Глава 10

Прошел ровно месяц с начала моего пребывания в Делминионе, и курортный город, который должен был за неделю мне наскучить, удивительным образом не надоедал. Разогревалось море, и хотя сезон все еще не был открыт, иногда выдавались погожие деньки, в которые можно было поплавать.

Вечерами мы гуляли по набережной, на которую кидалось непокорное море, сидели в ресторанах, изучали мостики и улочки Делминиона, ставшие нам родными.

Ретика и Кассий, которые показались мне такими сложными и пугающими подростками сначала, стали неотъемлемой частью моей жизни. Я привязалась к ним, и мне нравилось проводить с ними время, да и они не так уж спешили от меня избавиться, как я ожидала.

Кассий и Ретика были очень одинокими детьми, и им, наверное, тоже хотелось, чтобы кто-нибудь был рядом. Я многое о них узнала. Кассий, к примеру, рос без матери, и хотя отца он любил, они часто ссорились. Казалось, Кассий не ладит ни с кем, по его рассказам выходило, что у него вовсе не было друзей, хотя в определенном обаянии ему нельзя было отказать. Я и Ретика, хоть и с трудом, но общались с Кассием и даже считали себя по этому поводу дипломатически успешными людьми. От Ретики я даже удостоилась звания «укротительницы придурка», когда сумела запретить Кассию сыпать песок ей в волосы во время споров на пляже.

Честно говоря, я до сих пор не знала, как мне удалось. В мире еще оставались загадки, и это меня радовало.

Мое положение теперь было очевидно во всех платьях, которые я прежде носила, приближалось время смены гардероба. Чем яснее все становилось снаружи, тем проще было внутри. Прекратилась тошнота, все реже кружилась и болела голова, даже сонливость уступила место вполне естественной активности. Живот еще не доставлял особенного дискомфорта, и когда я не смотрела на себя в зеркало, то забывала о том, что у меня будет ребенок.

Иногда я специально размышляла о нем, чтобы подготовиться к его появлению в своей жизни. Я думала, что через шестнадцать лет мой ребенок ничем не будет отличаться от Кассия или Ретики, это будет такое же настоящее человеческое существо, как и все, что меня окружают. Однако, это будет существо, которое создам я.

Думая об этом, я чувствовала в себе невероятную силу, какой прежде и представить не могла. Я способна была создать настоящего человека. Это было удивительное, безупречно-радостное переживание своей божественности. Я способна была создать мыслящее существо, которое будет жить отдельно от меня, иметь собственные разум и чувства, и собственную судьбу. Я хотела наблюдать за ним, хотела вовремя отпустить, как птичку, у которой окрепли крылья, хотела дать ему все, чтобы он смог вырасти кем-то счастливым.

Сейчас, внутри моего тела, это существо набирало силу, чтобы прожить долгую и прекрасную жизнь. Я не была уверена в том, что люблю своего ребенка — сложно было испытать нечто столь глубокое к тому, кого еще не видел, но я знала, что жду его и что мне безумно интересно увидеть его.

Он словно был моим другом по переписке — я не знала его пола, имени, еще не чувствовала его движений, и в то же время я размышляла о нем, представляла, ждала нашей встречи.

Отвращение, которое я испытывала к своему телу в присутствии Аэция, сменилось радостью. Сейчас, когда он был далеко, я не воспринимала его как часть моего ребенка. Он был разве что донором генетического материала, не имевшим никакого отношения к тому таинству, что происходило со мной.

На его месте, убеждала я себя, мог быть кто угодно другой, и даже если бы я любила, это не было бы важным.

Интересно, думала я, ребенок меня уже слышит? А как он воспринимает меня? Если не знает мира за пределами моего тела, то я для него бог? Или его разум — разум маленького зверька?

Аэций звонил редко и говорил только с Кассием и Ретикой. Я забыла его голос и забыла бы его лицо, если бы периодически не читала газет.

От Северина и Эмилии с тех пор, как я отправила их в поместье, вестей не было. Как по мне, это было даже хорошо. Я не рассчитывала на их повторное появление в моей жизни ближайшие месяцев пять.

Жизнь, казалось, налаживалась. Дня четыре в неделю я занималась делами, которые мне присылали принцепсы со всей страны, решала, кто из них действительно нуждается в деньгах и в каком количестве, а работники банка, наверное, видели меня чаще, чем склочных старушек.

