Глава 50. Грешный

Стул. Простой деревянный стул.

Он сидел на нем, обложенный со всех сторон тишиной, которая давила на барабанные перепонки, въедалась в кожу, заползала под ребра. Оседала там тяжелым комом, из-за чего казалось, что грудная клетка вот-вот лопнет, разорвется от этого давления.

Тишиной, которую не нарушало даже дыхание. Его дыхание было ровным, размеренным, будто ничего не случилось, будто мир не перестал существовать несколько часов назад, когда он словил ее последний выдох. А вот ее дыхания... не было.

Не было.

Больше никогда не будет.

На столе перед ним лежала Она.

Его девочка.

Ее рука была зажата в его ладони с такой силой, что кости ныли, пальцы онемели, но разжать их было равносильно тому, чтобы отпустить ее в небытие окончательно, признать, что все.

Конец.

Больше ничего не вернуть.

Он не мог. Не смел. Даже мысль об этом вызывала панику, дикую, животную панику, которая сжимала горло, не давая вдохнуть.

И от этого в мозгу застревала идиотская, судорожная мысль: это ее пальцы шевельнулись в его руке? Слабый, последний импульс…

я здесь, я еще здесь, не отпускайменя, хорошо?

Или... это он дрожит так безумно, что сотрясает ее бездыханное, такое легкое, невесомое тело, которое стало еще меньше, еще более хрупким после смерти?

Он посмотрел на их руки. На свою — большую, грубую, покрытую шрамами, с побелевшими от напряжения костяшками. И на ее — маленькую, тонкую, с длинными изящными пальцами, которые когда-то скользили по его коже, оставляя огненные следы. Теперь они были холодные. Восковые. Безжизненные.

Его девочка.

Взгляд, мутный от не высохших слез, которые жгли глаза, но так и не выкатились наружу, потому что плакать было некогда, некогда и незачем, пополз вниз, к ее запястью. К метке.

Их общая метка, выжженная на коже предназначением быть вместе всегда, что бы ни случилось, вопреки всему миру. Он помнил тот день, когда решился перебить татуировку. Он набил её в честь своей матери и когда она появилась у Лауры его чуть не стошнило. А когда она умерла он не испытал ничего. Понимал, что не должен был быть таким черствым, но метка на ней вызывала лишь отторжение и гнев. Он ни никогда не желал, чтобы у него самого когда-то появилась истинная.

Он слишком хорошо знал и видел, как ломает истинность. С Фиоре было все иначе… Невероятно настолько, что он себя терял. Не узнавал. Словно околдованный. До конца не верил и вот итог…. Он сломал свою девочку сам… Слепой дурак… Не понял. Не увидел. Позволил запутать себя. Позволил отравить… Семья? Гори они все в аду. Он должен был верить чутью. А не им…

Теперь эта метка осыпалась, как пепел. Она останется такой навсегда.

Памятью о двух женщинах которых так жестоко забрала жизнь у него.

Мать, что прикрыла его своим телом от нападения.

Истинная которую он не сберег…

Все его вина. Только его.

Она обуглилась. Не вся. Частично. Искалеченная, потрескавшаяся роза с обгоревшими лепестками. Уродливый черный шрам на месте, где у других счастье… которого, наверное, никогда и не было по-настоящему, потому что он не верил ей. Он никому не верил.

Думал, что не может этого быть… Не может... Сейчас он не мог отпустить ее руку. А тогда отпустил.

Он посмотрел на свою собственную руку, на которой все еще висел браслет. Обугленный, почерневший, будто его держали над огнем. Кожа под ним была темной, покрытой трещинами. Мертвой. Его метка тоже осыпалась, превратилась в грязь, в пепел.

В ничто.

Даже сейчас, в этом кошмаре, они были одинаковыми. Одинаково разбитыми. Одинаково мертвыми.

С диким, животным рыком, который вырвался из груди сам, без его воли, он сорвал браслет с запястья, дернув так сильно, что кожа под ним содралась, оставив кровавый след. И швырнул его в угол, услышав глухой стук, когда кожа ударилась о стену и упала на пол.

К черту!

Нахуй все эти символы, все эти обещания, которые оказались пылью, ничем, пустым звуком!

Он снова впился пальцами в ее холодную руку, прижимая свою запекшуюся, кровоточащую рану к ее ране, где когда-то была метка. Метка к метке. Кровь к крови. Как должно было быть с самого начала.

Ничего.

Ни вспышки света, ни тепла, которое должно было пройти между ними, связывая их снова. Ни прощения, которое он так отчаянно искал, хотя сам не знал — ее прощения или своего собственного.

Только мгла.

Только всепоглощающая, леденящая пустота, которая пожирала его изнутри, разъедала, как кислота, оставляя после себя черную, выжженную дыру.

В памяти, как издевательство, как насмешка судьбы, всплыли слова какого-то древнего мыслителя, которые он когда-то прочитал и забыл, но сейчас они вернулись, впились в мозг, не отпуская:«Пока дышишь, еще можно все исправить».

Он-то дышал.

А она — нет.

Что тут можно исправить? Что?!

Он никогда ничего не просил у небес. Ничего.

