Комната в коммуналке пахнет сыростью. Обои отклеиваются у окна длинными желтыми полосами, открывая серую штукатурку под ними. Кровать скрипит при каждом движении, и первую неделю просыпаюсь от собственного поворота на бок.
Месяц без контактов с внешним миром оказался самым долгим и самым коротким одновременно. Дни растягивались в бесконечную вереницу одинаковых часов, когда лежала на скрипучей кровати и смотрела в потолок с расползающимся желтым пятном сырости, а ночи пролетали мгновенно в кошмарах, где Тимур плакал и звал маму, но дотянуться до него не могла, руки словно налитые свинцом отказывались двигаться. Просыпалась в холодном поту, хватаясь за грудь, где сердце колотилось так бешено, что казалось, вот-вот выпрыгнет наружу, и первая мысль всегда была одна: какая мать бросает годовалого ребенка?
Соседка по коммуналке, полная женщина с вечно недовольным лицом, косилась на меня каждый раз, когда встречались на кухне. Однажды не выдержала и спросила прямо, зачем молодая женщина снимает комнату в такой дыре, и ответила первое, что пришло в голову: развожусь. Женщина кивнула понимающе и больше не приставала с расспросами, но взгляды стали еще более жалостливыми, что раздражало до зубовного скрежета.
Катя звонила каждый день первую неделю. Телефон разрывался от входящих, экран высвечивал имя подруги настойчиво, требовательно, но брать трубку не могла. Просто смотрела на вибрирующий аппарат и чувствовала, как внутри поднимается паника, накрывает горячей волной, перехватывает дыхание. Что скажу Кате? Что бросила сына? Что слежу за ним издалека, прячась за деревьями? Что чувствую облегчение от разлуки? Что думаю о Тимуре и сразу накатывает такая усталость, что хочется провалиться сквозь землю и не возвращаться? Подруга не поймёт. Никто не поймет, как можно испытывать такое к собственному ребенку.
Тридцать один день без Тимура. Семьсот сорок четыре часа без сына, которого носила под сердцем девять месяцев, рожала восемнадцать часов, кормила грудью до полугода. Каждую ночь просыпаюсь в холодном поту от кошмаров, где малыш плачет и зовет маму, но дотянуться до кроватки не могу, руки словно налиты свинцом.
Первую неделю было адом. Настоящим, выжигающим изнутри адом, когда каждая клетка тела кричала вернуться, забрать сына, прижать к груди и никогда не отпускать. Ночами лежала на скрипучей кровати и смотрела в потолок, где в углу расползалось желтое пятно сырости, и мысли крутились по кругу, затягивая в воронку вины и стыда.
Какая мать бросает годовалого ребенка? Какая женщина уходит, оставляя сына с мужем, которому угрожала судом за попытку забрать Тимура? Чудовище. Эгоистка. Плохая мать, которая думает только о себе, о собственной боли, забывая о малыше, нуждающемся в материнском тепле.
Мысли эти разъедали изнутри, как кислота, не давали спать, есть, дышать нормально. Вставала с кровати на третий день и не могла дойти до ванной, ноги подкашивались на полпути, и оседала на пол прямо в коридоре, прислоняясь спиной к холодной стене. Соседка средних лет выходила из своей комнаты, смотрела сверху вниз с жалостью и брезгливостью, обходила стороной, словно боялась заразиться чужим горем.
Несмотря на ужас, вину и стыд, где-то глубоко внутри зарождалось облегчение. Страшно признаваться в этом даже самой себе, но когда лежала на кровати в тишине, нарушаемой только гулом машин за окном и криками соседок на кухне, чувствовала легкость, которой не ощущала целый год.
Никто не требовал внимания каждую секунду. Никто не плакал по ночам, заставляя вскакивать с кровати на автопилоте. Никто не кричал, разбрасывая кашу по столу, пока пыталась накормить завтраком. Могла лежать сколько угодно, смотреть в потолок, думать о чем угодно или вообще ни о чем, и это отсутствие постоянного напряжения расслабляло мышцы, которые были зажаты так долго, что забыла, каково это чувствовать себя спокойной.