Я тратила свой личный капитал, и Аэций не вмешивался, хотя, я была уверена, он знал о том, что я делала. Может быть даже одобрял.

Я предоставила ему распоряжаться деньгами государства и знала, что он поступит с ними мудро, но деньги и ценности, принадлежавшие нашей семье он не трогал.

Вечером, после прогулки по Делминиону, мы брали в ресторане вкусную еду и шли на пляж, расстилали плед, с удовольствием разговаривали, ели и играли в карты, слушая ночное море.

Я все время вспоминала наш с сестрой обед у моря. Время суток изменилось, еда была другая, и другой была компания, но оставалось это вечное море.

И я любила его до сих пор. Любила лунную дорожку, прочерченную на черном морском чреве, любила мокрый песок и ракушки, которые уносили с собой волны, любила солоноватый холод, распространявшийся от ночного моря, и глянцевый блеск темных волн.

Кассий раздавал карты. Перед нами на пледе стоял термос с травяным чаем, в беспорядке лежали сыры, орехи и сладости, нежная ветчина укрывала еще теплые лепешки, а в песок Ретика посадила бутылку клубничного лимонада, стеклянную, с высоким горлышком и красивой этикеткой.

— Даже лимонад здесь крутой, — сказала Ретика.

— Лимонад как лимонад, — ответил Кассий. — А то тебе если бутылка стеклянная, так и лимонад уже хороший, а?

— Он и вправду неплохой, — примирительно сказала я. Ретика взяла лепешку с ветчиной и выложила на нее кусок мягкого сыра с белой плесенью, откусила и принялась долго жевать.

— Что? Силы не рассчитала? Не для твоего детского рта?

— Ты можешь дать девушке поесть? — спросила я, взяв пару орешков. Кассий взял свои карты и уставился в них.

— Я просто хочу сказать ей правду о мире, где она живет.

— Никто не хочет слушать твою правду, — сказала Ретика, наконец, дожевав кусок. — Ты просто портишь всем настроение.

— Милая, он не всегда это делает, — начала я, но Кассий прервал меня:

— Если я не буду портить тебе настроение, лет в двадцать пять ты поймешь, что жизнь вовсе не то, к чему тебя готовили и, разочарованная и не способная продолжать борьбу, попадешь в рабство к разнообразным психотерапевтам и авторам книжек про личностный рост.

— Звучит ужасно.

— Вот-вот.

— Но не так ужасно, как дружба с тобой.

— Зато дружба со мной бесплатна.

— Я бы сказала, что ты мне даже должен.

Мы засмеялись, даже Кассий. Казалось, он полностью осведомлен о своем дурном характере, а оттого совершенно не обидчив. Впрочем, может быть Кассий просто хотел продемонстрировать всем остальным, как нужно воспринимать грубости.

Мы лениво выкладывали карты, обсуждая прошедший день. Ретика сказала:

— Я, если честно, ничего в спектакле не поняла. Это должна была быть комедия, да?

— Да, — сказала я. — Это и есть комедия.

— Но почему в ней тогда нет ничего смешного?

— Потому что постановка дурацкая, — сказал Кассий.

— Избавь меня от своего негативизма, дорогой. В конце концов, если я не буду вас просвещать, когда вы еще познакомитесь с искусством?

— А можно нам не продолжать знакомство, если мы друг другу не нравимся? — спросила Ретика.

— Конечно, нет. Если бы можно было не продолжать знакомство с кем-то, кто тебе не нравится, мы бы давно отослали Кассия обратно.

Кассий продемонстрировал мне козырного туза, пришлось забрать карты.

— Так-то, — сказал он. — Вы всегда проигрываете. И подлизываетесь к Ретике!

Улыбка его казалась еще белее от серебристого ночного света, лившегося с луны.

Я пропускала ход, надеясь, что Ретика отомстит за меня Кассию. Стянув ветчину с лепешки, чего я никогда не позволила бы себе в любом другом обществе кроме этого, я сказала:

— Смешное заключается в том, что это — сатира. Писфитер — проныра и трикстер, под видом демократии строит место, в котором несогласных подают на пиру.

— По-моему, это жестоко.

