Мотя шагнула вперёд, обхватила меня свободной рукой, прижала к себе, от неё пахло хлебом и какими-то травами. У меня ещё сильнее перехватило горло, и мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не расплакаться в голос, как будто мне действительно двадцать лет, а не сорок пять.
— Мотя, — пробормотала я ей в плечо. — Всё хорошо, я выжила…
Она отстранилась, оглядела меня быстро, с ног до головы, как осматривают после драки: цела ли, не сломано ли чего.
— Худая-то какая, — прошептала она с болью. — Чисто тень. Господи, что они с тобой сделали…
— Всё потом, — мягко перебила я. — Мотя, Дуняше нужна твоя помощь, — сказала я и шагнула в сторону.
Служанка стояла, прислонившись плечом к мокрому забору, и едва держалась на ногах.
— Воспаление лёгких, ей срочно нужно в тепло и обильное питьё, — коротко объяснила я.
Няня не стала задавать вопросов, споро подхватила Дуняшу под локоть, мы пересекли небольшой дворик и поднялись по крылечку. Оказавшись в сенях, ненадолго задержались, скидывая обувь. Сени служили одновременно чуланом, на гвоздях висели тулуп и старый зипун, стояла кадушка с соленьями, с потолка свисали связки сушёных трав.
Из глубины дома появилась невысокая и упитанная женщина, преградившая нам путь. Она стояла и строго глядела на меня и Дуняшу.
— Степанида, это моя питомица, графиня Александра Оболенская, а это её спутница, Дуняша. Им обеим нужен временный кров, не откажи…
Хозяйка дома ещё немного помолчала, затем ответила:
— Ну, проходите, коль так. Места хватит, — после чего отступила, давая нам дорогу.
— Идёмте, — потянула нас Мотя за собой.
Дом у Степаниды состоял из трёх комнат.
Первая была самой большой и являлась одновременно и кухней, и столовой, и гостиной. Русская белёная печь с трещиной, заделанной глиной по боку, занимала добрую треть пространства. Перед печью орудовал кочергой, поднимая угли, сухонький старичок.
Вдоль стены тянулся стол с двумя лавками, крепкий, из тёмного дерева, потемневшего от времени. У противоположной стены стояло два дубовых сундука, окованных железными полосами, — широкие и основательные. На одном из них лежал скатанный в рулон матрасик. На поставце у окна теснилась посуда начиная от глиняных горшков, заканчивая двумя берёзовыми туесками. В красном углу, по диагонали от печи, на полочке стояла икона, перед ней теплилась лампадка. Увидев образа, я вдруг перекрестилась — тело само вспомнило привычный жест, совершив его прежде, чем я успела об этом подумать.
Полы были крашеные тёмной охрой, с брошенными на них домоткаными половиками.
Потолок низкий. Окна с наличниками маленькие, выходящие во двор.
Я усадила Дуняшу на лавку. Та привалилась к столу и закрыла глаза.
Мотя уже тащила из чулана тулуп.
— Фома Акимыч, воды поставь.
Старичок, не оборачиваясь, переставил горшок.
Дуняшу уложили на сундук, прежде раскатав тощий тюфяк, укрыли тулупом, подсунули под голову подушку. Она не сопротивлялась и, кажется, уснула раньше, чем её устроили поудобнее.
Мотя же всё суетилась: достала с поставца крынку, отсыпала трав, поставила горшочек на край печи. За всем этим она то и дело бросала на меня быстрые, полные тревоги взгляды, но молчала, понимая, что сейчас не время для расспросов.
Степанида тем временем собрала на стол без лишних слов и суеты. Большой горшок щей, от которого шёл такой умопомрачительный аромат, что у меня громко заурчал желудок, хлеб, нарезанный крупными ломтями, миска солёных огурцов, крынка с квасом.
— Садитесь, — обратилась к нам Степанида, ничего больше не добавив.
Мы сели, я и Мотя. Степанида примостилась с края лавки, налила квас в кружки. Старик тихо ушёл куда-то в другую комнату.
Я ела и поначалу думала только об одном, что нельзя слишком торопиться, иначе недолго подавиться, хотя тело требовало поглотить всё сразу, немедленно! Щи были жирные, с кислой капустой, с мозговой косточкой, разваренной до мягкости. Ржаной, плотный, хлеб отдавал приятной кислинкой. Благодаря горячей еде, меня чуть попустило, напряжение, которое последние дни жило где-то между лопатками и не давало выпрямиться до конца, отступило.
