Глава 3: Прощальный бокал и рассветная дорога

Тяжелая тишина после бурной истерики матери повисла в особняке как похоронный саван. Я поднялся в свою комнату, где уже стоял скромный дорожный сундук – мой новый мир, упакованный в кожу и дерево. Мысли путались: боль от отказа, твердость решения, щемящая тоска по только что уехавшим сестрам, тревога за них (хотя Мартен внушал доверие), и это гнетущее ощущение последнего раза.

Вечерний звон колокола Сен-Сюльпис напомнил об ужине. Обычно это был формальный ритуал, но сегодня… сегодня он висел в воздухе как нечто неизбежное и важное. Я переоделся в простой, но добротный камзол – не траурный, но и не праздничный. Последний раз – маркизом за семейным столом.

Стол в столовой был накрыт с привычной элегантностью, но без излишеств. Серебро блестело тускло в свете канделябров. Мать сидела прямая, как аршин, но глаза ее были красными и опухшими, лицо – застывшей маской страдания. Она не смотрела на меня. Отец, напротив, казался… собранным. Его взгляд, когда я вошел, был тяжелым, оценивающим, но без прежнего гнева. В нем читалась усталость и та самая неожиданная гордость, мелькнувшая днем.

Ужин начался в гробовой тишине. Звук ложек о фарфор казался оглушительным. Я ковырял соус, не чувствуя вкуса. Мать едва притронулась к еде.

«Жаркое удалось,» – наконец произнес отец, его голос, обычно громкий, звучал приглушенно, но нарочито обыденно. Он отпил глоток красного бургундского – крепкого, терпкого вина, традиционного для стола знати при Людовике. – «Повар постарался. В честь… проводов.»

Мать всхлипнула, прикрыв рот салфеткой.

«Да, отец, очень вкусно,» – отозвался я механически, чувствуя, как нелепо звучат эти слова.

Отец положил нож и вилку. «Шарль…» – он помолчал, собираясь с мыслями. «Ты был… хорошим сыном. Не всегда послушным, – тут уголок его губ дрогнул в подобии улыбки, – но с добрым сердцем. Помнишь, как в пять лет ты притащил в дом промокшего щенка с перебитой лапой? Весь дворец в панике, мать в обмороке, а ты стоял над ним, как рыцарь над раненым товарищем, и требовал, чтобы его лечили. Не отступил, пока ветеринар не наложил лубок.»

Воспоминание тронуло что-то глубокое внутри. Я кивнул, не в силах говорить. Мать тихо плакала, глядя в тарелку.

«Или как в десять, когда Софи упала с пони… Ты бросился к ней первым, даже не думая, подхватил, отнес к матери, сам весь в пыли и царапинах, но глаза – как у героя. Всегда защищал сестер. Всегда был опорой для слабых.» Отец отпил еще глоток вина. Его взгляд стал далеким. «Доброта – редкость в нашем мире, сын. И мужество… Мужество быть добрым – еще большая редкость. Не растеряй этого. Там… там это может быть важнее шпаги.»

Его слова, простые и лишенные привычной строгости, обожгли сильнее любых упреков. Я видел, как ему трудно дается эта откровенность. «Постараюсь, отец,» – прошептал я.

Ужин тянулся еще какое-то время. Отец вспоминал другие эпизоды – мои первые уроки верховой езды, проказы с друзьями детства, как я вызубрил всю генеалогию дома Сен-Клу, чтобы поразить его в день рождения. Каждое воспоминание было кирпичиком в мосту, который он пытался построить между нами сейчас, в этот прощальный вечер. Мать молчала, лишь изредка всхлипывая. Я отвечал односложно, чувствуя, как ком подступает к горлу.

Наконец, трапеза закончилась. Мать, не выдержав, быстро поднялась. «Простите… Я… не могу…» – и выбежала из столовой, прикрывая лицо платком.

Отец вздохнул. «Пойдем в кабинет, Шарль. Выпьем… по-мужски.»

Кабинет отца – царство дуба, кожи и пороха. Запах табака, воска и старых книг. Он подошел к массивному резному шкафу, достал темную бутылку без этикетки и два широких бокала. Налил по солидной порции крепкого яблочного кальвадоса – норманнской "огненной воды", любимого дижестива многих военных и аристократов того времени. Аромат спелых яблок и дуба ударил в нос.

«За тебя, сын,» – отец поднял бокал. Его глаза в свете камина горели. «За твою отвагу. Глупую, безрассудную, но настоящую. За то, что не спрятался за титулом.» Он отхлебнул. Я последовал его примеру. Огонь разлился по груди, согревая и обжигая одновременно.

Мы сидели молча. Треск поленьев в камине был единственным звуком.

«Ты знаешь, Шарль…» – отец заговорил снова, его голос стал глубже, хриплее от кальвадоса и эмоций. «Когда ты родился… такой крохотный. Поместился бы у меня на ладони. Я боялся даже дышать рядом. Думал, как же я, грубый солдафон (да, я служил, пока твой дед был жив), смогу вырастить такого хрупкого наследника?» Он усмехнулся, глядя на пламя. «А ты… ты вырос. Не просто вырос. Ты стал… человеком. С сердцем. С принципами. Пусть идиотскими, с моей точки зрения, – он махнул рукой, – но твоими. И за это… за это я горжусь тобой. Больше, чем за любые титулы или богатства. Ты – кровь моя. Плоть от плоти. И имя Сен-Клу… – он гулко стукнул кулаком по дубовому подлокотнику, – оно теперь в надежных руках. Даже если эти руки возьмут мушкет вместо шпаги придворного.»

