ГЛАВА 19.

Максим.

Кухня погружена в полумрак, только тусклый свет лампы над столом выхватывает нас с Ромой из темноты, оставляя углы в тени. Запах крепкого чая витает в воздухе, смешиваясь с чем-то тёплым, домашним — может, от старой деревянной столешницы, что хранит следы наших разговоров, ссор, молчаливых вечеров. За окном Москва живёт своей жизнью: фары машин мелькают, как далёкие звёзды, гул улиц доносится приглушённо, словно из другого мира. Но здесь, внутри, тишина такая плотная, что её можно потрогать. Только старые часы в гостиной тикают, медленно, как сердцебиение, отсчитывая секунды до слов, которые я боялся произнести. Но, произнес.

Рома откидывается на спинку стула, проводит рукой по лицу, будто хочет стереть всё, что я только что вывалил на него — правду, что жжёт, как кислота. Его пальцы дрожат, он вздыхает — резко, почти срываясь, как будто лёгкие отказываются держать воздух. Он смотрит на меня, и в его глазах — хаос: шок, боль, растерянность, что-то ещё, чему нет имени. Он открывает рот, закрывает, потом выдавливает, и голос его дрожит, как натянутая струна:

— Охренеть, пап. Прости за такие слова, но… мне курить вдруг захотелось.

Я хмыкаю, уголок рта тянется в улыбке, но она выходит усталой, почти горькой. В груди жжёт, как от старой раны, но я стараюсь держать голос лёгким, чтобы не спугнуть этот момент, эту хрупкую нить между нами.

— Курить не начни, — говорю я, — лучше воды налей. Или чай завари.

— Не поможет, — мотает он головой, и в его голосе — смесь усталости и чего-то колючего, что он ещё не готов выпустить. Но он встаёт, шаги тяжёлые, будто пол под ним качается. Подходит к раковине, открывает кран, вода плещется в стакан, звякает стекло о столешницу. Он делает глоток, возвращается, садится, и я вижу, как его пальцы сжимают стакан так, будто это единственное, что держит его здесь, в реальности.

— Как ты вообще это всё… вытащил? Пережил? Ты как, блин, вывез?

Я смотрю на него, и в груди что-то ломается, как сухая ветка. Не мальчик. Мужик. Двадцать лет, а в голосе — не жалость, не упрёк, а настоящий, взрослый вопрос. Он хочет понять, как жить с такой правдой, как не утонуть в ней. Я ставлю свой бокал на стол, опираюсь локтями, переплетаю пальцы, чтобы унять дрожь, что пробегает по рукам.

— А как, Ром? — говорю тихо, и голос мой садится, как будто слова весят слишком много. — Мне было ради кого.

Пауза повисает между нами, тяжёлая, как прогорклый дым. Рома смотрит на меня, и я вижу, как его глаза темнеют, будто он ищет в моих словах что-то, за что можно зацепиться. Я чувствую, как внутри всё сжимается, но намеренно продолжаю:

— Хотелось тебе и маме доказать, что я… — я сглатываю, слово застревает в горле, как кость, — не виновен. Или виновен, но не так, как вы думали. Да, я что-то проглядел, где-то дал слабину. Но сознательно — нет. Никогда бы не предал.

Он кивает, медленно, будто взвешивает каждое слово. Не спорит, не перебивает, и я вижу, как его плечи чуть расслабляются, как будто груз, что он нёс, стал чуть легче.

Я делаю глубокий вдох, потому что говорить с сыном о таком — как идти по тонкому льду, где каждый шаг может быть последним.

Вспоминаю Вику — как она смотрела на меня в больнице, бледная, с трубками, и как я стоял у стекла, боясь, что потеряю её, что потеряю Надюшку.

Вспоминаю Рому — как он рос, как я учил его завязывать шнурки, как он впервые назвал меня «пап», и как потом бил меня, когда думал, что я предал.

Эти воспоминания — как ножи, но я не отворачиваюсь от них.

— Мне хотелось доказать вам, — продолжаю я хрипло, — не оправдаться, нет. А показать, что я всё ещё ваш. Что я… что я не тот, за кого вы меня приняли.

Рома смотрит на меня, и в его глазах мелькает что-то тёплое, почти забытое, как тень тех дней, когда он был ребёнком, а я — его героем.

Я откидываюсь на спинку стула, смотрю на тёмное окно, где отражается свет лампы, и вижу там себя — не того, кто сидит здесь, а того, кто двадцать лет назад держал Вику на руках, смеялся, мечтал о будущем. Тогда всё было проще, чище, но я не уберёг это. Не уберёг её. Не уберёг его.

— Вика задала мне один вопрос тогда, — говорю я тише, и в груди жжёт, как от раскалённого угля. — Спросила: вижу ли я в Алисе Дарью?