— Да, но смешное не всегда приятно. Суть в абсурде. Кроме того, сама ситуация, в которой птицы отбирают пищу у богов — смешна, потому что выставляет их, как беспомощных и нелепых созданий.

— Нет, это богохульство, — сказал Кассий. Я вздохнула.

— Я не могу трактовать для вас Аристофана, если вы его ненавидите.

Ретика запустила руку во влажный песок, принялась на ощупь искать ракушки. Это значило, что игра у них с Кассием напряженная. Я чаще сдавалась и следила за ними. Ретика была куда более азартной, чем Кассий, могла и с кулаками на него кинуться, если считала, что он жульничает.

Они были такими живыми и непосредственными, я восхищалась ими, хотя их разговоры, чаще всего, переходили в ругань. Ретика не слишком громко орала, но в драку кидалась легко, компенсируя довольно-таки шумное поведение Кассия.

Ретика вдруг повернулась ко мне, ее большие глаза по цвету почти сравнялись с луной.

— А как вы думаете, Октавия, разве все-таки не богохульство выставлять такими богов?

Я вздрогнула. Ретика, эта совершенно не похожая на сестру девочка, своим пытливым вопросом, таким логичным в этом возрасте, вдруг напомнила мне ее.

— Там не настоящие боги, а те, кому поклонялись когда-то. До великой болезни. Выдумки или проекции, — сказала я.

— Как твоя самооценка, Ретика!

— Кассий!

Он снова уставился в карты с совершенно безмятежным видом. Я задумалась над вопросом Ретики и стала вспоминать все, что говорила мне когда-то сестра.

— Безусловно, если бы там были, скажем, наши с вами боги, все принимающие участия в постановке, в том числе и как зрители, могли бы уже быть мертвы.

— Но могли и не быть, — сказал Кассий.

— Очень умно.

— Если вы немного помолчите, я смогу закончить свою мысль, — сказала я. — Дело в том, что мне не кажется, что боги мыслят так же, как мы. Мы считаем богохульством то, что было бы оскорбительно для нас. Нас, с нашим пониманием гордости, нашим стремлением нравиться, нашим представлением о том, что мерзко, а что — приятно. Однако, боги никогда не были частью этого мира, их вотчина — ничто и пустота, которые мы называем так, потому что не в силах их осмыслить. Поэтому не каждый грешник наказан, не каждый праведник награжден. Мы можем понять лишь общие направления их желаний, но никогда не узнаем, что движет их мыслями, и обладают ли они разумом вообще в нашем понимании этого слова.

Они молча смотрели на меня. Мне показалось, я сумела их увлечь, и это было очень приятное чувство. Я взяла кусок сыра и налила всем в стаканчики травяной чай. Уют ночи у моря никак не гармонировал с темной и инстинктивно жуткой темой, которую мы затронули.

Я запрокинула голову и посмотрела на низкое, южное небо испещренное звездами.

— Они не имеют ничего общего со всем, что мы знаем о мире. Они разные, но одно в них, совершенно точно, сходно. Все, что мы когда-либо знали, все вещи, явления, предметы и существа мира — не они. Впрочем, наверное, если они являются перед нами, они принимают облик, которые мы в силах осмыслить.

От мятного чая поднимался нежный полевой аромат, уютный и земной, находящийся на противоположном полюсе от предмета нашего разговора — космически холодного и необъяснимого.

— Октавия, а как вы думаете, наши боги разные? Как, ну, например Кассий и лангустин?

Я засмеялась, протянула руку и погладила Ретику по волосам.

— Не знаю, что и думать. Наверное, они принадлежат к одному виду. А может быть они и вовсе одно, части целого. Или наоборот, они совершенно разные, принадлежат к разным слоям мироздания.

Я помолчала, отпила чай, стараясь сформулировать мысль для Кассия и Ретики, таких маленьких, но разумных людей.

— Мне кажется, что нам не стоит думать об этом. По крайней мере, пока. Может быть однажды боги сочтут нас достойными этих знаний. Но задаваться страшными вопросами без единой возможности найти на них ответы, на мой взгляд, мазохизм.

Чай согревал меня, и я почувствовала, как отступает холод, вызванный моими собственными словами. У меня он ассоциировался с космосом, но на самом-то деле выходил далеко за его пределы.

Мы молча пили травяной чай и слушали, как волны приходят и уходят, забирая с собой ракушки и камни.

