Дарья Беляева ВООБРАЖАЛА

Глава 1

Я не знаю, где начало у этой истории. Наверное, оно далеко за пределами того, что я могу рассказать. Но я начну с того момента, как я помню себя по-настоящему. С той минуты, с которой я уже существую не обрывками ощущений, восторгом или страхом, а чистой линией моей жизни, рассказом о том, кто я такая.

Ее голос сначала вплелся в мурлыканье фонтана, а потом порвал его, как рвут тонкую водяную пленку пальцы ног, когда залезаешь в ванную.

— Воображала! — сказала она. — Смотри, что у меня есть!

Глаза ее светились и блестели, как игрушки, которые дарят на день рожденья. А день рожденья у нас один на двоих, но мои глаза никогда не сияли так. Она сжала кулачок, а другой рукой заставила меня сложить руки так, словно мы в колечко играли, и я поняла, что она ничего не покажет, хотя сказала «смотри». Ее сложенные, как в молитвенном жесте, ладошки прятали какое-то сокровище, и она передала его мне. Наши руки тесно прижались друг к другу, как корабли между которыми поставили трап, и что-то зашевелилось между моих ладоней, забилось, как маленькое сердечко.

Я запищала от страха, хотела разжать руки, но она удерживала мои запястья.

— Осторожно, Воображала!

— Отпусти, Жадина!

Но она только засмеялась, у нее были зубы-жемчужинки. Она подалась ко мне, слаще запахла, зашептала:

— Смотри осторожно.

А ее пальцы все еще крепко сжимали мои запястья. Это было вовсе не больно, только не получалось выбраться. Я наклонила голову, заглянула в узкую щель между моими пальцами, но ничего не увидела, только что-то метнулось мне в глаз, и я от испуга едва не упала в фонтан. Она сказала:

— А теперь, милая, ты мне ее отдай.

— Ее?

Но она только еще раз улыбнулась, отпустила меня, и ладони подставила так, чтобы мы снова поменялись ее сокровищем.

— Кто это? — спросила она. Но я не знала ответа, никого не успела рассмотреть.

— Бабочка? — спросила я и представила такую красивую, с лазурными крыльями и длинными усиками загнутыми на концах. Сестра только облизнула губы и головой покачала. Ее локоны дернулись, они были похожи на золотые пружинки. У меня волосы были прямые и черные, и вовсе не такие густые, как у нее. Мама говорила, что иногда девочки, которые рождаются в один день и выглядят одинаково. Мне хотелось бы быть, как она, но я была совершенно другой, как будто не только день рожденья у нас в разные дни, но и родители разные.

Она раскрыла ладонь и тут же придавила пальцем насекомое, оно хотело взвиться вверх, но не успело. Я не сразу смогла рассмотреть, кто замер у нее на ладони, а когда рассмотрела, то тут же засунула руки в фонтан, потому что я ненавидела ос.

Свет проходил сквозь ее крылья, ее ужасная морда с огромными челюстями и черной маской на злых глазах двигалась, а полосатое брюхо дергалось, будто оса хотела потанцевать, но чувства ритма у нее не было.

— Смотри, милая, она не страшная.

— Она страшная! — ответила я. С трудом я отвела взгляд от осы и стала смотреть на свои руки под прозрачной водой, там они казались еще бледнее. По поверхности воды путешествовали лепестки роз. Я не любила цветы, потому что они приманивают ос, но я любила воду, потому что осы боятся воды.

— Воображала, — сказала она.

— Что, Жадина?

— Смотри сюда.

И я посмотрела. Палец ее упирался ровно туда, где сочленялись брюхо и грудь осы. В эту самую точку, которой почти не существует, поэтому и принято говорить — осиная талия. Я увидела молочную каплю, тянущуюся по ее ладони из места, где было осиное жало.

— Ты вырвала ей жало?

— Ты же и сама видишь. Возьми в руки. Она не страшная.

Сестра улыбнулась. Губы у нее были ягодные, такие красивые, что даже смотреть на них было странно. Мы были вместе даже до рожденья и, к тому моменту, еще семь лет. А я так и не привыкла к этой броской, болезненной красоте. Меня удивляло, что она вообще существует, моя сестра.

— Она умрет, — сказала я. — Жадина, ты убила ее.

— Они когда кусают, все равно умирают.

— Нет, это пчелы. Я читала. И ты читала. Просто хочешь мне соврать.

Я много читала и думала, что все могу прочитать. Я посмотрела на осу, ей было больно, и она извивалась, и я протянула руку, хотя отвращение было нестерпимым, потому что я не хотела, чтобы она причиняла кому-то боль. Я смотрела на это и чувствовала оторопь и еще что-то, скорее близкое к переживаниям, которые мы испытываем желая чего-либо, за что себя боимся.