Мотя не лезла с вопросами, Степанида молча подливала квас.
Когда я отложила ложку, они обе посмотрели на меня: одна с открытой тревогой, другая с тем невозмутимым вниманием, что встречается у людей, привыкших видеть разное и не удивляться.
— Мотя, — начала я, вздохнув. — Степанида Кузьминична. Вы, полагаю, ждёте объяснений.
Степанида сложила руки на столе, Мотя замерла, вся превратившись в слух.
— Я умерла, — огорошив обеих женщин, позволила себе лёгкую улыбку. — И скоро об этом будут судачить на каждом углу. После сегодняшней ночи графиня Александра Оболенская перестанет существовать. До поры до времени… И никто, слышите, никто не должен знать, что это не так. Ни соседи, ни родня, ни тем более кто-либо, связанный с моим дядюшкой.
В воцарившейся тишине, звук треснувшего в печи полена вышел особенно громким. Мотя вздрогнула от неожиданности.
Няня медленно перекрестилась. Её кума смотрела на меня, впервые проявив яркие эмоции — сильно округлив глаза.
— И до какой поры? — шепнула Степанида.
— Так долго, пока я не буду готова, — отчеканила я.
Мотя накрыла мою руку своей ладонью и сжала, тем самым выразив мне свою безграничную поддержку.
— Насколько я могу доверять Фоме Акимычу? — и серьёзно посмотрела на Степаниду.
— Как себе, — не колеблясь ответила та.
— Позови его, чтобы поклялся.
Женщина кивнула и вышла, вскоре вернувшись с Фомой.
— Барышня зарок взять хочет, — тихо, с нажимом сказала ему Степанида.
Старик лишь тяжело выдохнул, будто на плечи ему положили мешок с овсом, и крупными узловатыми пальцами расстегнул медную пуговицу у ворота косоворотки. Запустил руку за пазуху и выудил массивный крест на засаленном гайтане.
— Дело, стало быть, такое, — начал он хриплым голосом, глядя не на нас, а в красный угол, где за лампадкой темнели образа. — Слов мудрёных я не разумею, а перед Господом ответ держать — это мне знакомо.
Широко с отмашкой перекрестился и, притянув крест к самым губам, приложился к нему с коротким стуком зубов о металл.
— Крест целую, — твёрдо произнёс он, глядя теперь прямо на меня. — Пока дышу, не выдам. А как умру, так с меня и взятки гладки, там уже Судия другой.
Спрятал крест обратно, аккуратно застегнул пуговицу. Для него вопрос был закрыт — договор скреплён печатью, которую самому дьяволу не взломать. И степенно поклонился, без подобострастия, уважительно.
Помолчали, затем за ним повторили обе женщины.
— Христом Богом клянёмся. Не выдадим.
Я смотрела на них троих. И сердце заливала тихая благодарность. Я точно знала, не предадут.
— Спасибо, — негромко выдохнула я.
Закончив с клятвами, Степанида снова вышла, чтобы вскоре вернуться с каким-то кафтаном и небольшой коробкой, села за стол и принялась шить.
— Жар сильный, — Мотя уже хлопотала подле Дуняши, провела ладонью по её лбу и нахмурилась. — Надо ей крепко пропотеть.
Горшочек с отваром был снят с края печи, и сейчас Мотя принялась процеживать лекарство через тряпицу в кружку.
— Тут липа, мать-и-мачеха и шиповник, — зачем-то сказала мне няня, после чего с трудом разбудила Дуняшу, та открыла мутные глаза, явно не понимая, где находится.
— Пей, — велела Мотя и приподняла ей голову.
Девушка послушно с трудом пила, морщась и плотно зажмурившись.
Затем Мотя принесла баночку с гусиным жиром и растёрла Дуняше грудь и спину, укрыла сверху тёплой фланелью и снова плотно завернула в тулуп.
— Поможет? — негромко спросила я, внимательно следя за её действиями.
— Хуже не будет, — отозвалась няня. — Ей надо пропотеть хорошенько. К утру посмотрим.
