Через пару месяцев после возвращения из Британии мое долгое детство, наконец, закончилось. В день нашего двадцатипятилетия мы с сестрой решили принять дар, завещанный нам богом.
Как странно, мой дорогой, в детстве я так мечтала об этом дне, представляла его во всех подробностях. В марципаново-мармеладных декорациях разыгрывалось тысячи раз главное представление моей жизни — принятие дара вечной юности.
Для иных народов мы лишь вкушаем слезу бога, и все заканчивается. Однако ты и сам прекрасно знаешь, что происходит внутри, если только испытал те же откровения, что и я. Прежде никто не прикасался к нашему дару, и мы посмотрим, дорогой, вкусишь ли ты вечной молодости и как будешь наказан за свою дерзость.
Словом, в детстве я представляла ощущение неземного блаженства, которое дарует мне бог, когда я стану взрослой. Но, как всегда и бывает, с годами желание взрослеть утихает, и неожиданно на меня накатила тревога и разрывающая сердце печаль.
Я знала, что-то уйдет безвозвратно. Конечно, физически я обретала вечную молодость, однако символически я становилась взрослой и понимала, что после обретения дара меня будут воспринимать всерьез.
А мне не слишком этого хотелось. Я думала о том, что всю жизнь можно прожить незаметным ребенком, маленькой девочкой с книжкой. Мне не хотелось переходить невидимую границу, отделявшую меня до сих пор от настоящей, взрослой жизни.
Ночами я не могла уснуть, представляя, что моя жизнь изменится. Я не любила перемены, я хотела, чтобы все оставалось простым и ясным.
И в то же время, конечно, меня одолевало любопытство. Я знала, что вручение дара — самое сильное и удивительное переживание для принцепса. Откровение нашего народа, никому другому не доступное. Наш бог в своем бесконечном восхищении человеческой расой не только уподобился нам, но и позволил своим людям, хоть на секунду в жизни, уподобиться ему.
Я знала, из произведений искусства и монографий по психологии, из фильмов и комиксов, из задушевных разговоров и интервью в журналах, насколько потрясающе ярко переживают принцепсы свое короткое уподобление богу.
Желание испытать это ощущение, самое невероятное из всех, заставляло меня на короткое время забывать о страхе.
Мне снилось, как я подхожу к статуе, как припадаю губами к чаше, как ощущаю себя всемогущим и вечным существом. Иногда это были кошмары, от которых я просыпалась в зверином ужасе, осознавая собственную чудовищность, власть темных желаний надо мной. Другие сны дарили мне блаженство и спокойствие, божественная милость, осенившая меня, давала мне понимание бесконечности мироздания и его высшего смысла.
Я не знала, что испытаю на самом деле. Несмотря на гордость, с которой принцепсы рассказывали об этой секунде, в которую ощущали себя богами, опыт этот был невербализируем. По большому-то счету, рассказать можно было лишь об огромном, прежде неиспытанном чувстве.
Однако, для него не было слов в человеческом языке, его нельзя было осмыслить в наших бытийных категориях. За тысячелетия никто так и не смог описать внятно, что именно люди ощущают, погружаясь в бытие бога. Поэтому дар слез и был величайшей загадкой для каждого принцепса, еще не получившего его.
Что до других народов, они в свойственной им грубоватой манере демонстрировали непонимание сути этого таинства. У преторианцев, к примеру, бытовала поговорка «если с молоком матери принцепс впитывает гордыню, со слезами своего бога он находит ей оправдание».
Твой народ, наверняка, тоже уверен, что наша мания величия развивается на фоне секунды инобытия, и с тех пор мы уже не можем удовлетвориться ролью простых смертных.
Это, конечно, не вся правда. Но — ее часть.
У нас принято приходить к дару в одиночестве. В нашем с сестрой случае — вдвоем, ведь мы, строго говоря, в глазах бога составляем единое целое. Он един в двух аспектах, и мы, рожденные вместе, едины.