Оса плюхнулась мне на ладонь, попыталась подняться, но не смогла, крылья ее трепетали так слабо, но тем красивее сквозь них лился свет. От этой красоты тошнило, потому что она была болезненной и злой, насильственной. Тогда я впервые поняла — и у сестры такая красота. Не потому, что она хрупкая или чем-то родственна смерти, а потому что точно так же — слишком запретна, чтобы на нее смотреть, и оттого вдвойне прекрасна. Конечно, тогда я подумала не такими ясными, чистыми словами, но ощущение мелькнуло у меня в сознании. Я, завороженная, смотрела на осу понимая, что она не укусит меня, а потом отбросила ее, потому что не хотела, чтобы на моей ладони умерло живое существо.

Мне это было противно, хотя и не до конца. Как и все противное, эта идея имела оттенок притяжения, который и заставил меня двинуться так резко. Оса оказалась в фонтане, почти в самом центре, и струя воды ударила ее, уволокла вниз своей силой.

Я хотела снова опустить руки в воду, но где-то там плавала оса, и вся вода была ей осквернена. Мне не стало ее жалко, но я испытала жгучую боль вины. А сестра сказала:

— Видишь. Вовсе не страшно.

— Мерзко.

— Но не страшно, — повторила она, а потом поцеловала меня, и ее теплые губы коснулись моей щеки, и я опять ощутила запах сладких цветов, которые она всегда любила. Ее розовые туфельки с пряжками блестели на солнце, а у меня были голубые, и солнце таяло в них, потому что цвет был тусклый, и их не красил. Но я не завидовала цвету ее туфель и платья, потому что я любила, как выглядят вещи на ней куда больше, чем сама их хотела.

У ее туфелек были золотые пряжки, похожие на крохотные головки цветов, такие схематичные, что у них не было рода. А потом мы услышали голос няни Антонии:

— Санктина! Октавия! Время чая!

Она в ее извечном, в жаркое лето и холодную зиму, наряде — длинной юбке, блузке, застегнутой под горло и пиджаке, сидела на скамейке. Глаза ее под стеклами очков путешествовали от слова к слову, написанным в большой книге, раскрытой на ее коленях. Ей было, наверное, около пятидесяти, но еще не пятьдесят, причем этот возраст продолжался у нее до странного много лет. Она даже приходилась нам какой-то родственницей, хотя никто уже и не помнил, кем именно. И хотя мы называли ее госпожой Антонией, я никогда не могла так о ней думать. Сестра говорила:

— Мы — дочери императора. Она должна говорить: госпожа Санктина и госпожа Октавия.

Но, конечно, сестра никогда не говорила этого громко, потому что Антония была строгой, она могла нас наказывать, как и любых других маленьких девочек наказывали их няни. Антония всегда носила в узкой, длинной сумочке линейку и часы. Она соблюдала порядок во времени и пространстве, но кроме того никогда не упускала случая использовать линейку для того, чтобы нас наказать. И никогда, несмотря на всю ее педантичность, не считала удары, а только секунды, в которые длилось наказание. Так что всякий раз нам везло или не везло получить за один и тот же проступок разное количество ударов линейкой по пальцам.

Антония не была злой. То есть, мы так о ней не думали. Она была строгой и, иногда, придирчивой. Но мы не думали, что она — плохая.

И все-таки мы наслаждались, когда раз в год она на неделю покидала нас и уезжала в свой родной город Эфес. Мы с сестрой фантазировали о том, как мама и папа вдруг запретят ей возвращаться, но у них никогда не было на это причин. И Антония возвращалась, а наша жизнь входила в прежнюю колею, но тем приятнее были ее ежегодные отъезды и слаще их ожидание.

Мы с сестрой одновременно ответили:

— Да, госпожа Антония, — и сразу же подбежали к ней. Она встала со скамейки, прямая, будто помимо линейки в сумочке, у нее была еще одна, которую она проглотила. Мы послушно пошли вслед за ней по узкой дорожке между стенами зеленого лабиринта. Мы удалялись от центра, куда вели все дороги и где мурлыкал фонтан. Я взяла сестру за руку, и она стиснула мою ладонь.

— Воображала, — сказала она.

— Что, Жадина?

— Папа сказал, что сегодня из школы приедет брат.

— Прекратите называть себя этими кошачьими кличками, — сказала Антония, и мы услышали ее короткий вздох, означавший злость и бессилие перед привычкой, так раздражавшей ее и совершенно ей неподвластной. Сколько бы Антония ни наказывала нас, как бы ее линейка ни путешествовала по нашим рукам, мы все равно не называли друг друга по именам.

Она бы этого никогда не поняла. У нее просто не было двойняшки. Нам с сестрой не нужны были другие имена, данные чужими людьми. Мы сами друг друга назвали.

Мысль о том, что приедет брат вселяла в меня радость и волнение. Мы редко видели его, но начиналось лето, и он должен был вернуться. Конечно, брату было шестнадцать, и мы его совсем не интересовали. Он не обращал на нас внимание так демонстративно, что я была уверена — ревнует к нам родителей. И хотя эта уверенность тоже не облекалась в слова, она позволяла мне не обижаться на него и любить. Я чувствовала, что у нас есть что-то, чего нет у него. В то же время однажды именно ему должна была достаться Империя. От брата у нас было странное ощущение, он был своим и чужим одновременно. Мы не чувствовали, что он наш родственник, как мама или папа, но и не чувствовали, что он чужой, как Антония. Он был кем-то между, неопределенным и из-за этого притягательным.