Я с сомнением на неё покосилась, потеть при пневмонии? Точно нельзя, но ничего не сказала. У Саши не было таких знаний, и пока не стоило пугать няню столь значительными переменами в любимой воспитаннице. Всё должно произойти постепенно… Когда Мотя уснёт, уберу тулуп с Дуняши.
— Степанида Кузьминична, — окликнула я женщину.
Она тут же на меня посмотрела.
— Порошок с салицилом достать можно?
Она помолчала, обдумывая.
— В аптеке, только это дорого.
— Я завтра с утра схожу на Восьмую линию, — подхватила Мотя, — куплю.
— Денег у меня пока нет, но я верну очень скоро, — постаралась говорить уверенно, на что собеседница лишь улыбнулась:
— Хорошо, — и вернулась к Дуняше, закончив с ней, подошла ко мне. Оглядела с ног до головы и, сев рядом, приказала:
— Открой рот.
Я послушно открыла.
— Горло красное, — констатировала она. — И сипишь сильно. Говоришь, как из-под земли.
— Пройдёт.
— Пройдёт, — согласилась Мотя и налила из того же горшочка вторую кружку. — Пей.
Одновременно горчило и было сладко благодаря мёду, я пила мелкими глотками и чувствовала, как жжение в горле немного отступает.
— Плечи расправь, — велела Мотя, пока я пила. Сама встала за спиной, положила руки на плечи и надавила привычно. — Вот так… Дышать легче стало?
— Да…
— Нынче ночью за тобой тоже буду следить, — объявила она.
Степанида отложила шитьё, встала и без лишних слов начала стелить на широком сундуке у стены. Вытащила из-под него сложенный тюфяк потолще первого, бросила поверх деревянной крышки, разгладила ладонью. Поверх тюфяка легло тяжёлое одеяло, набитое овечьей шерстью. Вместо подушки свернула старый полушубок и пристроила его в изголовье.
— Ложись, — кивнула мне.
Я не возражала.
Мотя задула лампу на столе, оставив только образную лампадку, та горела ровно, едва мерцая, бросая на стену маленький рыжеватый кружок. Я легла и натянула одеяло до подбородка. Тюфяк практически не смягчал твёрдость ложа, но это было совершенно неважно. Пахло овчиной и едва уловимо полынью, и это тоже сейчас меня совсем не напрягало.
Мотя тихо ходила по комнате, поправляла тулуп на Дуняше, шептала что-то — не то молитву, не то просто себе под нос. Степанида ушла в соседнюю комнату, где скрипнула кровать.
За окном утробно гудел ветер. Стекло подрагивало в рассохшейся раме.
Няня опустилась на стул у Дуняшиного сундука, поправила ей подушку и затихла. Я закрыла глаза, и последнее, что успела подумать, было что-то про сейф на Литейном и код: четырнадцатое марта девяносто… но мысль не додумалась, растворилась, а я провалилась в сон раньше, чем успела за неё ухватиться.
Няня засобиралась на рынок рано, ещё до того, как в окнах показались полупрозрачные рассветные лучи. Я проснулась от её неторопливых сборов и следила за женщиной из-под полуприкрытых век, размышляя.
Очень скоро состоятся мои похороны, и я буду мертва по документам. И тогда снять комнату станет затруднительно, домовая книга требует паспорт. Наняться куда-либо не получится по той же причине. Купить что-то значимое или войти в любое присутственное место, значит, рисковать быть узнанной. Стоит кому-то из знакомых Горчакова увидеть моё лицо и сообщить ему, и вся конструкция рассыплется.
Но это ещё полбеды.
Диагноз никто не снял. Вот где настоящая проблема. Я не просто Александра Оболенская без бумаг, я Александра Оболенская с официальным освидетельствованием о нервическом расстройстве, подписанным двумя докторами. Стоит мне появиться где угодно и назвать своё имя, Горчаков скажет одно: беглая душевнобольная, уцелела при пожаре и в помрачении ума бродит по городу. А возможно, добавит кое-что похуже: что пожар устроила она сама, что бежала намеренно, тем и опасна. Эту его версию подкрепят бумаги, показания Штейна. Кому поверит чиновник или судья: уважаемому врачу или двадцатилетней девице с историей болезни?
Ответ очевиден, и он мне не нравился.
Значит, просто явиться и заявить о себе не выйдет. Во всяком случае нельзя этого делать именно сейчас.