Я улыбаюсь, но улыбка выходит горькой, почти болезненной. Вспоминаю её глаза, полные страха и боли, когда она задала этот вопрос. Она боялась, что я вижу в той девчонке прошлое, что я возвращаюсь к нему, что я выбираю его вместо неё.

— Я понял её страх, Ром. Конечно, понял, —уверенно продолжаю. — Она боялась, что я вижу в Алисе что-то, чего нет. Но я в Алисе не видел Дарью. Не видел. Это была просто тень, похожая на мою ошибку, на боль, которую я давно похоронил. И всё. Не больше.

Я замолкаю, смотрю на стол, на тёмные разводы дубовой столешницы, что видела наши ссоры, наш смех, наше молчание. Пальцы сжимаются, костяшки белеют, и я чувствую, как горло сдавливает.

Рома молчит, но его дыхание становится тяжелее, будто он борется с чем-то внутри. Я поднимаю взгляд, встречаюсь с его глазами.

— А твою мать… — голос мой ломается, и я отвожу взгляд, вглубь дома, туда, где, кажется, Вика вот-вот появится, как раньше, с её тёплой улыбкой и лёгким ворчанием. — Я твою мать всегда любил. Люблю. И буду любить. Она — единственная, кому я позволяю всё. Всё, Ром. Без условий. Без оговорок.

Рома смотрит на меня, и его лицо меняется — будто он впервые видит не отца, а мужчину, который стоит перед ним, раздетый до костей. Эмоции захлёстывают, и я не пытаюсь их спрятать.

Вспоминаю, как Вика смеялась, когда мы танцевали на этой самой кухне, как она ворчала, когда я забывал выключить свет, как она плакала после очередной неудачи. Эти моменты — как якоря, что держат меня на плаву, даже когда кажется, что всё рушится.

— И сейчас… — я делаю паузу, чтобы не захлебнуться, — она носит нашу Надюшку. Маленькую девчушку, там, под сердцем. Ещё одну женщину, которой я всё позволю. Пусть капризничает, пусть требует — лишь бы только они были живы, лишь бы я мог их защитить.

Я опускаю голову, смотрю на стол, на этот крепкий дубовый край, что был свидетелем стольких наших моментов. Пальцы сжимаются, костяшки белеют, и я чувствую, как горло сдавливает.

Вспоминаю, как я вёз Вику в больницу, как кричал на врачей, как молился, чтобы она выжила, чтобы Надюшка выжила. Вспоминаю, как стоял у её кровати, боясь, что она не откроет глаза, что я снова всё потеряю. Эти страхи — как демоны, что до сих пор шепчут мне, что я не достоин её, не достоин Ромы, не достоин этой семьи.

— Единственное, о чём я жалею, — выдыхаю я, и голос мой дрожит, — что отпустил вас тогда. Что не удержал. Что не присмотрел, как умею.

Тишина падает на кухню, как занавес. Часы тикают громче, свет лампы режет глаза.

Я вспоминаю, как Вика ушла, как её шаги эхом отдавались в пустоте, как Рома смотрел на меня с ненавистью, и я не нашёл слов, чтобы остановить их. Я был слишком горд, слишком сломлен, чтобы бороться. И эта слабость — моя самая большая ошибка. Я поднимаю глаза, смотрю на сына.

— Я пропустил столько, — шепчу, — её беременность. Не был рядом, когда она узнала, когда плакала, когда радовалась. Когда ей было страшно. И это… не прощу себе. Никогда.

Рома долго молчит, потом медленно опускается на стул, будто силы его покидают. Смотрит перед собой, шепчет, и голос его дрожит, но в нём есть что-то тёплое, почти примиряющее:

— Пап, ты мудак. Но… настоящий.

Он усмехается — впервые за вечер, и я вижу в его глазах тень тепла, почти облегчения. Я поднимаю взгляд, и мы смотрим друг на друга. По-мужски. По-честному.

В этой тишине — больше, чем в тысяче слов. Я чувствую, как что-то внутри меня отпускает, как будто часть того груза, что я нёс, наконец-то упала. Но я знаю, что это только начало — для него, для меня, для нас.

Рома крутит в пальцах пустой бокал, смотрит в него, будто там спрятаны ответы. Потом ставит его на стол с лёгким стуком, опускает руки, и я вижу, как его плечи дрожат — не от холода, от чего-то глубже. Он делает глубокий вдох, будто решается, и говорит — тихо, глухо, будто издалека:

— Я её любил.

Пауза. Он поджимает губы, взгляд уходит в сторону, в тёмный угол кухни, где тени гуще.

Я молчу, даю ему говорить, потому что знаю — ему нужно вылить эту боль, как яд из раны.

