. А тебя видел лишь от случая к случаю… — помолчал и добавил: — Несоответствие между твоими годами и складом ума он, разумеется, заметил.
— Мне многое пришлось пережить, — откликнулась я.
За окном баба с коромыслом уступила дорогу телеге. Мальчишка на углу зазевался и получил подзатыльник от старшего брата. Лошадь неторопливо цокала по булыжнику.
— Что ж, — кивнул Громов, — с этим не поспоришь.
Вечером Громов уехал по делам. Кучер остановился у ворот в половине шестого, Илья Петрович надел пальто, сунул под мышку плоскую кожаную папку, которую я прежде не замечала, и, сказав, что вернётся к ужину, отбыл.
Я не стала спрашивать, куда это он. Раз меня не касается, то и не следует совать нос не в своё дело. Хотя, если честно, любопытство снедало.
Пока его не было, я немного подремала и проснулась аккурат к ужину. Громов вернулся в начале восьмого. Мы поели внизу, в небольшой комнате с четырьмя столами.
Хозяйка принесла щи с говядиной и чугунок гречневой каши, политой конопляным маслом. На середину стола поставила тарелку с холодной нарезанной говядиной, и отдельно солёные огурцы. Ржаной плотный хлеб и два варёных яйца.
Заключение принесли на следующий день после обеда, как и обещал Корсаков.
— Теперь слушай, — сказал адвокат, как только я прочитала документ и убрала его в свою сумку. — Одного заключения для суда недостаточно, даже такого. Корсаков сам так сказал. Нужно второе независимое освидетельствование, от человека с не меньшим весом в науке. Он посоветовал Бехтерева. Как вернёмся домой, не будем медлить и отпишем ему.
Я согласно кивнула:
— Хорошо.
— Дальше, — продолжал Громов, простучав пальцами по столешнице незатейливую дробь.- Когда оба заключения будут у нас на руках, я подам в окружной суд ходатайство об отмене попечительства. Параллельно жалобу прокурору по имущественным злоупотреблениям. Тетрадь Николая плюс выписки, плюс твои показания, — всё это материалы для возбуждения дела.
— Сколько времени займёт?
— Много. Быстро такие дела не делаются…
Поезд отходил поздно вечером. На Каланчёвской площади было темно и сыро, у вокзала жались друг к другу извозчики, переговариваясь вполголоса. Мы взяли билеты, прошли под дебаркадер, нашли вагон. В отделении на этот раз нас оказалось трое: мы с Громовым и немолодая женщина в чёрном платье, с большим саквояжем, задремавшая раньше, чем поезд вышел за Рогожскую заставу.
Я устроилась у окна. За стеклом медленно плыла московская окраина: огни, старые дома, становившиеся всё реже, затем мир поглотила тьма.
— Илья Петрович, — негромко позвала я.
— М-м? — он не спал, читал купленную на вокзале газету.
— Спасибо.
— За что именно? — удивлённо покосился на меня.
— За то, что поехали со мной. И за то, что не задаёте всех тех вопросов, коих у вас, должно быть, вагон и маленькая тележка.
Мужчина тихо рассмеялся, забавно пофыркивая.
— А ведь занятная фраза, запомню… — и, вмиг посерьёзнев, добавил: — Я не брошу единственного ребёнка своего друга.
Женщина в чёрном пошевелилась во сне, открыла глаза, мазнула взором по нашим лицам и, поправив платок, снова уснула.
— Спи, Сашенька, — вздохнул Громов. — Завтра будем дома. Твои наверняка уж заждались.
Я послушно закрыла глаза, и вскоре сон сморил меня.
На Тринадцатой нас ждали.
Мотя открыла дверь, прежде чем я успела подойти к дому, видно, высматривала нас в окно. Она схватила меня за плечи, оглядела быстро с ног до головы, убеждаясь, что всё на месте, и только потом крепко обняла.
— Всё хорошо? — выговорила она наконец, не думая меня отпускать.
— Да.
— Заключение?
— Получила. Диагноз Штейна опровергли.
Няня шумно, облегчённо выдохнула. За её плечом маячила Дуняша, от услышанного она чуть ли в пляс не пустилась, радостно заохав.
Тут подошла Степанида и, мягко оттеснив Мотю, тоже меня обняла, крепко прижав к своей внушительной груди.
— Ну, слава Богу, — выдохнула она. — А я уж, грешным делом, думала, там тебя опять удержат. Часто хорошее легко из рук уходит.
Я погладила её по плечу:
— Всё хорошо.
Кузьминична кивнула, крепко сжала мои пальцы, потом вдруг отвернулась, прошла к столу и стала поправлять и без того ровно лежавшую скатерть.
— Вот и ладно, — пробормотала она, не глядя на меня. — Вот и хорошо. Дом без тебя стоял, будто неживой. Вот вроде всё привычно: Мотя ворчит, Дуняша бегает, Фома Акимыч дрова таскает, да всё одно не то.
Последние слова прозвучали совсем тихо. Я шагнула к ней, обняла со спины, уткнулась лбом ей в плечо. Степанида растроганно охнула, потом погладила меня по руке своей шершавой ладонью.
— Будет, будет, — проговорила она торопливо. — Чего сырость разводить. Живая вернулась, с нужной бумагой, и слава Богу. Теперь уж, даст Господь, вытащим тебя совсем.
— Хорошо, когда всё хорошо. Да вот только обед сам себя не съест. Айда на кухню, еда уж стынет, — засуетилась Мотя, стараясь скрыть подступившие к глазам слёзы.
Громов, уже снявший пальто, хмыкнул:
— И я рад вас всех видеть.
