Мама кричала в телефон: «Лика! А если я заражусь?!

А если я уже заражена?.. Мимо меня идет колонна грузовиков с гробами!»

Не может быть, что мимо ее дома идет колонна грузовиков, грузовики туда не проедут. Грузовики с гробами идут по шоссе. Маме очень страшно одной в ее крошечной квартирке в Бергамо. Променяла Петербург на Бергамо, папу на Труффальдино, меня на без меня. После того как развелась с Труффальдино, не вернулась, говорила, что в Бергамо рай. Каждый день ездит в Читта Альта, поднимается на фуникулере до Меркато делле Скарпе, с площади идет вниз до виа Порта Дипинта в свой крошечный (в Бергамо все крошечное) магазинчик винтажных аксессуаров: сумки, кошелечки, заколки, брошки, ремни…

— Я ловушке! А вдруг у меня будет инфаркт?! Меня не будут лечить!

— У тебя же нет инфаркта…

— А если я сломаю ногу?

Ей нужно выплеснуть страх. Если у нее случится инфаркт или она сломает ногу, ей не окажут медицинскую помощь, все больницы работают только на эпидемию. Она совсем одна в цветущем Бергамо, где соседи умирают целыми семьями, где люди задыхаются перед смертью. Сказала, что в Петербурге ей не было бы так страшно, как в Италии: в России человек всегда готов ко всему, а в Италию она уехала как в рай, и вдруг оказалось, что попала в ад.

Она сейчас как военный корреспондент, ее посты в Фейсбуке вдруг стали читать сотни подписчиков. Сотни подписчиков не поверили бы, что автор постов с переводами новостей из итальянских газет ночью истерически кричит своей дочери: «Мы все умрем! Сначала умрем мы, потом вы! Твой Фейсбук будет полон сообщениями твоих друзей о смерти родителей, бабушек и дедушек!..»

— Вы думаете, что вас не коснется, — сказала мама. — Люди всегда думают, что их не коснется, пока не становится поздно. Евреи в Германии были уверены, что самого страшного не может случиться, а потом их, не верящих, забрали в концлагеря. Но всегда были люди, которые знали…

Когда мы с мамой еще были откровенны друг с другом, я рассказывала ей, что часто воображаю себя Анной Франк. Для меня-Анны самое страшное — неопределенность, что невозможно по-настоящему строить планы, ведь нацисты могут прийти в любую минуту. Каждую минуту может случиться плохое. Зачем она говорит мне про евреев в Германии? Она же знает, что я помешана на Холокосте.

Мама знает, как я боюсь инфекций, что я ношу с собой пузырек с жидкостью для дезинфицирования рук. Я никогда не прикоснусь к ручке двери в общественном туалете. Люди смотрят странно, если открываешь дверь рукой, завернутой в салфетку. Лучше изловчиться и открыть дверь локтем. Мама знает, что я постоянно мою руки, хотя внешне я самый нормальный человек на свете.

Как только появляются родители, я становлюсь маленькой: мама пугает, я боюсь. Она могла бы подумать об этом, не пугать меня так сильно. Но с тех пор как мама ушла от нас, ей кажется, что это она маленькая, а я взрослая. Она пугает меня и сама успокаивается. Чем сильней я пугаюсь, тем быстрей она успокаивается.

Испугать меня нетрудно, я и сама боюсь. С этим вирусом самое страшное — неопределенность: может, заболеешь, а может, нет. Может, заболеешь легко, а может быть, будешь задыхаться, а может быть, умрешь. Вирус не на всех действует, он выбирает: как в игре в «Мафию» — «проснулись все, кроме Феди». Страшно, что не знаешь, кого выберет вирус, а вдруг маму, а вдруг меня? И я все думаю, достаточно ли хорошо я мою руки?

Особенно страшно, что этот вирус живет на поверхности, это придает всему уже совершенно адский оттенок. Обычный вирус передается воздушно-капельным путем, а этот — везде, в подъезде, в лифте, на асфальте, на стенах домов, на магазинных пакетах… Мама кричит «сиди дома!» и «мой руки!». СН говорит «цивилизация гибнет», «мир обречен». Зачем мне мыть руки, если мир обречен?


В комнате окно. В этом нет ничего особенного, в любой комнате есть окно. Но это первый этаж.

Это низкий первый этаж. Тому, кто захочет залезть ко мне, даже не надо будет лезть. Он сможет поднять руку и постучать в окно… или заглянуть. Прямо сейчас в моем окне может появиться лицо или рука.