Я не знаю почему мы не устраиваем традиционно пышных празднеств по случаю дарования вечной юности. Считается, что даже праздновать день рожденья, в который ты получил дар, не слишком прилично. Пренебрежение ко внутреннему опыту, который ты обрел и должен осознать, демонстрирует поверхностность и недалекость принцепса, недостойного столь чудесного дара.
А ты чувствовал себя богом, мой милый? Ты чувствовал, как превосходишь Вселенную?
Ты познал величайшую тайну моего народа, я же не могу проникнуть в спутанное твое сознание. О, милый мой, воистину вы лучше защитили естество своего народа, чем мы.
Мы с сестрой должны были получить дар на рассвете, и ночь перед этим решили провести с Грацинианом. Сестра, наверное, хотела разделить с ним предвкушение. Я же была рада, потому что никто не умел так отвлечь и развеселить, как Грациниан.
Вечером из вежливости с нами посидел и Домициан, но к одиннадцати ушел в свои покои, а мы остались в гостиной. Грациниан принес нам парфянские сладости, которые, скорее, выглядели напитками.
Это были сиропы: из фруктов и ягод, из карамели, даже из роз. Вязкие, разноцветные, они смешивались в определенных пропорциях и употреблялись медленно, по-гурмански вдумчиво. Нужно было ощутить каждый вкус, почувствовать все специи, которыми был щедро снабжен каждый сироп. Они, густые и вязкие, запивались чистой, холодной водой. Было странно — от вкусов, столь не похожих на западные сладости, пряных, горьковатых, терпких, от манеры употребления — чувственной, на грани с эротикой, от формы — традиционные ложки скорее напоминали веретено, на которое нанизывались тонкие нити сиропа.
Мы лежали на диванчиках, по старой традиции, в Империи фактически мертвой. Беседа клеилась, как и всегда, когда Грациниан был рядом. За ним было интересно следить, он быстро переводил разговор с темы на тему, и участвовать в нем было азартно, я всякий раз проверяла, сумею ли угадать его ход мыслей и успеть за ним.
И вот обсудив Британию и культуру ведьм, о которой мы трое знали настолько мало, насколько это возможно, но с невежеством молодости не уставали рассуждать о ней, мы приготовились к очередному резкому повороту. Грациниан спросил:
— Разве не удивительно, что ваш бог позволяет вам столько? Вы для него любимые дети, и он порядком вас избаловал.
Сестра засмеялась. Она слизнула сироп, ее язык скользнул между выемками веретена с показательной ловкостью, адресованной Грациниану.
— Результат на лицо, правда?
— Как в хорошем, так и в плохом смысле. Инфантильные, но амбициозные!
Грациниан отличался этой удивительной манерой — бестактностью, которая не злила. У него было предельное любопытство к нам, да и вообще ко всем людям вокруг, поэтому его вопросы, его суждения, иногда слишком смелые, казались приятными. Словно кто-то пишет о тебе книгу или стихи.
От любого другого человека я восприняла бы это, как грубость, однако же Грациниан говорил с особой интонацией, нежной, заинтересованной. Словно люди вокруг него были цветами или драгоценностями, чем-то безупречным и заслуживавшим пристального внимания.
И хотя это не делало его добрым, Грациниан был приятным и ему хотелось доверять.
— А ваша богиня? — спросила я. — Она вас любит?
Мы мало что знали о парфянах, несмотря на то, что были близки с одним из них. Наверное, Грациниан был для меня единственным на свете другом, и я знала все о его характере, увлечениях, жизни и привычках. Его народ, напротив, оставался слепым пятном.
— Она строгая Мать, — сказал Грациниан почтительно. — Мы скорее дети, которые так желают заслужить ее любовь, что постоянно творят глупости.
Я подумала, что сейчас самое время спросить что-нибудь о парфянах, но на ум пришел лишь самый банальный вопрос.
— Что она дала вам, сотворив заново вашу природу?