Воздух был напоен сочной зеленью лабиринта, и солнце высоко в небе все равно казалось не жарким, а разве что чуть пригревающим. С моря дул освежающий ветер, и его соленый и влажный запах казался здесь чуждым, прибывшим издалека и до странности контрастирующим с глубоким зеленым ароматом. Мы удалились от фонтана, и он исчез за очередным поворотом, его теперь и слышно не было.

Утром, когда я, еще босая, выходила на балкон, пока сестра нежилась в кровати, я смотрела на лабиринт, напоенный водой сверх той, что позволяет местная природа, и оттого, как и сад, он был глубже цветом, чем выжженные солнцем южные травы вокруг. Но, конечно, даже наш прекрасный, ни за что бы не выросший на этой земле без человеческой воли сад, уступал по яркости сапфиру Адриатического моря.

Иллирия была райским уголком, который не казался мне таким красивым в детстве, потому что мы отдыхали там каждое лето. Самым прекрасным в нашем особняке мне, конечно, виделся фонтан. Мраморные чаши принимающие воду, исторгаемую из самой земли, и удивительные каменные голуби, готовые взлететь вверх, в разные стороны, как разлученные навсегда любовники. Птицы были вытесаны с невероятной точностью, каждое перышко казалось настоящим, и кристальная вода омывала их расправленные крылья. Почему-то мое детское восприятие просеяло цветы, и зелень, и даже само море с удивительными переливами синевы, но зацепилось за простенький фонтан в центре лабиринта, нелепо-романтичный, с водой, усыпанной лепестками, и каменными пташками, но для меня удивительно прекрасный.

Утренний чай мы пили в одиннадцать тридцать, в самый разгар дня, когда все еще было впереди, но в то же время все уже проснулись. Мама, папа, мы, Антония, иногда брат, а иногда особенно близкие гости, собирались в саду в беседке, за безупречно накрытым столом и получали удовольствие от сладостей и милой, ни к чему не обязывающей беседы.

Впрочем, последнее к нам не относилось, нам за столом полагалось молчать. Я никогда не расстраивалась из-за этого, мне нравились сладости, и я больше любила слушать, чем говорить.

Наш дворец стоял не так далеко от Делминиона, как казалось, потому что на километры вокруг не было не единой постройки. Все это была наша земля, пустующая по нашей прихоти, и от этого осознания, к которому я только начала приходить, дух захватывало. Мы вели здесь размеренную жизнь, полную детских игр, чаепитий в беседке, чинных ужинов, расслабленных вечеров, когда мы с сестрой читали друг другу книжки и, конечно же, моря.

На море мы ходили во второй половине дня, когда вода уже прогревалась, а синева становилась гуще. Вымывая из наших волос соль, Антония ворчала, что в нынешние годы детям дают слишком много свободы, в ее время было не принято позволять детям заплывать так далеко.

Только так я понимала, что Антония волнуется за нас.

Она привела нас в беседку, где под широкой крышей, между вздернутых прозрачных шторок, нужных, чтобы вечерами закрывать вход навязчивым насекомым, стоял накрытый привычным образом стол. Доски проскрипели свою приветственную песнь под нашими ногами, и мы, вежливо поздоровавшись, сели на свои давно определенные места. Стул брата был свободен, но его чашка стояла, а значит, он действительно здесь.

Я улыбнулась сестре, а она поправила волосы и попросила Антонию налить ей чай. Чай всегда был мятный в жаркую погоду и пряный в прохладную, это правило словно бы отделилось от людей, когда-то его придумавших, стало самостоятельным законом, и никогда еще чай не ошибался. Сегодня он пах мятой, а значит погода ожидалась теплая, и море никто не отменит. Всякий раз, еще прежде, чем небо дало бы об этом знать, пряный чай предсказывал дождь и день дома.

Я любила и сидеть дома, но именно в тот день меня отчего-то тянуло на море.

В дни пряного чая от стола поднимался сонно-сахарный запах вафель с карамелью, глубокий — шоколада и нежно-домашний — яблочного пирога. В дни мятного чая на столе стояли миндальные печенья, ягодные джемы окружали тарелку с легкими булочками, такими тонкими и в то же время высокими, похожими на облака. Вазочка с клубникой со сливками всегда соседствовала с вазочкой, наполненной разноцветными фруктовыми и мятными леденцами. Ближе к папе стоял поднос с зефиром, а ближе к маме тарелка с шоколадными, затейливо украшенными конфетами, которые она любила в любую погоду.

Я больше всего на свете любила джемы и мед. Но мед появлялся в дни пряного чая, так что сегодня я выбирала себе ягодную сладость. Я опустила в свою тарелку пару ложек клубничного джема, еще пару — малинового, и только одну ложку лимонного. Казалось, будто я художник, и у меня на тарелке краски, которыми я собираюсь рисовать.