Решила, что буду спать в зале: окна там немного выше, чем в спальне. Перетащила в зал диванные подушки… В зале два окна!.. Два окна означает, что шансы увидеть лицо в окне увеличиваются вдвое: два лица в двух окнах. И шансы умереть от ужаса на месте, на диванных подушках, увеличиваются вдвое.

Окон нет только в туалетике. Фрекен Бок пряталась от привидения в ванной комнате, постелила полотенца в ванну и улеглась. Фрекен Бок смогла, и я смогу. Если очень хочется спать, можно и в туалетике заснуть. С другой стороны, находиться в помещении без окна еще опасней: я не смогу увидеть, что кто-то залез в окно. Да и не ложиться же мне на пол около унитаза! Я человек и буду спать на диване.

Перенесла подушки из зала обратно в комнату. Расставила все вещи вокруг себя симметрично, мне нужно, чтобы вокруг меня все было симметрично. Заплакала.

Плакала минут десять-пятнадцать из-за своей дурацкой жизни. Все не так, как я хотела. Я не могу ничего контролировать. Не могу остановить крушение мира, контролировать вирус, свою жизнь. Могу попробовать примирить то, что случилось, с тем, что должно было бы быть, только расставив вещи симметрично и разложив мыло.

В туалетике течет кран: кап-кап, кап-кап, кап-кап… Считала капли тройками — три, шесть, девять. Изо всех сил старалась заснуть, с другой стороны, изо всех сил старалась не заснуть: пока я сплю, кто-то залезет в окно. Досчитала тройками до тысячи.

Что я делаю в насквозь чужой квартире, где даже книг нет? У меня зависимость от книг: рядом со мной должны быть книги. Не обязательно каждую минуту читать (иногда я могу и не читать), книги должны просто быть. А у Ирки ни одной книги, я одна как в чистом поле. Без книг.

…Кап-кап, мир обречен, кап-кап, в туалетике течет кран, я присутствую при конце света, я одна на старом диване, кап-кап, мне стыдно, что в моей жизни полный крах, я позволила отношениям с СН изменить мое представление о себе… Это мой личный крах на фоне конца света. Мне повезло, что мой личный крах происходит на фоне конца света: какая разница, что во мне не так, если все равно конец света?..

Меня вдруг накрыло чувство, будто я не существую. Или существую, но как другая форма жизни, не как человек. Я сфотографировала плиту и ушла.

Я всегда перед уходом из дома фотографирую плиту, чтобы облегчить себе жизнь. Я же знаю — только выйду из дома, как волной накатит страх, что дома пожар, все в огне. И я повернусь и пойду проверять, выключен ли газ. Могу три раза вернуться или четыре. А так у меня вот, имеется фотография плиты! Посмотрю на фото и успокоюсь — газ выключен. А вот невыключенный утюг меня не волнует: у меня нет утюга, я не покупаю одежду, которую нужно гладить. Кран на кухне я тоже фотографирую, чтобы не думать, что дома потоп.

Мне повезло, что я живу сейчас, а не во времена Довлатова. Что бы я делала, перед уходом печатала бы фотографии плиты в ванной при свете красной лампы?

Вышла из двора, подошла к памятнику Довлатова. Загадала: если коснусь правой рукой его левой руки и скажу «всё нормально?», всё будет хорошо. Понятно, что всё не может быть всегда хорошо. Но если бы я не загадала, всё было бы еще хуже. В этом смысл любого загадывания.

Дотронулась правой рукой до его левой руки незаметно, чтобы никто не увидел: на Рубинштейна ночью — как днем, полно народу.

Глупо плакать на Рубинштейна. В любом другом месте было бы не глупо, а на Рубинштейна, где вокруг бушует жизнь, глупо. С завтрашнего дня карантин, все будет закрыто: театры, парки, магазины, рестораны. Сегодня последний день нормальной жизни. У меня крах личной жизни и представления о себе, но я не плачу. Что бы сказал СН, увидев меня сейчас на Рубинштейна? Что у меня недостаточный крах, или что я недостаточно глубоко чувствую, или просто «эх, молодость»? Но мне кажется, что это валяние одной в слезах — неправда: если я одна, то кому я плачу, надо встать и идти. Запрещаю себе думать о СН. Подумаю завтра. Плакать тоже запрещаю. Пойду… Куда бы мне пойти?

Пойду в «Фартук» в Толстовском доме.

Загрузка...