В Парфии было множество народов, как и в Империи, но мне хотелось знать о том, к которому принадлежит мой друг. Грациниан погрозил мне пальцем. Ноготь на нем был длиннее, чем полагалось. Грациниан формально соблюдал имперские представления о том, как должны выглядеть мужчины, однако в мелочах демонстрировал собственные предпочтения. Ногти у него были длинные, глаза он тонко, не по-восточному, но подводил, а еще иногда золотил скулы, это было непривычно, однако ему ужасно шло.
— Октавия, ты бьешь прямо в сердце! За слова, которые я готов произнести только из любви к тебе, на Родине мне отрежут голову, а тело мое освежуют.
Он задумчиво добавил, словно решив дать мне утешительный приз:
— У нас принято уродовать мертвецов.
— Что? Зачем?
Он подмигнул мне:
— Потому что тогда они не возвращаются.
Я не понимала, шутит он или нет, сестра же смотрела на него с полуулыбкой, лишенной любопытства. И я поняла, все она знает. Мне стало обидно, что сестра не рассказала мне.
Я не столько хотела узнать парфянский секрет, сколько злилась, что между сестрой и Грацинианом было нечто личное, запретное знание, соединявшее ее с ним.
Парфяне, в отличии от жителей Империи, ревностно оберегали свои дары. Кое-что было известно об их культуре, многое — об их политике, но практически ничего — об их богах. Это были скрытые боги, парфяне прятали их от чужих глаз.
В Империи же было принято выставлять своих богов напоказ, гордиться тем, кто ты есть и говорить открыто о своих сильных сторонах. На Востоке царствовала другая культура, теологи называли ее «культурой сокрытия». Я, впрочем, считала, что секреты парфян имеют скорее политическое, чем религиозное значение.
Скрывать не только слабость, но силу — мудрое политическое решение. Оставаться темной лошадкой может быть очень полезно. Хотя, конечно, любая стратегия пересекает однажды свой горизонт, за которым уже не приносит пользы.
— Ты даже нам не расскажешь? — спросила сестра. Голос у нее был веселый, она с радостной жестокостью напоминала Грациниану о том, что тайну свою он раскрыл, и теперь сестра ее хозяйка.
Я еще отчетливее поняла, что она любит его, иначе я бы давно знала обо всем, сколь бы опасной для Грациниана ни была эта правда.
Грациниан подмигнул ей, затем коснулся пальцами своих губ и потянулся к сестре, ухватив ее за ногу.
— Придется тебе придумать, как жить без этой информации, Санктина.
— Или как ее добыть!
Они засмеялись, невидимая струна, натянутая между ними, зазвенела. Я не любила смотреть, как они флиртуют. В обоих появлялась хищность мне чуждая, и оба переставали обращать внимание на все вокруг, словно захваченные азартом охоты.
— Что ж, — сказала я. — Завтра нам рано вставать, а я вовсе не так вынослива, как Санктина. Хорошей ночи!
Я поспешила встать, когда я проходила мимо Грациниана, он схватил меня за запястье и поцеловал. Я не любила эту его привычку, в ней был элемент насилия, мне всегда казалось, что он укусит меня.
Даже когда я вышла из гостиной, меня еще долго сопровождал запах пряностей и сахара.
Я знала, что к тому моменту, когда я дойду до своей комнаты, сестра уже будет полураздетая сидеть у Грациниана на коленях. Я не думала, что когда-нибудь буду в силах познать подобную страсть. И не думала, что она мне нужна. Наоборот, столь низменные чувства вызывали у меня отвращение.
Прежде я не знала, мой милый, как это, желать кого-то так сильно, что даже ненависть становится чувственной.
И я не знала, что такое, когда желают тебя. Все эти игры для меня были хищническими порывами поглотить другого человека. Я находила в желании нечто тревожное, практически как в фантазиях о насилии.
Любовь — насилие, мой милый, в гораздо более изощренном и тонком смысле, чем то, что было между нами. Ты, конечно, не согласишься со мной, не поймешь.