Вместе родителями сегодня сидел господин Тиберий, папин близкий друг и великий знаток путей нашего бога. Это был невысокий, скуластый человек с неприятным и в то же время благородным лицом. У него были жесткие, запоминающиеся черты, и увидев его впервые, я подумала, что он военный. Оказалось, что он богатый промышленник, но такой же жестокосердный, как я о нем и подумала. Господин Тиберий всегда был дорого и со вкусом одет, никогда не позволял себе вольностей или грубых фраз, и все равно оставался мне неприятным. Его лицо было юным, как и у всех людей нашего народа, но глаза выдавали в нем глубокого старика.

Я тайком слизнула с ложки джем, чувствуя себя очень плохой девочкой. Сестра увидела это, и ее улыбка из вежливой превратилась в заговорщическую. Она ела миндальное печенье, запивала его чаем и смотрела на маму.

Наша мама выглядела совсем юной девушкой, мне всегда казалось, что она прикоснулась к слезам, когда ей было не больше семнадцати. Возможно, это было и не так. Вот насколько мы с мамой были близки — я даже не знала, когда она обрела свою вечную юность. Мы о ее жизни не говорили. Наша мама была женщина холоднее, чем лед и красивее, чем снежинка. От нее досталась сестре ее бесконечная красота. Но если мамина красота была неограненным алмазом, то красота сестры уже была бриллиантом. От мамы нам с сестрой обеим достались полные, нежные губы. Мне больше ничего не досталось, а у сестры были ее светлые локоны золотистого цвета, столь редко встречающегося у людей нашего народа.

Папе на вид, наверное, было лет двадцать, он был в том самом цветущем возрасте, когда красивыми кажутся практически все, хотя в нем не было ничего особенного, кроме разве что того, что он был болезненно бледен. Я куда больше похожа на папу, чем маму, так нас с сестрой разделила природа, а вместе с тем и наши судьбы. Я хотела быть похожей на сестру не столько из зависти к ее красоте, сколько из желания той предельной близости, которую дают одинаковые возможности.

Когда разговор за столом возобновился после нашего прихода, я поняла, что обсуждают Парфию, восточное царство, известное своей жестокостью и великолепием.

— Там, — рассказывал господин Тиберий. — На золотом востоке смерти не существует, и живые и мертвые живут вместе. По крайней мере, он мне так говорил.

— Удивительно неправдоподобная история, — отвечал папа, а мама лишь взяла еще одну шоколадную конфетку, украшенную карамельной сеткой.

— Я и сам думаю, что это глупости, — согласился господин Тиберий. — Однако, в мире множество удивительных народов.

— Но если бы парфянские аристократы действительно умели побеждать смерть, мы бы об этом знали.

— Без сомнения, мой император.

Антония изредка отпивала чай. Хотя она была за столом самой старшей, а выглядела так, будто в матери годилась моим родителям, никто с ней не говорил. Антония была преторианкой, одной из потомков смешанных браков, которых я долгое время могла только жалеть, потому как они оказывались разлучены с одним из родителей. Я, несмотря на собственные весьма прохладные отношения с отцом и матерью, не могла представить, что после смерти не увижу одного из них во владениях моего бога.

Я любила своего бога, хотя и не всегда понимала. Нашим религиозным воспитанием не могла заниматься Антония, потому как у нее был иной бог, поэтому рассказы о нашем народе были единственной нитью, связывающей нас с папой.

Папа рассказывал о нашем двуликом боге, юноше с прекрасным лицом, боге власти, молодости и печали. Он был строг к себе и требовал от нас того же. Принцепсы проживали жизнь согласно с правилами, не отступали от них и тем уже служили своему богу. Он требовал от нас не пренебрегать разумом и достоинством, сохранять гордость и благородство, а так же проявлять сдержанность во всем от одежды до еды. Мои родители грешили против нашего бога, собирая утренний чай и имея столь роскошный дом, но никто из нас не мог отказаться от этих сладких грехов. И в этом была обратная сторона нашего бога — невоздержанность и голодная бездна, которую нес в себе каждый из нас. Звериное лицо нашего бога обладало властью над нашими тайными вожделениями, такими глубокими и первобытными, что в них нет места морали. Звериное лицо нашего бога с глазами, обращенными вовнутрь, символизировало те тайны, которые хранили в себе люди.

И хотя я была слишком мала, чтобы понимать всю сложную систему, выстроенную для нас нашим богом и олицетворяемую им, я знала, что когда я отпускаю лягушку, пойманную сестрой, я обращаюсь к одной части моего бога, а когда думаю о том, что могла бы забить эту лягушку палкой, я обращаюсь к другой его части. Когда я перехожу дорогу на зеленый свет, я обращаюсь к человеческому лицу моего бога, а когда мне приходит мысль броситься наперерез машине — к звериному. Все это происходит в один момент, и всякий раз я выбираю человеческую часть моего бога, как он и заповедовал.

Однажды господин Тиберий говорил, что у нашего бога есть два пути, Путь Зверя и Путь Человека, и папа, обычно очень спокойный, едва не выгнал его из дома. Так я узнала, что у нашего бога, как и у нас, тоже есть тайны.