Он допил свой кальвадос и налил еще. Щеки его порозовели, глаза заблестели влагой. «Только… будь жив, черт возьми! Понял? Вернись. Целым. А там… посмотрим. Может, твоя графиня…» Он не договорил, махнул рукой снова, но в этом жесте была не злость, а смутная надежда и принятие.

Мы просидели еще час. Отец говорил о службе, о том, как не дать себя обмануть, о важности верности товарищам (хоть и предупредил о предательстве), о том, чтобы беречь здоровье. Говорил сбивчиво, временами повторяясь, захмелев и от вина, и от кальвадоса, и от нахлынувших чувств. Он вспоминал свое краткое время в полку, рассказывал анекдоты, которые теперь казались грустными. А потом снова возвращался к моему детству, к тому, как я впервые сел на пони, как читал стихи матери на ее именины…

Вид этого могучего, всегда контролирующего себя человека, растроганного и немного беспомощного, был сильнее любых слов прощания. Я слушал, впитывал, понимая, что это его напутствие – самое ценное, что он может мне дать.

Наконец, голова отца склонилась на грудь. Он заснул в кресле, с пустым бокалом в руке. Я осторожно забрал бокал, накинул на его плечи плед. Посмотрел на его лицо, внезапно ставшее старым и уязвимым во сне. «Спасибо, отец,» – прошептал я. «За все.»

Поднявшись в свою комнату, я не стал раздеваться. Саквояж стоял у двери, темный и немного жалкий символ моего будущего. Я погасил свечи и лег на спину на широкую, знакомую до боли кровать. Последние часы под родной крышей.

Мысли, как назойливые пчелы, жужжали в голове, но теперь их тон изменился. Боль отчаяния сменилась твердым намерением. Я видел ее – Елену. Видел не как недосягаемую богиню, а как… будущую жену. Свою жену. Я должен стать мужчиной, достойным ее. Не просто маркизом, но заступником. Каменной стеной, о которую разобьются все невзгоды. Чтобы ни одна слезинка больше не омрачила ее прекрасных глаз. Чтобы ее улыбка была легкой и счастливой. Ее улыбка.

Я рисовал картины будущего: возвращение героем (пусть в моем воображении оно было пока лишено конкретики); ее удивленный, а потом сияющий от счастья взгляд; мое предложение на коленях; пышную свадьбу в фамильной капелле Сен-Клу; ее смех, наполняющий дом; детский топот по коридорам – мальчик, похожий на отца, две озорные девчонки, как мои сестры, и еще один малыш… Четверо. Да, четверо детей. Шумных, счастливых. Наших детей.

С этой сладкой, утопической картинкой на губах застыла улыбка. Я не заметил, как задремал.

Пробудила меня не звонок, а странная тишина. Предрассветная. Тот час, когда ночь уже не властна, но день еще не вступил в права. В окне – пепельно-серый свет. Пора.

Я встал без звука. Одежда была на мне. Я накинул теплый плащ, подхватил саквояж. Он оказался тяжелее, чем я думал. Не только вещами. Грузом решения.

Я приоткрыл дверь. Дом спал мертвым сном. Даже скрип половиц под моими сапогами казался предательски громким. Я спустился по широкой лестнице, касаясь пальцами знакомых резных перил в последний раз. В прихожей пахло воском и холодом. Я отодвинул тяжелый засов на боковой двери, ведущей в сад, а оттуда – к конюшням.

Я вышел в сад. Воздух был холодным и чистым, пахнул влажной землей и обещанием утра. Я быстро пересек спящий парк, направляясь к дальним конюшням, где стояли не парадные кони, а рабочие лошади и кони управителей. Я выбрал вороного мерина по кличке Гром – некрасивого, но сильного и спокойного, с умными глазами. Он не вызвал бы лишних вопросов. Оседлал его быстро, по-походному. Саквояж приторочил к седлу.

Один последний взгляд на спящий особняк, очертания которого постепенно проступали в сером свете. На окно родителей. На окно, за которым плакала мать. На окна сестер, пустые теперь.

«Я вернусь,» – прошептал я в тишину. «Мужчиной.»

Я вскочил в седло. Гром фыркнул, привыкая к непривычно легкому всаднику. Я тронул поводья, направив его к калитке в дальнем углу парка, ведущей на проселочную дорогу. Калитка скрипнула, открываясь в серый, неясный мир.

Я выехал. Не оглядываясь. Спина прямая, взгляд устремлен вперед, на дорогу, теряющуюся в предрассветном тумане. Навстречу службе. Навстречу испытаниям. Навстречу себе – тому, кем я поклялся стать.

Впереди был Нант. Впереди была Армия. Впереди было будущее, где Елена будет моей женой, а я – ее каменной стеной. Вера в это горела во мне ярче восходящего солнца, которое только начинало золотить краешек неба на востоке. Путь начался. По-настоящему.

Загрузка...