И сразу за облегчением приходила волна стыда, накрывающая с головой, топящая в болоте самобичевания. Какая мать чувствует облегчение от разлуки с ребенком? Нормальная женщина должна разрываться от тоски, рыдать днями напролет, требовать вернуть сына немедленно. А облегчаюсь. Наслаждаюсь тишиной. Радуюсь возможности не вставать в шесть утра.
Значит, плохая мать. Недостойная. Эгоистичная тварь, которая родила ребенка, но не способна его любить так, как положено. Саша прав. Абсолютно прав, когда говорил, что растворилась в материнстве, забыла о нем, о браке, о супружеских обязанностях. Но он не знал главного: растворение это было насильственным, выматывающим, крадущим последние крохи личности, и сопротивляться не хватало сил.
На седьмой день встала с кровати и посмотрела в зеркало над раковиной долго, внимательно. Лицо серое, осунувшееся, глаза впалые с темными кругами. Губы потрескались, на нижней застыла капля запекшейся крови. Чужая женщина смотрела из зеркала, и узнать себя в этом отражении было невозможно.
Что происходит со мной? Почему чувствую себя так, словно тону в болоте, которое затягивает глубже с каждым днем? Почему не могу заставить себя нормально есть, спать, функционировать? Почему мысли о Тимуре вызывают не только тоску, но и страх, панику, желание спрятаться и не возвращаться?
Сама не поняла как нашла психолога. Всегда думала, что психологи для слабаков, которые не могут справиться с жизнью самостоятельно. Но сейчас, глядя на свое отражение, поняла: не справляюсь. Совсем не справляюсь, и помощь нужна немедленно, пока окончательно не утонула.
Набрала номер дрожащими пальцами. Записалась на ближайшее свободное время, послезавтра в три часа дня. Два дня ожидания тянулись мучительно долго, но заставила себя встать, принять душ впервые за неделю, вымыть волосы, надеть чистую одежду. Вышла из коммуналки и пошла в ближайший магазин, купила нормальных продуктов: курицу, овощи, крупы, фрукты. Вернулась и приготовила суп, и процесс готовки успокаивал, возвращал в реальность, напоминал, что жизнь продолжается.
Первая встреча с психологом длилась два часа. Сидела на мягком кресле напротив женщины лет сорока с внимательными серыми глазами и рассказывала все подряд, без остановки, словно прорвало плотину. Про Сашу, про Вику, про десерт в лицо мужа, про побег с Тимуром посреди ночи, про угрозы суда. Но больше всего говорила о том, о чем боялась говорить с кем-либо: о изматывающей усталости, которая не проходила даже после сна, о равнодушии к ребенку, которое пугало до дрожи, о мыслях, что было бы легче, если бы Тимура не было, и сразу за этими мыслями приходил ужас от собственной чудовищности.
Психолог слушала молча, кивала иногда, записывала в блокнот, но не перебивала, не осуждала, и отсутствие осуждения было целебным, словно впервые за год получила право чувствовать то, что чувствую, без необходимости оправдываться.
В конце встречи женщина положила ручку на стол и посмотрела прямо в глаза серьезно, но мягко.
— У вас классическая послеродовая депрессия, — произнесла спокойно, и слова прозвучали как приговор и одновременно как освобождение. — Длится уже год, но вы не замечали симптомов, потому что были заняты выживанием. Вина, стыд, мысли о том, что вы плохая мать, это не реальность. Это болезнь, химический дисбаланс в мозге, который искажает восприятие. Вы не виноваты в том, что заболели, и чувства, которые испытываете к ребенку сейчас, не определяют вас как мать.
Заплакала. Впервые за месяц заплакала не от горя или стыда, а от облегчения, потому что услышала то, в чем отчаянно нуждалась: подтверждение, что не сошла с ума, не чудовище, не плохая мать, а больной человек, которому нужна помощь.
Психолог выписала легкие антидепрессанты. Назначила еженедельные встречи и попросила вести дневник эмоций, записывать каждый день чувства, мысли, триггеры, вызывающие тревогу или облегчение.