По вечерам мы молились у его статуи, и я вытягивала кончик языка, представляя, как пробую его слезы раньше срока и лишаюсь шанса вырасти. Это было бы неправильно, но мне хотелось броситься к струям его слез, как жаждущее животное бросается к водопою. Я бы сделала это быстро.

Тогда, стоя на коленях, болевших от напряжения, я знала, что смотрю глубоко, даже слишком, и оттого велико искушение. Но я всегда выбирала правильные вещи. Я шла по Пути Человека, и больше всего, как и всякий, кто шел по нему, я боялась сбиться с него. И больше всего этого хотела.

Сестра, я понимала это инстинктивно, пойдет совсем по-другому пути. Я смотрела в глубину дикой пасти и видела ее улыбку. На статуях нашего бога он всегда изображался с маской в руках. Потому что большинство принцепсов, идущих по Пути Человека боялись признаться, что звериная часть бога то же самое, что и человеческая. Юный, печальный и строгий бог ровно настолько же голодная бездна, насколько и самый человечный из всех богов.

— Тем не менее, я слушал его с интересом. Хотя и безо всякого доверия к этому вздору, — продолжал господин Тиберий. Лимонный джем плясал у меня на языке, и я пила свой чай, освежающий и горячий одновременно. Фарфоровая чашечка была такая легкая, будто игрушечная.

— Он варвар, — сказала мама. Голос ее звучал лениво и нежно, будто она только что проснулась. — Он не в себе, как и все они. Бедные, бедные создания. Я бы на твоем месте, Тиберий, нанимала людей, способных отвечать за свои действия.

— Вырубка лесов не требует какой-то особой ответственности, а перевозить рабочих к Тревероруму было бы глупо, да и не поедут многие, сколько денег им ни дай. Варварам же можно платить ассами, и они все равно будут работать.

— Ах, это чудовищно. Не могу представить себе подобной жизни.

Только в этом узком кругу мама могла позволить себе расслабиться и говорить то, что она думает. И это не всегда были приятные вещи.

— И не стоит представлять, — ответил господин Тиберий. — Императрица не должна занимать себя столь тоскливыми мыслями. Лучше послушайте, Юлианна обещает открыть новый театральный сезон чем-то особенным.

Я была совсем юной, и мне было странно думать, что жизнь целого народа на окраине огромной страны можно перелистнуть, как скучные страницы в книге. Тем более тогда, как и сейчас, я никогда не перелистывала страниц. Мне хотелось понимать вещи, досконально узнавать их, и соблазн спросить господина Тиберия и маму, почему они говорят так о варварах был велик.

Но я противостояла ему, как велел мне мой бог. Я взяла мятный леденец, сунула его под язык и запила мятым чаем, во рту стало морозно, и солнце будто в мгновение вовсе перестало быть летним.

Я посмотрела на сестру. Она обмакнула печенье в карамельный соус и отложила его на край тарелки. Вязкая капля замерла, не готовая сорваться вниз, в фарфоровую белизну. Сестра шевелила губами, беззвучно повторяя мамины слова, и выражение лица у нее было такое же — скучающее, утомленное, и в то же время внимательное. Мама словно делала великое одолжение отвечая на реплики папы и господина Тиберия.

Они обсуждали театр, с удовольствием и уверенностью, которая так контрастировала с их недоумением по поводу варваров. Сама я тогда, и еще много лет после, никогда их не видела. Может быть, мама тоже никогда их и не видела, оттого казалось, что она говорит о каких-то зверушках.

Губы сестры беззвучно, как молитву, шептали названия театральных постановок, на которых мы никогда не были из-за своего юного возраста. Сестра запоминала названия, а вечером мы частенько придумывали, в чем могла бы быть суть, скажем «Возвращения в Город» или «Падения». Таким образом мы создали множество альтернативных вариантов классической драматургии.

В беседку заглядывали любопытные головки пионов едва дотягивавшихся мне до коленок. Я протянула руку и погладила один, как гладят кошку. На ощупь он был прохладным и нежным. Во рту у меня бушевал буран, язык щипало от мяты. В этот момент я услышала шаги.

— Ваше высочество, прошу прощения за опоздание.

Голос еще нельзя было назвать мужским, но он был к тому ближе, чем в последний раз, когда я слышала брата.

— Где ты так задержался, Тит? — небрежно спросил папа. Он явно был доволен вежливостью брата, настолько, что спросил вполне буднично, будто бы пренебрег какими-то сложными правилами этикета.

Брат отодвинул стул, дождался, пока Антония нальет ему чай и взял себе клубники со сливками. Он был как все мальчики, выросшие слишком быстро, за одно лето — нелепый и очаровательный. В нем было поровну мамы и папы, но ему скорее суждено было стать красивым. По крайней мере, так казалось. Однако из-за юношеской нескладности фигуры и черт еще ничего точно нельзя было сказать. Его губы и глаза казались слишком большими для его лица, так случается с подростками.

Мы с сестрой с интересом наблюдали за братом, его движениями и словами. Брат в доме был праздником, противоречием с размеренной жизнью. Он вносил разнообразие даже несмотря на то, что наши разговоры можно было по пальцам пересчитать.