Вспоминаю, как он смотрел на Алису, как его глаза горели, когда он говорил о ней, как он защищал её, даже когда я пытался предостеречь.

Я видел в нём себя — молодого, влюблённого, готового ради женщины перевернуть мир. И я не остановил его. Не защитил. Эта вина — ещё одна тень, что следует за мной.

— Правда любил, понимаешь? — голос его дрожит, но он не прячет глаз. — Не просто был рядом. Я думал, она моя. Моя судьба. Моё «наконец-то». Я видел с ней всё — дом, детей, старость на веранде, с этими чёртовыми качелями, о которых она мечтала.

Он вздыхает, и звук выходит тяжёлым, как стон. Вспоминаю, как он рассказывал мне о её мечтах, как его голос дрожал от восторга, когда он говорил о будущем. Тогда я не видел в этом опасности. Как я ошибался.

— Мне казалось, она читает меня, — продолжает он, и голос его становится тише, почти шёпот. — Смотрит — и знает, что у меня внутри, даже если я молчу. Я верил, пап. Это и есть самое страшное — я верил.

Я киваю, не перебивая. Его боль — как открытая рана, и я чувствую её, как свою.

Он проводит ладонью по лицу, будто хочет стереть эти воспоминания, но они не уходят.

Я вспоминаю, как сам верил когда-то, как Дарья смотрела на меня, и я думал, что смогу изменить её, смогу сделать её своей.

А потом появилась Вика, и всё изменилось. Она стала моим домом, моим светом, но я не уберёг её. Не уберёг Рому.

— Я думал, сойду с ума, — шепчет он, и голос его срывается на хрип. — Когда ты и Алиса… когда я увидел вас. Будто земля ушла из-под ног. И я падаю, падаю, и не могу остановиться. Всё рушится, а я даже не могу закричать, потому что голос пропал. Просто стою и вижу, как вы оба — самые близкие мне люди — предаёте меня.

Он замолкает, смотрит в стол, пальцы сжимают край скатерти, костяшки белеют. Я чувствую, как моё сердце сжимается, как вина давит на грудь, как хочется встать, обнять его, но я сижу, потому что знаю — он не примет этого сейчас.

Вспоминаю тот день, его глаза, полные ненависти, его кулак, что врезался мне в лицо. Я не сопротивлялся, потому что знал — он имеет право. Но я не знал тогда всей правды, не знал, как объяснить весь тот пиздец.

— Я был как в прострации, — продолжает он, и голос его дрожит, как натянутая струна. — Не ел, не спал. Ходил, смотрел в потолок, в стену. Мне казалось, что если я хоть что-то почувствую, это меня убьёт. Я уехал в Англию не потому, что хотел сбежать. Просто тут, рядом с вами, я задыхался. Мне было тесно и больно так, что невозможно терпеть.

Я киваю, чувствуя, как его слова бьют по мне, как ножи.

Мой сын. Ему было так же больно, как мне, только он не мог сказать, не мог признаться, не мог попросить помощи. Потому что думал, что я его предал.

Вспоминаю, как он уехал, как не отвечал на звонки. Я не знал тогда, как его вернуть, как сказать, что я не тот, за кого он меня принял.

— Я не отдыхать ехал, — шепчет он. — Я уезжал, чтобы выжить.

Он улыбается, криво, с болью, и я вижу, как он борется с собой, чтобы не сорваться. Я вспоминаю, как сам бежал от боли, как зарывался в работу, чтобы не думать, как пил ночами, чтобы заглушить пустоту. Он мой сын, и эта боль — наша общая, но его она режет острее, потому что он молод, потому что он ещё не знает, как зарастают такие раны.

— Но знаешь, что было хуже всего? — голос его становится резче, почти злым. — Не то, что она предала. А то, что ты предал. Я её защищал, пап. Перед тобой, перед мамой, перед каждым, кто хоть слово против сказал. Морды за неё бил!

Его голос ломается, глаза горят эмоциями, и он сжимает кулаки.

Я молчу, потому что знаю — любое моё слово сейчас будет лишним.

— И теперь… — он делает паузу, сглатывает, — я не верю. Ни одной. Ни одной женщине. И сам себе не верю, когда что-то чувствую. Как будто внутри всё выжгло. Сломалось. Сдохло.

Он опускает голову, упирается локтями в колени, смотрит в пол. Я чувствую, как горло сжимается, как хочется встать, обнять его, сказать, что всё будет хорошо, но я сижу, потому что знаю — он должен сам пройти через это.

Его слова — как эхо моей собственной боли, той, что я прятал годами, той, что я не решался высказать даже себе.

Он молод, ему двадцать лет, и сейчас он говорит так, словно за его плечами — целая жизнь.