Я ушла к себе в комнату, долго стояла под душем, долго расчесывалась, не понимая, чего жду. Нужно было поспать, я хотела во всех красках, без онемения недосыпа, ощутить торжественность завтрашнего дня. И в то же время он так тревожил меня, что я знала — пока не взойдет солнце, я глаз не смогу сомкнуть.
Я посмотрела в окно. Яркие звезды возвещали о власти, которую все еще имеет ночь. Я смотрела на непривычно яркое для Города небо, не осознавая всей его красоты. Тогда я, конечно, не знала, что предназначена этим звездам, тебе и нашему сыну. Я смотрела в небо, думая, когда же наступит рассвет. Нетерпение было радостным и печальным одновременно.
Я легла в кровать, закрыла глаза и попыталась уснуть, но ничего не получалось. Кружились беспокойные мысли, пульсировали сомнения, и весь мой внутренний мир пришел в движение. Мне сложно было даже лежать, хотелось ходить, прыгать, куда-то бежать — двигаться вместе с собственным разумом.
Я услышала, как открылась дверь. Сестра вошла в комнату, скользнула ко мне под одеяло, теплая и пахнущая кремами.
— Что случилось?
— Я просто знала, что ты не спишь, Воображала.
Она обняла меня, и я положила голову ей на плечо.
— Ты тоже не можешь заснуть? — спросила я.
— Не могу, — сказала сестра. — И не хочу. Я хочу побыть с тобой. Это же наш день рожденья.
Некоторое время мы молчали, я смотрела в зеркало перед кроватью. Темнота, проницаемая лишь далекими звездами, сделала нас похожими, уравняла нас. Она придала лицу сестры простоту, не свойственную ему, а нежность моих черт приблизила к красоте.
Сейчас, в эти минуты, удачная игра теней и света сделала нас похожими, как никогда прежде и никогда после. Я боялась двинуться, боялась дышать. Любое движение казалось мне камнем, который, упав в воду, разобьет наши отражения.
Но круги будут идти по воде, напоминая мне о том, что мы были похожи когда-то.
Сестра первой нарушила наш покой, и я закрыла глаза, чтобы не видеть, как мы снова становимся разными. Она поцеловала меня в макушку и сказала:
— Взрослеть не страшно, Воображала.
— Жадина, ты можешь себе представить, сколько вещей изменятся?
— А что здесь представлять? Все вещи изменятся.
Я вздохнула, а сестра только улыбнулась мне. Ее взгляд был необычайно нежным. Такой ее не видел никто, кроме меня. Я была уверена, что это Грациниану не забрать.
— Будут новые вещи, хорошие и плохие. Даже мы сами будем меняться.
— Ты говоришь страшные вещи, — сказала я. — Я боюсь перемен, я не хочу становиться кем-то другим.
— Ты меня не дослушала, Воображала, и уже расстроилась.
Я улыбнулась, и она погладила меня по голове, будто была старше меня, не на минуты, а на годы.
— Одну вещь не в силах изменить ничто и никогда. Я буду любить тебя, Воображала. И ты будешь любить меня. А вместе мы справимся с чем угодно.
И тогда я расплакалась, от счастья, а не от горя. Оттого, какой доброй и нежной могла быть сестра. Оттого как хорошо и безопасно было знать, что у меня есть кто-то столь близкий и столь любимый.
Мы лежали, обнявшись, и я уже не боялась, я мечтала о том, какой будет наша жизнь. Мы были вместе, и все перестало быть страшным.
— Я так люблю тебя, — сказала я. — Если бы у меня не было тебя…
Я помолчала, не в силах подобрать сравнения. А потом сказала просто:
— Меня бы не было.
Милый мой, в этом не оказалось правды, я есть, а ее больше нет. Но тогда я чувствовала со всей ясностью, что мы — одно целое.
— Ты ревнуешь, Воображала?