Честно говоря, мы обе восхищались братом и нам нравилось сидеть за столом с будущим императором.

— Я распаковывал вещи. В поезде мне спалось хуже, чем нужно было для того, чтобы заняться этим сразу по приезду. Хотя, разумеется, именно это и стоило бы сделать.

Он сыпал этими словечками вроде «благодарю» и «разумеется», как взрослый, и все же взрослым не был. Иногда мы ловили его взгляд, но он неизменно скользил по нам со скукой.

— Твои сестрички, к слову, делают успехи. В сентябре они отправятся в школу для девочек в Равенне.

— Это чудесно, мама. Если хочешь, я могу подтянуть их арифметику.

— Нет, дорогой, ты приехал сюда отдыхать. С их арифметикой вполне справится Антония.

Ничего не значащие, не интересные обоим разговоры, которые они вели, обставляли дело так, словно мы с сестрой просто симпатичные вещички в кукольных платьицах. Так и было. Я и сестра были безделушками, милейшими маленькими девочками, одетыми в атлас и бархат. Но никто не считал, будто мы имеем какое-то политическое значение. К брату, напротив, относились преувеличенно серьезно. Он словно и не был ребенком, а мы были обречены оставаться детьми навсегда.

— Как дела в школе, Тит? — спросил господин Тиберий. У него была эта удивительная манера общения с братом, словно он гордился, что может так запросто, как с любым другим школьником, говорить с будущим императором. Он охотно демонстрировал эту гордость. Нас господин Тиберий так же оценивал как вещи, как мамино произведение, неизменно нахваливая наши манеры, кроткий нрав и крохотные туфельки.

Много лет спустя он узнает, что у моей сестры вовсе не кроткий нрав. Но пока она была для него лишь милой крошкой, которой надо было напомнить о ее миндальном печенье. Он кивнул на печенюшку в сиропе, лежавшую на тарелке, улыбнулся, и сестра улыбнулась ему в ответ, улыбка мамы на ее детском личике смотрелась смешно и странно.

— К счастью, триместр удалось закончить без единой четверки, — ответил Тит. Он с рождения усвоил эту манеру — гордиться мельчайшими достижениями, потому что все они обретают масштаб в деяниях будущего императора.

Он знал, что однажды о нем будут писать в учебниках по истории, поэтому старался не допускать никаких ошибок, начиная от тех, что располагались в его тетрадях. Тит готовился к этому, у него было призвание, и он казался очень счастливым. Тит был создан для трона — мамой и папой, и многими учителями, считавшими честью учить его. Тем обиднее было, когда все так вышло. И тем страшнее.

Сестра откусила кусок печенья, а я водила ложкой по пятнам джема на тарелке. Мы заскучали, и Антония это видела, а оттого еще пристальнее следила за нами.

— Я почти закончил проект для электива по антропологии. Говорят, с ним я смогу выступить на конференции в следующем году.

— Чему же он посвящен? — спросила мама, в голосе ее скользнуло свежее, как порыв ветерка, любопытство. Где-то рядом прожужжала оса, и я почувствовала, как бьется сердце. Я была совсем крохотной, и я никому не могла сказать, как страшно мне стало посреди утреннего чаепития от мысли, что родичи мертвой осы прилетели сюда, чтобы отомстить, и сейчас множество жал будут вонзаться в мои руки и лицо. Я просто прижала салфетку ко рту, чувствуя биение пульса на своих губах. Оса затаилась в пионе, который я гладила, как лезвие в сладости. Нежный, конфетно-розовый, он теперь скрывал в себе великий ужас.

Сестра нащупала мою руку под столом, ее острые ноготки впились мне в ладонь, оставляя красные полумесяцы, и она отдернула руку.

— Пересотворению людей. Измененной природе и самому феномену изменения.

Тит всегда говорил как маленький взрослый, так рассказывал папа, и в детстве это всех умиляло. Теперь же, наверное, скорее забавляло.

— Боги добавили в наших прародителей частичку своей сущности, так что вопрос о том, могли бы мы сосуществовать с людьми эпохи до великой болезни остается открытым. Хорошо известно, что возможны браки между представителями разных народов, однако все полукровки…

Тит бросил взгляд из-под ресниц в сторону Антонии, извиняющийся, осторожный и выдававший в нем ребенка.

— Словом, каждый ребенок от подобного брака на самом деле чистокровен. Он наследует только одного бога, один дар. Наши народы на самом деле никогда не смешиваются.

— Это интересная теория, — сказал папа. — Тем не менее я всегда считал, что браки между принцепсами и преторианцами не только желательны, но и необходимы, потому как без них оба народа ждало бы вырождение.

— Да, — кивнул Тит. — Генетическое вырождение. Популяция становится здоровее из-за смешанных браков, но при этом границы народов не размываются. Это интересно, правда?

Он подцепил самую большую, измазанную в сливках клубнику и отправил ее в рот.

— В чем же состоит твоя теория? — спросил господин Тиберий. Тогда Тит ответил:

— В том, что не только они нужны нам, но и мы нужны им.