Первую неделю приема таблеток тошнило. Вставала утром и бежала в ванную, где стояла на коленях перед унитазом, пока желудок выворачивало наизнанку. Но заставляла себя есть, потому что психолог объяснила: без еды лекарства не работают, побочные эффекты усиливаются.
Спала по четырнадцать часов в сутки, просыпалась разбитой, но заставляла встать, принять душ, одеться, выйти на улицу хотя бы на полчаса.
На четвертой неделе заметила изменения. Проснулась утром и впервые не чувствовала тяжести в груди, которая давила и не давала дышать. Села на кровати и огляделась: солнце пробивается сквозь грязное окно, воробьи чирикают за стеклом, и звуки эти не раздражают, а успокаивают. Встала и подошла к зеркалу, и отражение было другим. Лицо все еще худое, но цвет кожи лучше, румянец на щеках вернулся. Глаза яснее, без той мутной пелены, которая застилала зрение целый год. Волосы чистые, блестят после мытья, собраны в аккуратный хвост.
Таблетки работают. Терапия помогает. И главное: начинаю понимать, что происходило весь этот год. Депрессия крала способность чувствовать радость, любовь, привязанность. Превращала материнство в непосильную ношу, которую тащила из последних сил, ненавидя себя за то, что не справляюсь. Отношения с Сашей разрушались не только из-за его измены, но и из-за того, что сама отстранилась, закрылась, перестала быть женой, превратившись только в мать, а потом и материнство стало каторгой.
Не оправдание измене. Саша предал, солгал, встречался с другой женщиной четыре месяца, и вина его неоспорима. Но признаю собственную долю ответственности за то, что отношения дошли до точки невозврата. Не говорила о проблемах, молчала, копила обиду, отказывала в близости, не объясняя причин, и муж, вместо того чтобы попытаться понять, пошел искать то, чего не получал дома, в объятия молодой любовницы.
Месяц без Тимура научил многому. Поняла, что материнство в том виде, в каком оно было, высасывало из меня жизнь, превращало в пустую оболочку, которая функционирует на автопилоте. Отсутствие помощи, постоянная усталость, отсутствие времени на себя, на восстановление, все это накапливалось, пока не разрушило способность чувствовать что-либо кроме изнеможения. И вместо того чтобы попросить помощи, признаться в том, что не справляюсь, молчала, считая, что хорошая мать должна справляться со всем сама.
Но главное, что поняла за этот месяц: хочу вернуться к Тимуру. Не сейчас, не завтра, но хочу. Хочу научиться быть матерью правильно, без выгорания, без депрессии, с помощью и поддержкой. Хочу, чтобы сын рос с мамой, которая любит его не через силу, а искренне, радостно.
Сегодня вечер пятницы. Таблетки работают стабильно, сеансы психотерапии приносят ощутимую пользу, и внутри зреет решение: пора увидеть Тимура еще раз. Не прятаться за деревьями, как преступница, а подойти, поговорить с Сашей, обсудить, как быть дальше.
Выхожу из коммуналки в шесть вечера, когда солнце уже клонится к горизонту, окрашивая небо в оранжевые и розовые оттенки. Иду знакомой дорогой к парку, где Саша гуляет с Тимуром по вечерам, и сердце колотится так сильно, что кажется, его слышно окружающим. Руки дрожат, засовываю их в карманы куртки, сжимаю в кулаки, пытаясь унять дрожь.
Парк встречает обычной вечерней суетой. Мамы с колясками прогуливаются по дорожкам, дети бегают на площадке, смеются, кричат, пожилые люди сидят на скамейках, кормят голубей. Иду медленно вдоль центральной аллеи, всматриваясь в лица, ища знакомую фигуру.
И вижу его.
Саша стоит у детской площадки, держа Тимура на руках, показывая что-то в небе, и сын смотрит туда же, тыкая пухлым пальчиком в облака. Муж выглядит уставшим, под глазами темные круги, волосы растрепаны, одежда помята, но держит сына крепко, уверенно, и в этой картине столько нежности, что комок подступает к горлу.
Делаю шаг вперед, потом еще один.