В голове вырисовывался план действий: первое — мне нужны новые документы, второе — деньги. Много денег. На то, что у меня останется после сделки с доктором, а это две тысячи рублей, я смогу снять небольшое помещение, купить оборудование, открыть что-то скромное, например, чертёжное бюро, начать брать заказы и зарабатывать. Третье мне жизненно необходимо снять диагноз, обратившись к светилу науки, к человеку с весом и безупречной репутацией, которую Горчаков купить не сможет. Поискать специалиста в Москве? Или вовсе обратиться к иностранцам? Если честно, без разницы, лишь бы его имя было достаточно громким, чтобы перевесить Штейна и Фрезе.
Я потёрла занывшие виски, в горле стрельнуло.
— Сначала деньги, Штейн, затем документы, — просипела я наконец и встала со своей неудобной лежанки. Накинула на плечи шаль и вышла во двор, ретирадник нашёлся в дальнем углу за поленницей. Вернувшись, умылась над тазом из кувшина с ледяной водой, фыркнула от неожиданного холода и окончательно проснулась.
Дуняше к утру стало немного лучше, дыхание выровнялось, но жар, увы, не спал.
Я села за стол, передо мной поставили кружку горячего чая и тарелку с кашей.
Ела медленно и смотрела в окно, за невысоким забором была видна часть улицы. Деревянные дома здесь перемежались каменными, в два-три этажа, потемневшие от сырости, с подворотнями и палисадниками за деревянными заборами. Мостовая была мощёной, с колеями и выбоинами, заполненными вчерашней дождевой водой. По другой стороне улицы тянулся забор какого-то склада, за ним угадывались крыши сараев.
Прохожих было мало. Мужичок с метлой сгребал мусор у соседних ворот. Прошла баба с коромыслом, поставила вёдра на землю, перехватила поудобнее. Проехала телега, нагруженная досками, лошадь шла медленно, пофыркивая паром.
Обычное утро, которое сейчас казалось мне самым чудесным на свете.
Степанида поставила на стол хлеб и крынку с молоком, устроилась напротив. Старик тоже сел, приступил к завтраку.
Мотя вернулась, когда печь уже вовсю гудела. Вошла в сени, поставила корзину, долго снимала намокший платок.
— На Выборгской сказывают, — начала наконец она, — пожар был ночью. В лечебнице у Штейна-то… Две комнаты дотла выгорели, вместе с жильцами.
Степанида у печи замерла. Ухват так и остался в поднятой руке.
Я поставила кружку на стол.
— Вот и умерла графиня Оболенская.
Огонь в печи уютно потрескивал, а мне хотелось по-дурацки улыбнуться и вообще рассмеяться: Штейн выполнил свою часть сделки!
Няня прошла к столу, опустилась на лавку и уставилась в столешницу. Потом подняла глаза на меня.
— Сашенька… как же теперь?
Я не ответила сразу. Посмотрела в окно, по дороге мимо дома брёл какой-то мужик с мешком на плече, и думала о том, что теперь у меня есть время. Горчаков будет убеждён, что племянница сгорела. Значит, искать не станет.
Сколько у меня этого времени неизвестно, но всяко больше, чем было ещё вчера утром.
Я отпила чай и поймала своё отражение в тёмном стекле. Жгучая брюнетка с серыми глазами. Узнаваемая, даже слишком.
Вот это надо менять в первую очередь.
Перекись водорода в петербургских аптеках уже продавалась, я знала это совершенно точно из какого-то читанного мимоходом текста про историю косметологии: осветление волос перекисью практиковали уже в конце девятнадцатого, сначала в парикмахерских, потом и дома. Жгучую брюнетку за один раз не сделаешь блондинкой, волосы уйдут в рыжину, в тёмный мёд. Но тёмный мёд — это уже не жгучая брюнетка…
Другой цвет волос и иная одежда, и от Александры Оболенской мало что останется. Просто молодая женщина из множества.
Я отвернулась от окна к няне:
— Мотя, скажи, здесь в округе есть парикмахерская?
Она растерянно моргнула, вопрос явно был не тот, которого она ждала.
— Есть, на Седьмой линии. А тебе зачем?
— Хочу перекраситься. В аптеке продают перекись водорода, ею осветлю волосы. Не в белый, но из чёрного уйти можно.