На несколько секунд повисла тишина, в которой жужжание осы стало просто оглушительным. Уже подул прохладный ветерок с моря, принес влагу и соль, так мучившие цветы в нашем саду, приспособленные совсем для других земель и с трудом сохранявшие свою яркость здесь.

Господин Тиберий сказал:

— Прошу меня простить, я забыл портсигар в комнате. Скоро вернусь.

Папа кивнул Антонии, и она сказала нам:

— Пора, девочки.

Хотя мы знали, что еще не пора, в голос сказали:

— Спасибо за чай.

Я поняла, что папа сейчас будет Тита ругать. Что сказанное им вдруг, наверное впервые в жизни, показалось взрослым очень неловким, а может даже и оскорбительным. Я только не поняла, почему.

Лишь много лет спустя, вспоминая этот эпизод, я осознала, что именно вдруг всех смутило. От фразы «мы нужны им» оставалось полшага до «поэтому они создали великую болезнь».

Это опасные слова. Ты, мой дорогой, никогда не поймешь, насколько. Тебе никогда не запрещали думать. И хотя твои мысли могут быть не так ясны, как мысли многих принцепсов, они свободны.

В тот день мы с сестрой отправились на море раньше, чем обычно. Из густой и насыщенной зелени нашего привезенного издалека сада, такого чуждого здесь, мы вышли на дорогу из выбеленного солнцем камня, которой стройные кипарисы по бокам не давали никакой тени.

Мы были рады, и в то же время взволнованы. Наш день изменился, и это было захватывающе и пугающе одновременно. Неподалеку уже синело море, а песок был таким золотым, что я подумала, что песчинки столетие за столетием спускались вниз по солнечным лучам, и они кровь от крови — великолепное солнце. Я была в восторге от того, что сумею найти множество ракушек, искупаться, позагорать, и все это еще до обеда.

И хотя даже иллирийское солнце не могло украсть нашу с сестрой бледность, нам нравилось валяться под солнцем и подставлять ему нос.

У нас были абсолютно одинаковые купальные костюмы. С милыми полосатыми юбочками над красными шортиками. Почему-то во времена моего детства люди любили наряжать своих детей в морячков и морячек, хотя это и выглядело глуповато. У нас были одинаковые соломенные шляпки с широкими полями. Они были перехвачены алыми лентами, развевавшимися вслед за нами по ветру. У сестры был сачок для насекомых на случай, если появится что-нибудь интересное, а у меня — корзинка для ракушек. Сестра пела песенку, а я мурлыкала ей мелодию, у нас получалось слажено и, наверное, очаровательно. Но Антония, как и большинство преторианцев, не умела умиляться.

Ветер трепал натянутый над четырьмя столбами тент, плетеные лежанки смиренно дожидались нас. Где-то вдалеке качало на волнах кораблик, казавшийся не больше игрушки. К тому времени, как мы пришли, ветер усилился. И хотя он был теплым, даже душноватым, на море занимался шторм. Я поняла, что купания сегодня не будет.

Антония взошла на деревянный помост под тентом. Под ее шлепанцами заскрипели доски. Она поставила корзину с обедом, сегодня больше похожим на второй завтрак, и сказала:

— Сейчас поиграете у моря.

— Хорошо, госпожа Антония, — ответили мы.

Она разложила на белом платке лепешки с ветчиной и индейкой, завернутые в коричневую бумагу, кипельно-белые вареные яйца, достала термос с горячим молоком.

— Госпожа Антония, можно нам пройтись и поискать ракушки? — спросила сестра, и я заискивающе улыбнулась.

Антония окинула нас тяжелым взглядом, потом кивнула.

— Нагуляете аппетит. Только в море не лезть.

У меня совершенно не было желания лезть в море, его насыщенный синий цвет и шумные удары волн о берег внушали мне беспокойство, и я не могла без волнения смотреть на кораблик, плывущий вдали.

Мы пообещали, что не будем лезть в море и отправились гулять вдоль пляжа. С обеих сторон пляж огораживали скалы, неравномерные, кривые, вылизанные морем и казавшиеся гладкими на вид. Одинокие скалы выглядывали и из самой глади моря, и сейчас их со страстью атаковали волны.

— Как ты думаешь, Жадина, почему нам сказали идти на море? Погода совсем не для купания.

Я поняла, что мне до слез обидно. Впервые мятный чай обманул меня. Погода испортилась мгновенно, точно так же, как разозлились родители. Небо темнело медленно, но неуклонно. Реальность разошлась с признаками, по которым я высчитывала ее, и мне стало от этого так тоскливо, словно я ничего-ничего, даже собственное тело контролировать не могу. Мне хотелось толкнуть сестру или бросить в море корзинку, но вместо этого я шла по холодному влажному песку и собирала ракушки. Иногда они ускользали прямо из-под пальцев. Их забирало море.

— Потому что он нагрубил богу, Воображала, — сказала сестра. Она пожала плечами, наклонилась, цепкими пальцами схватила ракушку, украв ее у набегавшей волны и опустила ее в корзинку. Широкая, с красивым блестящим нутром, возможно когда-то эта ракушка была домом для жемчужины.