— Что?
— К Грациниану.
Я покачала головой, но понимала, что она знает правду. Сестра сказала:
— Я люблю его. Но это не любовь, которую я отберу у тебя. Ты — моя сестра, ты и есть я. Кусочек меня, который оказался в другом человеке. А я — кусочек тебя, который оказался в другом человеке. Все остальные люди могут значить сколь угодно много, но в них нет меня.
И я почувствовала, как хорошо мне, как сладко, как исчезают все-все проблемы, тело и душа вдруг стали легкими, и я поняла, из-за чего я грустила, из-за чего маялась.
Я боялась, что сестра больше не любит меня, и какое же облегчение было услышать, что это неправда. Я крепче обняла ее, зашептала:
— Я так боялась. Я только сейчас поняла, как я боялась, что мы больше не такие, как в детстве.
— Мы и не такие. Но нас с тобой друг у друга никто не отнимет.
Хотя ты справился, дорогой.
Ночной ветерок, проникающий в приоткрытое окно пах сладостью последних цветов, оставляющих землю. Мир готовился к осени и наполнялся самыми сладкими своими ароматами, словно одевался в прощальное платье, красивейшее из всех.
Я ощутила прохладу точно так же, как и слова сестры — с облегчением. Мы с сестрой стали петь друг другу колыбельную, как в детстве. Мы пели песню о прекрасной девушке, которая мечтала птицей и улететь в небо высокое и чистое, подальше ото всех народов земли. Однажды утром, исполнилось ее желание, и она стала белой горлицей, а в небе птицы учили ее милосердию и любви.
Милый мой, какая же это добрая песня. Мы пели ее в тяжелые времена. Мы много пели ее, когда началась война.
Первой заснула я. Сестра еще шептала слова песни, а я, хоть и думала, что пою, уже сопела у нее на плече.
Проснулась я раньше, чем зазвонил будильник. Небо только тронуло розовым и голубым. Я разбудила сестру, а она, отмахнувшись, стукнула меня по носу, мы засмеялись, сонно и взволнованно.
Пора. Ощущение одиночества в огромном доме было оглушительным. Родители спали, спала даже прислуга, расписание для них сегодня сдвинули. Это было время лишь для нас. Безусловное одиночество рассвета ощущалось как никогда ясно.
Я первой пошла в душ, а сестра курила, лежа в постели. Она давным-давно начинала утро с сигареты, словно в кино. Когда я вышла, в комнате пахло табаком и было холодно — сестра раскрыла окно. Она ушла к себе, переодеваться и прихорашиваться. Я выглянула в окно, посмотрев на сад столь пышный, что сомнений в его смертности не возникало. Желтизна еще не тронула его и листья были отчаянно зелены. Но в воздухе уже пахло прохладой, которая его погубит.
А летом наш сад возвратится вновь.
И в воздухе пахло так же обещанием этого возвращения.
Мы с сестрой встретились на лестнице, когда солнце, наверняка, уже начало подниматься. Приближался самый ответственный миг в наших жизнях, и я осознала, какие же они короткие. Нам было двадцать пять, и это была четверть века, но вся она была прожита удивительно быстро.
Хорошо, что у нас будет много-много времени вместе, подумала я. Мы взялись за руки, как маленькие девочки, которыми сегодня должны были перестать быть.
— Ты волнуешься, Жадина?
— Ты волнуешься, Воображала, — засмеялась она. Ее смех раздался словно бы в пустом доме. Мы вышли в сад, наполнявшийся светом. Мир спал, и мы были единственными людьми на всей земле. Мы словно впервые шли к нашему богу. Ни единый человек перед нами не проходил этого таинства, и над нами поднималась не просто заря, но заря времен.
Мы шли молча, и я подумала, что одной мне было бы жутко. Повинуясь неожиданному порыву, я скинула туфли и пошла босой. Сестра засмеялась надо мной, а потом сделала то же самое. Роса омыла мне ноги, и я почувствовала, как мягка трава.