Степанида обернулась от печи:
— В рыжую выйдешь, — коротко заметила она.
— Пусть так, всё лучше, чем сейчас.
Хозяйка дома согласно кивнула, и вернулась к своему занятию.
Мотя поджала губы, но спорить не стала. Она уже поняла, что прежняя Сашенька, которую она нянчила, кормила с ложки и укладывала спать со сказками, выросла в ту, которой сказки давно не нужны. И это её одновременно пугало и, кажется, чуть успокаивало.
— Что же они с тобой сотворили, девочка моя, что ты столь переменилась?
— Пытали, Мотя, убивали меня четыре месяца… Да не вышло, как видишь, и они поплатятся за свои изуверства, даю слово, — хищно оскалилась я, заставив няню вздрогнуть. — Порошок купила для Дуняши? — сменила тему я.
— Да-да, — тут же подскочила она, — сейчас разведу и дам бедняжке.
— Степанида, бумага найдётся? И чернила? — спросила у женщины, пока няня суетилась над больной.
— Найдётся, погодь, принесу.
Я молча кивнула.
Нужно написать письмо, благодаря которому Штейн не станет меня сдавать. Я предполагала, как мыслит доктор: он выждет эти три дня, чтобы получить от меня обещанную сумму, а потом пойдёт к Горчакову, чтобы что? Чтобы сказать, что у него есть информация о Сашеньке. Князь начнёт поиски сбежавшей племянницы и убьёт её. Моя смерть, увы, выгодна и Штейну.
Мысли перескочили на другое: как теперь быть с возвратом контроля над имуществом? Как быстро вступит дядя в наследство?
Александра не оставила завещания, она «умерла» внезапно. Значит, наследование идёт по закону. Прямых наследников нет. Кроме Горчакова двоюродного дяди по материнской линии, у неё ещё есть такой же дядя, но по линии отца, живущий в Иркутске. Он может приехать и тоже заявить права на имущество Саши.
В любом случае я точно не знала, успеет ли Горчаков вывести средства до появления Михаила…
Сашу всю жизнь, как единственного ребёнка, оберегали от бед, она жила в мире, где нет проблем. Девушка мало интересовалась друзьями отца, его работой и деловыми связями. Я пыталась собрать из обрывков её воспоминаний хоть что-то полезное, но получалось откровенно плохо. И вставал закономерный вопрос, а насколько этим людям можно доверять? Рисковать наугад означало потерять всё.
Но одно имя, так же всплывшее в памяти, внушало надежду, отец всегда говорил об Илье Петровиче Громове с непередаваемым уважением. Мне нужен юрист, и Громов подходил идеально.
Милостивому Государю Господину Редактору «Петербургскаго Листка».
ЗАЯВЛЕНIЕ
Я, графиня Александра Николаевна Оболенская, сим извѣщаю, что съ [число] мая сего года противу воли моей содержалась въ частномъ заведеніи доктора К. И. Штейна. Помѣщена я была туда по воле моего попечителя, князя Горчакова, единственно съ цѣлью корыстною, ради удержанія контроля надъ моимъ родовымъ имуществомъ.
Свидѣтельствую, что діагнозъ «нервическая горячка» есть ложь и злонамѣренный сговоръ. Докторъ Штейнъ, по предварительному соглашенію съ княземъ, подвергалъ меня истязаніямъ, именуемымъ «леченіемъ»: ледянымъ ваннамъ и лишенію разсудка посредствомъ сомнительныхъ снадобій.
Настоящимъ подтверждаю, что сего числа мною лично передана доктору Штейну сумма въ одну тысячу рублей за содѣйствіе моему удаленію изъ стѣнъ лечебницы.
Если сіе письмо попадетъ въ Ваши руки, значитъ, меня болѣе нѣтъ въ живыхъ, либо я вновь лишена свободы. Въ моей смерти прошу винить князя А. Д. Горчакова и доктора К. И. Штейна, ставшаго его платнымъ пособникомъ.
Графиня Александра Оболенская
[Дата]
Я перечитала написанное и невольно усмехнулась, откуда это всё взялось: «сим извѣщаю», «противу воли моей», твёрдые знаки в конце слов? Память тела, иного объяснения я не видела.
Что же, осталось добыть деньги отца и заняться вопросом легализации.