— Меня работа спасла, — шепчет он, и голос его становится тише, почти безжизненным. — Правда. С утра до ночи, а порой ночами. Пахал, падал в кровать без снов, без мыслей. Я так уставал, что уже не мог думать о ней, о тебе, о маме… ни о ком. Просто засыпал.

Пауза. Я вспоминаю, как сам зарывался в дела, чтобы не думать, как подписывал контракты, пил кофе литрами, чтобы заглушить пустоту.

Он мой сын, и эта боль — наша общая, но его она режет острее, потому что он ещё не знает, как жить с ней.

Я хочу сказать ему, что время лечит, что он найдёт того, кто вернёт ему веру, но я молчу, потому что знаю — сейчас он не услышит.

— А потом… — голос его дрожит, он громко сглатывает, — мама в больнице. Я лечу, как ошпаренный, не понимая, что произошло. И такой страх… я столько всего надумал.

Он поднимает глаза, и в них — всё сразу: боль, счастье, испуг. Я вижу, как его лицо меняется, как тень надежды пробивается сквозь боль.

— Я стоял у стекла, как мальчишка, — шепчет он. — Смотрел на неё. На эти трубки, на бледную кожу. И… пап, я руку ей на живот положил…

Он вскидывает взгляд, и я вижу, как его глаза загораются, несмотря на слёзы.

— А там — толчок. Маленький. Живой. Как будто Надя мне сказала: «Эй, я здесь».

Я чувствую, как в груди горит, как сердце колотится, будто хочет вырваться. Вспоминаю, как сам чувствовал этот толчок, как Вика улыбалась, когда Надюшка шевелилась, как я понял, что это — моё всё. Рома замолкает, и мы сидим в тишине, только часы тикают, «тик-так», отсчитывая время, которого у нас было так мало. Я протягиваю руку, кладу ему на плечо. Он не отстраняется.

— Ты мужик, Рома, — подвожу итог уверенно. — Настоящий. Вырос.

Он кивает, молча, смотрит на меня, и я вижу в его глазах облегчение, но он не отводит взгляд.

Высказался, мы оба сказали очень много друг другу.

— И ты теперь знаешь всё, — добавляю я, сжимая его плечо крепче.

— Знаю, — отвечает он твердо и уверенно. — И, может, мне всё ещё больно. Но теперь я хотя бы понимаю.

Он встаёт, подходит к раковине, открывает воду. Стакан наполняется, он пьёт медленно, будто тянет время, будто собирает себя по кусочкам. Разворачивается ко мне, прислоняется к столешнице, скрещивает руки на груди.

— Я не знаю, смогу ли снова поверить женщине, — говорит он тихо, глядя в пол. — Мне страшно. Мне кажется, что я уже никогда не смогу довериться.

— Сможешь, — отвечаю я, и голос мой звучит увереннее, чем я чувствую. — Когда встретишь ту, которая не попросит от тебя ничего. Просто будет рядом. Молча. До конца. Как твоя мать.

Он хмыкает, уголок рта тянется в улыбке, но она выходит грустной. Вспоминаю, как Вика стояла рядом со мной, когда всё рушилось, как она молчала, но её присутствие было сильнее любых слов. Она была моим домом, моим якорем, и я не уберёг её. Но теперь я сделаю всё, чтобы вернуть её, чтобы вернуть нас.

— Ты знаешь, пап… — начинает он, и голос его становится мягче. — Я всегда мечтал, чтобы мои отношения были как ваши. Чтобы я мог смотреть на неё и понимать — это навсегда. Чтобы я мог доверять ей, как себе.

Я улыбаюсь, чувствую, как тепло разливается в груди, несмотря на боль. Вспоминаю, как Вика смеялась, когда мы танцевали на кухне, как она ворчала, когда я забывал выключить свет, как она плакала, когда узнала о Ромке. Эти моменты — как звёзды, что светят даже в самой тёмной ночи.

— Ромка, — говорю я тихо, — у нас с твоей мамой было столько хороших моментов. И, надеюсь, будет ещё больше. Она — мой дом. Всегда была. И Надюшка… она станет нашим светом.

Он кивает, смотрит на меня, и я вижу, как его лицо смягчается.

— Я верю, — шепчет он. — И… спасибо, что рассказал.

Я встаю, подхожу к нему, кладу руку на затылок, как делал, когда он был маленьким. Он не отстраняется, только опускает голову, и я чувствую, как его дыхание дрожит.

— Мы справимся, — говорю я тихо. — Вместе.

Он кивает, и в этой тишине — всё.

Девочки, дальше по графику, надеюсь, что форс-мажоров больше не будет. Но... мы тоже живые люди и у нас бывает всякое. Причина почему я резко пропала - веская. Всех обнимаю, Ваша Анна. Берегите себя и своих близких.

Загрузка...