Но сейчас готов был умолять.

Один шанс...

Один единственный шанс.

Для них.

Для нее...

Что бы жила..

Дышала...

Спорила, кричала, ругалась, смеялась и улыбалась.. Все, что угодно.

Не дала ему захлебнутся в этой оглушительной тишене. Пару ударов сердца...

Один шанс... Исправить все..

Но...

Как можно исправить то, что она мертва? Что он не успел? Что последние слова, которые он ей сказал, были жестокими, ранящими, а он смотрел на ее слезы и чувствовал удовлетворение, потому что хотел, чтобы ей было больно, как было больно ему?

Единственное, о чем он мог молить сейчас…

Это положить голову ей на остывающий живот, который больше не поднимается и не опускается, вручить кому-нибудь кувалду и ждать, пока та обрушится на него. Чтобы раздробить атлант.

Позвонок, что держит череп, соединяет его с позвоночником, чтобы остановить этот ад внутри, эту боль, которая пожирала его живьем.

Уйти за ней.

Но тело продолжало предательски дышать, сердце — биться, легкие — наполняться воздухом, словно издеваясь над ним, над его желанием просто перестать существовать.

В груди не просто болело. Там свербила, выедала душу пустота, которая разрасталась с каждой секундой, заполняя собой все пространство, не оставляя места ничему другому — ни злости, ни ярости, ни даже ненависти. Только пустота. Холодная. Мертвая.

Сознание рвалось на клочья, не в силах вместить реальность.

Она мертва, она мертва, она больше никогда не откроет глаза, не улыбнется, не скажет ему ничего, даже гадости, даже оскорбления, которые он заслужил. Не скрестит руки и не скажет…

… Каин, ты не понимаешь!Я ведь делаю это не потому, что не могу найти другое занятие...

…А вот я малину просто обожаю…

…Я не хотела отношений, пока ты не предложил…

Дикое, неконтролируемое желание схватить ее, прижать к себе и закричать, разрывая глотку:не уходи, не смей, вернись, я все исправлю, я все сделаю правильно, только вернись, только не оставляй меня здесь одного.

Но это не помогло бы.

Если бы крик мог вернуть к жизни, стереть все его ошибки, все его грехи, выжечь каленым железом каждое жестокое слово, которое он ей когда-либо сказал, каждый раз, когда он ранил ее, когда он отталкивал ее, когда он смотрел на нее с презрением вместо любви... Он бы кричал пока не порвались легкие. Вырвал бы их наживую бы их вместе с кровью, лишь бы она вернулась.

И тут же, следом, накатывала другая волна. Тихая, мертвая, такая же холодная, как ее кожа под его пальцами. Просто лечь. Лечь рядом с ней и сдохнуть. Прямо здесь, на полу этой гребаной больницы, где пахнет формалином и смертью.

Но нет.

Нет.

Сначала он найдет их. Всех, кто к этому причастен. Каждого ублюдка, кто посмел поднять на нее руку, кто подставил ее, кто довел ее до этого. До камеры, до крови, до смерти на больничной каталке.

Он утопит этот мир в крови, превратит его в пылающие руины, сожжет дотла все, что они построили, все, чем они дорожат.

Он станет орудием возмездия, монстром, которого она когда-то боялась увидеть в нем, тем самым чудовищем, от которого пряталась по ночам.

И только тогда, закончив, омывшись в их крови, он вернется сюда. Ляжет рядом с ней.. Где бы она ни была, в могиле, в склепе, в земле. Прижмется плечом к ее холодному плечу и закроет глаза.

Навсегда.

Он поднялся со стула, пошатнувшись, потому что ноги онемели от долгого сидения, и нагнулся, подхватывая ее на руки. Она была такой легкой, такой невесомой, будто в ней вообще ничего не осталось, и он осторожно, бережно, словно боялся сделать ей больно, хотя это было глупо, потому что ей уже ничего не могло быть больно, стащил ее со стола.

Опустился на пол, прислонившись спиной к этому холодному металлическому столу, на котором она умерла, и усадил ее к себе на колени, обнимая, прижимая к груди. Ее маленькая, невесомая головка запрокинулась на его плечо, и волосы… темные, длинные, спутанные рассыпались, обдавая его последними запахами ее тела.

Кровь. Пот. Страх. Больница.

Но под всем этим — она. Его омега. Тот сладковатый, дурманящий запах, от которого он сходил с ума, который преследовал его даже во сне.

Его затрясло.

Буквально затрясло, как в припадке, руки дрожали так сильно, что он едва мог удержать ее, зубы стучали, хотя в комнате было тепло, и он не выдержал.

Не выдержал.

Впился клыками в ее шею, туда, где должна была быть метка, если бы он когда-то ее поставил, как положено, а не трусливо прятался за браслетом и татуировкой. Прокусил кожу. Холодную, безжизненную. Добрался до запаховых желез, до того места, где хранится ее сущность, ее суть, и прокусил её полностью.

До крови, которая протека тонкой струйкой по фарфоровой коже.

Пусть она и умерла.

Пусть ее больше нет.

Но она будет только его. А он навсегда будет её.