— И мы вам рады, Илья Петрович, — не глядя на него, отозвалась няня и упорхнула в соседнюю комнату.
Фома Акимыч вышел из своего угла, и приветливо нам кивнул.
За ужином Дуняша рассказывала про свои курсы, что шли они хорошо, только одна преподавательница строга до невозможности. Мотя, не спрашивая, подкладывала добавки.
— Вкусно, намного вкуснее, чем в той гостинице, — сыто отдуваясь, откинулся Громов на спинку стула.
Степанида же нет-нет, да и поглядывала на меня украдкой. Не отлипала взором, будто боялась: моргнёт — и снова окажется, что меня нет.
Тянуть с Бехтеревым Громов не стал. Корсаков был прав: одного его заключения мало. Нужен был второй голос, такой, чтобы в суде его услышали без скидок и оговорок. На следующий день после возвращения Илья Петрович отправил записку врачу, а ещё через два мы поехали в Медико-хирургическую академию.
Здание встретило нас не больничной мрачностью, как ожидалось, а атмосферой деловитости. Широкая лестница, коридоры с натёртым до тусклого блеска чистым полом, и витающий в воздухе ненавязчивый запах лекарств.
Бехтерев принял нас в своём кабинете.
Высокий лоб, коротко подстриженная борода, живые, очень внимательные глаза. Сидеть неподвижно он, кажется, не умел: то брал со стола карандаш, то клал на место, то поднимался, то снова садился. Он весь будто был соткан из движения, будто мысль в нём шла быстрее, чем тело поспевало за ней.
Он просмотрел бумаги, которые мы привезли, выслушал Громова, после чего попросил оставить нас наедине.
Разговор вышел короче, чем с Сергеем Сергеевичем, но легче от этого не был. Вопросы были почти те же, только задавал он их быстро, один за другим, не давая мне и мига на передышку.
С какого времени я считаю себя здоровой? Были ли у меня припадки, видения, голоса? Сплю ли я, узнаю ли людей, не путаю ли дни, не преследует ли меня мысль, что за мной наблюдают? Он спрашивал о микстурах, о ваннах, о том, что именно я запомнила из того, что происходило в лечебнице Штейна, но не общие впечатления, вовсе нет, он жаждал услышать детали: устройство комнаты, кто и когда ко мне приходил. Если честно, чётко ответить я смогла лишь на часть вопросов.
Профессор слушал, иногда прерывал, возвращал к слову, которое казалось ему подозрительным, и тут же заставлял сказать иначе. Ни сочувствия, ни недоверия во время допроса, а это был скорее допрос, чем беседа, — на его лице ни разу не мелькнуло.
Под конец Владимир Михайлович встал, прошёлся к шкафу, постоял, заложив руки за спину, и обернулся ко мне.
— Оснований считать вас душевнобольной я не нахожу, — произнёс он ровно. — Напротив, рассудок ваш ясный, память сохранная. Все ваши ответы были последовательными. А то, что с вами проделали, требует не врачебного одобрения, а иного разбора.
После этих слов он снова сел, написал несколько строк на каком-то бланке, поставил дату и подпись, присыпал лист песком и стряхнул его в сторону, после чего протянул мне со словами:
— Успехов вам, Александра Николаевна. Смысла прятать вам свою личину далее я не вижу.
Когда мы вышли от него, у меня в сумке лежало второе заключение, настал черёд следующего шага.
Добравшись до дома, Илья Петрович помог мне выйти из экипажа и, со словами:
— Дальше ты сама, — забрался обратно. — Мне нужно в суд, пока канцелярия не закрылась.
— Не подождут ли дела до завтра? — удивилась я.
— Нет, надобно поторопиться, — покачал головой Громов. — Подам ходатайство об отмене попечительства. До совершеннолетия твоего осталось недолго. Сделаю копии заключений, приложу их. Окружной суд обязан рассмотреть в кратчайшие сроки, откладывать некуда. По имущественным злоупотреблениям отдельно загляну к прокурору. Это другая инстанция. И тоже надо добраться туда сегодня же.
— Илья Петрович, — окликнула я.
Он обернулся.
— Успехов!
Старый адвокат кивнул и захлопнул дверцу. Я смотрела вслед экипажу, пока он не скрылся за поворотом на Средний, потом пошла домой.
Как оказалось, ко мне пришёл посетитель. Звонарёв ждал меня на кухне, за столом с чашкой ароматного чая в одной руке и надкушенной румяной булкой в другой. Увидев меня, положил всё на стол и поднялся.
— Александра Николаевна, доброго дня! Всё в порядке? Вы в выходном платье… Что-то стряслось?
— Всё в порядке, Борис Елизарович, — улыбнулась я и, сняв шляпку, повесила её на крючок. — Вы поешьте, не торопитесь, я буду ждать вас у себя в кабинете.
Не прошло и четверти часа, как старый инженер постучал в дверь. Войдя, он первым делом положил папку на стол, раскрыл и вынул несколько листов бумаги.
— Нашёл тебе первого заказчика, Сашенька.
Моё сердце взволнованно забилось.
— Купец Серебряков, мой старый знакомый, торгует мануфактурой. Хочет перестроить склад на Гавани под жильё для рабочих. Два этажа, тридцать восемь человек. Уверен, ты справишься.
Я взяла в руки грубый набросок, сделанный явно самим купцом, с неверными пропорциями и без единого размера.
— Сроки?
— К весне он хотел бы начать кладку.
Я мысленно прикинула объём работы и ответила:
— Через неделю план и смета будут готовы.