Когда мы вошли в храм, солнце уже поднялось на небо, раннее утро изливало свой мягкий свет на оставленный всеми мир. Оставленный для нас.
Мы смотрели на статую нашего бога, на золотые волосы, прекрасные черты и на сердце нашего дедушки в его боящейся пустоты груди. Каждая из нас думала о своем.
Милый бог, думала я, прими меня, сохрани меня, не покинь меня. Ты добр и милосерден, и я знаю, ты простишь меня за то, как я пришла к тебе. Я не понимаю, как сделать свои мысли чище. Да и нужно ли? Ты видишь меня такой, какая я есть. Посмотри на меня, я дочь своих родителей, в меня влился поток освященной тобой крови. Реши, достойна ли я. Но, умоляю, сочти достойной мою сестру.
Мы одновременно сделали шаг к статуе, каждая закончила свое обращение к богу. Все было просто и буднично. И в то же время невероятно торжественно. Свет, падающий на мрамор статуи делал лик нашего бога еще прекраснее, а легкий ветерок, казалось, сейчас потревожит его волосы.
Прозрачные слезы бежали вниз, стекали в чашу. Никто и никогда не охранял ее — бог плакал в каждом принцепском доме, даже самом скромном, а преторианцы никогда бы не решились на святотатство из страха перед собственным жестоким богом.
Мы с сестрой опустились на колени и вместе припали к чаше, вкушая, в первый раз в жизни, милосердные слезы нашего бога.
У них не было вкуса, даже того, что присущ воде. И я поняла, они исходят из иного мира, мира, где нет понятия о том, что нечто может иметь вкус.
А в следующую секунду я осталась одна в огромной Вселенной, непостижимо могущественная и такая одинокая. Печаль и ярость одолевали меня, но я умела и желала только разрушать, я была слепа к красоте, голодна и мне оставалось только желать.
Я видела планету, одну из множества, и она была для меня не больше, чем крохотный, потерявшийся в этой темноте шарик. Стоило мне прихлопнуть ее, и ничто не колыхнулось бы внутри. Мироздание было безразлично к существам, которыми была наполнена Земля.
Какой же она была крохотной, моя Земля. Каким незначительным оказалось все, что я знала и во что я верила.
Насколько не имела смысла жизнь во Вселенной. И как быстро я могла бы уничтожить ее, если бы только желала этого.
Пока я желала лишь смотреть. Они были рыбки в моем аквариуме, и хотя я могла бы наполнить его кровью, мне не хотелось этого, пока.
Земля была отделена от меня тоненькой пленкой, и иногда я давила на нее, чтобы посмотреть, как она прогнется. О, я была велика, и я была страшна. Но я не знала этих слов. Я вообще не знала слов.
А потом все закончилось, погрузилось в темноту и исчезло. Я не смогу описать точно, что я испытала. Все слова и сейчас кажутся мне отражающими суть лишь приблизительно, пустыми внутри, полыми.
Незначительными.
А когда я только очнулась, незначительной, полой и хрустально-хрупкой казалась мне сама человеческая цивилизация. И хотя я ощущала движение жизни под кожей, я ощущала себя невероятно бодрой и яростно живой, к этой звериной радости примешивалась и горечь.
Насколько же все, что было важно для меня, оставалось крошечным по сравнению с тем, что управляло Вселенной, миром за пределами моей жизни. Какой смешной была я со своими надеждами и страхами перед лицом сил реальных и значимых.
Я была игрушкой, куколкой в домике, и я надеялась, что ему не надоест играть.
Я посмотрела на сестру, она блаженно улыбалась.
— Как он милосерден и благ, — сказала сестра. — Как любит нас.
И я поняла, что, идущая по Пути Зверя, она ощутила себя той частью бога, которой поклоняюсь я. А я, стоявшая на Пути Человека, чувствовала себя тем, чему поклоняется она.
Равновесие оказалось вещью очень жестокой.