Я собирала ракушки не только потому, что мне нравилось высматривать их в песке. Однажды я мечтала найти жемчужину. Я любила закрытые ракушки и открывала их дома, с трепетом и предвкушением, но они всегда разочаровывали меня. И все же я готова была искать их снова и снова, всякий раз надежда была чистой и яростной.

А все остальные ракушки шли у меня на поделки — шкатулки и альбомы. Сестра же любила сушить цветы и насекомых.

Море выносило на берег водоросли, и когда они касались моих босых ног, мне становилось противно, сестра же шла без страха.

— Ты думаешь, они больше его не любят?

— Не знаю, Воображала. Я думаю, что ему сейчас несладко. Может, он теперь не станет императором.

Она сказала это мечтательно, а я только пожала плечами.

— Станет. Он же все равно старший.

— А если сам откажется? И если умрет — не станет.

— В шестнадцать лет люди редко умирают.

Хотя я слышала о таких случаях, и всякий раз они вызывали у меня трепет, которые не имел точного эмоционального окраса. Я не могла понять, связан он со страхом или влечением.

Мы дошли до скалы, и я развернулась, но сестра вдруг потянула меня за руку.

— Пойдем!

— Куда?

— В море. За скалой она не увидит нас. Посмотри, какие чудесные волны, Воображала! Там будет очень хорошо!

Я знала, что там будет очень хорошо, хотя мне было страшно. Я подумала с полсекунды, а потом поняла, что никому не будет вреда, если мы немного поплаваем. Разве что Антония опять нас накажет. Я позволила сестре вести меня. Мы миновали рыжую скалу, над которой кружили уставшие от духоты перед дождем чайки, и бросились в море так быстро, будто Антония уже была здесь.

В море действительно оказалось хорошо, хотя и холодно. Волны качали нас, и мы прыгали на них, пытаясь их оседлать. Я чувствовала себя непобедимой, преодолевая очередную волну, а когда она накрывала меня с головой, я ощущала себя счастливой только вдыхая воздух. Мы кричали и прыгали, и я благодарила сестру за это потрясающее решение — пойти в море.

Все произошло слишком быстро. Я оставалась там, где воды мне было по пояс, а сестра захотела большего. Она метнулась вперед, туда, где уже не стояла на ногах, и я увидела, как под волной исчезает ее макушка. Вынырнув, она то ли засмеялась, то ли закричала, а после того, как ее окатила еще одна волна, она уже точно кричала. Я поплыла к ней, попыталась ухватить за руку. Откуда-то во мне появилось столько силы и смелости.

Волны накатывали снова и снова, воздуха не хватало, но я умудрилась как-то вцепиться в руку сестры. Мы обе кричали, не понимая, кого зовем. Ладонь сестры была скользкой, и я чувствовала, как связь между нами разрывается. Веришь мне, я чувствовала то же самое, когда ты пришел в мой дом.

То же самое, нота в ноту. Ее пальцы выскальзывали из моей руки, и я чувствовала, что совершается нечто непоправимое. Волны относили меня назад, к берегу, а ее тянуло к самому дну, в огромную, раскрытую пасть моря. Она все удалялась и удалялась от меня, а я пыталась плыть за ней, но у меня уже не было сил.

И только чудо привело Антонию к нам в этот момент. Над морем рвался ее голос.

— Октавия! Санктина!

Она, в своей строгой одежде, влезла в море, как залихватский моряк из книжки, схватила меня, легко подняв над водой.

— Сестра! Сестра! Жадина! — кричала я. А она ускользала от меня в открытое море, как много лет спустя, когда в моей жизни появился ты.

В тот день я впервые увидела оружие Антонии — это был золотистый кнут. Она размахнулась им с такой ловкостью, которой вовсе не ожидаешь от женщины ее возраста и характера. Хлыст ошпарил море, и обвился вокруг руки сестры. Парой рывков Антония вытянула ее к нам и схватила, как меня. Мы обе плакали от страха перед морем. Хлыст Антонии исчез, и она сразу стала выглядеть усталой, какой-то осунувшейся и бледной.

Мы думали, сейчас она заговорит о наказании, но Антония только молча несла нас. Моя корзиночка с ракушками осталась за ее спиной. И хотя это было одно из моих самых больших сокровищ, сейчас оно совершенно потеряло свое значение.

Хотя Антония не хотела навредить сестре, вокруг запястья у нее навсегда остался тонкий шрам от преторианского оружия.

Шторм становился все сильнее и сильнее, с неба падали первые капли дождя с благодарностью принимаемые этой жаждущей природой. Мы с сестрой были совсем рядом, и в то же время меня охватывал дикий ужас, который я не могла проговорить и осмыслить.

Ужас от того, что могло произойти не имел названия и конца.

Видишь, мой милый, ты был еще маленьким мальчиком, моим ровесником, а эта история уже началась. Я теряла ее все эти годы, пока не пришел ты, и не оказался хуже неукротимого моря, и не довершил начатое им.

А господин Тиберий, что ж, он был одним из убитых тобой. Но ты, наверное, не помнишь его.

Загрузка...