Только его, и никто, никто другой не посмеет даже прикоснуться к ней мыслью, даже вспомнить о ней без его разрешения.

Он знал, что ее запах впитывается в него через клыки. В клыках каждого альфы есть специальные каналы, пронизывающие их изнутри, которые впитывают в себя запах омеги, которую он помечает, и этот запах остается в нем навсегда, становится частью его самого, частью его крови, его плоти. Теперь она навсегда в нем. Часть его. Даже если ее тело остынет и превратится в прах, она будет жить в нем, в его венах, в каждом вдохе.

Плевать.

Плевать, что это убьет его.

Плевать, что альфа, пометивший впитывает запах навсегда. Закрепляет связь навсегда. Пока он не сойдет с ума или не сдохнет без нее рядом.

Он и так сдохнет без нее.

Но хотя бы с мыслью, что она его.

Дверь с грохотом распахнулась. Он видел это как в замедленной съемке. Каждое движение растянулось, превратилось в отдельные кадры, которые прокручивались один за другим.

Люди в черном, в масках, закрывающих лица, с автоматами в руках, заполняют помещение, расходятся по углам. По полу катится баллончик. Небольшой, серый, и из него начинает валить белый густой дым, расползаясь по полу, поднимаясь выше, заполняя собой пространство.

Он сильнее прижал ее к себе, обхватывая руками так, будто пытался вдавить ее в свою грудную клетку, спрятать там, где никто не достанет. Из горла вырвался рык. Низкий, звериный, такой, что люди в масках переглянулись и сжали автоматы крепче.

Они мешают.

Они не дают ему с ней проститься. Её забирают у него. Снова забирают…

Не дают провести с ней последние минуты, последние секунды, которые у него остались.

Не отдаст.

Он ее не отдаст.

Пусть убьют его прямо здесь, но он не отпустит ее.

Глаза начали слипаться. Веки наливались свинцом, становились такими тяжелыми, что держать их открытыми было невозможно. Газ. Усыпляющий газ. Он въедался в легкие, обволакивал мозг ватой, и он чувствовал, как тело перестает слушаться, как заваливается набок, как пальцы разжимаются сами, против его воли.

Но даже падая, он держал ее.

Не разжимал рук.

Не отпускал.

В помещение вошел мужчина. Мощный, высокий, в белом халате и грубых черных берцах, в маске, закрывающей половину лица. Он присел напротив Каина, тяжело выдохнув, и протянул руки, чтобы подхватить ее, забрать у него.

— Отдай... — голос вырвался хриплый, сорванный, почти нечеловеческий. — Верни ее. Она моя... Моя...

— Она мертва, — мужчина сказал это спокойно, без эмоций, просто констатируя факт. Он посмотрел на лицо Деза в крови и перевел свои зеленые глаза на шею его омеги. — Больше она ничья... Ты животное. Зачем ты укусил её?

— Я тебе... Кадык... Вырву…. Отдай.

— Пакуйте его. Он не в себе.

Мужчина подхватывая ее на руки, развернулся, и Каин видел. Видел, как его девочка повисла на чужих руках, безвольная, как голова запрокинута назад, волосы колышутся мерно.

Как маятник.

Тик-так, тик-так.

Верни.

Верни ее мне.

Не смей к ней прикасаться.

Она моя.

Я убью тебя.

Я всех вас убью.

Вери…

Но слова не выходили. Только бессвязное рычание, хрип, который застревал в горле и давился собственной беспомощностью.

Сознание отключалось, проваливалось в черноту, липкую, тягучую, которая затягивала, как болото, не давая сопротивляться. Последнее, что он увидел перед тем, как упасть, — как ее уносят. Как дверь закрывается. Как она исчезает из его жизни навсегда.

И последняя мысль, прежде чем тьма поглотила его целиком:

Такие пташки, как она, наверняка попадают в рай.

Им дают крылья. Ангельские, белые, сияющие… И они парят в свете, свободные от боли, от страха, от всего того ада, что пришлось пережить здесь, на земле.

А для него, грешника, убийцы, монстра, в аду местечко всегда найдется.

Его будут терзать раскаленные клещи, рвать плоть, ломать кости, и он будет гореть в огне вечно, расплачиваясь за каждый грех, за каждую жизнь, что оборвал, за каждую каплю крови, что пролил.

Но даже там, в кромешной тьме, в адской бездне, он будет поднимать голову к небу.

Он будет молиться.

Не о спасении — он знал, что его не заслужил.

Не о прощении — его не существовало для таких, как он.

Только об одном.

Чтобы она, случайно взглянув вниз с небес, увидела его. Хоть на миг. Хоть на секунду.

Чтобы он, из своей адской бездны, сквозь дым и пламя, сквозь пытки и боль, мог разглядеть ее светящийся силуэт в вышине.

И чтобы хоть одно-единственное перышко с ее крыла, легкое, невесомое, как поцелуй, сорвалось и упало вниз, в преисподнюю, где он будет гореть вечно.

Чтобы он поймал его губами, зажал между зубами, прижал к сердцу... и на миг снова почувствовал ее близость.

Прежде чем исчезнуть навеки.

Конец первой части.

Загрузка...