— Я не могу представить, — сказал Кассий. Я посмотрела вдаль, туда, где на горизонте начиналась лунная дорожка.

— Представь, что ты оказался в открытом море. Берега не видно ни с одной стороны. Море спокойно, и нигде нет кораблей. Только ты и нечто огромное, бесформенное, и для всех твоих органов чувств — бесконечное.

Кассий и Ретика снова молча смотрели на меня. Ретика сдувала пар, идущий от чашки как можно тише.

— А теперь представь, что ты можешь провести так тысячелетия. От скуки ты впадаешь в сон или безумие, ты забываешь о том, что что-то еще вообще может существовать на свете, кроме этого бесконечного моря. А потом мимо тебя проплывает кораблик. Маленький-маленький в этом бесконечном море. Там люди пьют, танцуют, стреляют друг в друга, влюбляются, смеются. А ты все это время просто плыл в море, понимаешь?

Кассий и Ретика молчали, и я, взяв ракушку, запустила ее в голодное море. Еще некоторое время мы ели и пили чай, никто не говорил ни слова, а усилившийся ветер гонял по пляжу песок.

— Что ж, — сказала я весело. — Наверное, пора собираться. Время позднее, да и ветер портит нашу еду.

Мы не спеша собрали все в корзину, и Кассий, ее хранитель, понес свою вечную ношу к отелю.

— Ты очень мужественно смотришься, Кассий, — засмеялась Ретика.

— Да помолчи ты!

Кассий и Ретика снова лениво перекидывались репликами, развлекая себя как всегда. Подростков легко впечатлить, но и впечатления эти кратковременные, как вспышки. Я стала задумчива и мрачна, Ретика и Кассий же быстро вернули себе прежнее настроение. Вот почему чудесно быть ребенком — ты необычайно гибок, а все эти разговоры и случайные раны, ими оставленные всплывут только годы спустя.

Кассий отказался ехать с Ретикой на лифте, и мы вошли в широкую, с трех сторон окруженную зеркалами кабину вдвоем. Ретика кинула быстрый взгляд на меня, а потом сказала:

— Страшненько вы описали.

Я видела, как она ковыряет пол носком кроссовка. Затем Ретика снова посмотрела на меня, и я увидела свое отражение в ее неземных глазах.

— Но спасибо, — сказала Ретика, почесала коленку прямо над пластырем с нарисованным на нем зеленым осьминогом.

— За что?

Двери лифта распахнулись, и Ретика мне не ответила.

— Спокойной ночи, милая, — сказала я. Ретика только кивнула. Когда ее общительность достигала низшей точки казалось, что слова из нее нельзя выманить ничем.

Я зашла в свой номер, ставший моим домом, привычный и родной. Приняв душ, я долго мазалась кремами сестры — для рук, для лица, для тела. От сестры всегда исходило множество переплетающихся, путающихся друг с другом запахов, она любила парфюмированную косметику и, казалось, использовала ее, чтобы составить свой портрет из множества противоречивых ароматов.

От ее запаха могла болеть голова, но я любила его всем сердцем. Мне нравилось засыпать, представляя ее живой и тонущей в разнообразно переливающихся ароматах.

Я ощущала пудровый запах ее крема для рук, розу на губах, миндальный аромат ее ночного парфюма и исходящую от волос ваниль. Переплетение горечи и сладости, которое казалось бы удушливым всем, кроме меня, а я вдыхала его с благоговением, словно воздух вокруг меня впервые за день наполнился кислородом.

Не хватало только одного компонента, бесценного — ее собственного запаха. Но он приходил ко мне в момент, когда я готова была провалиться в сон. Ассоциация, всплывшая в тумане засыпающего сознания. Ненастоящая, нереальная, эта секунда в то же время была самым чистым и прекрасным завершением дня, моментом наивысшего счастья.

Только вот сегодня блаженное наваждение растянулось до бесконечности, и я боялась пошевелиться, потому что оно могло покинуть меня в любой момент. Я ощущала сплетение ее божественных ароматов, но главное — присутствие ее самой. Запах ее кожи, который я никогда в жизни не забуду, проникал в меня, все сильнее будоражил сознание, и сон сошел. Я подумала, что готова камнем замереть, лишь бы это не прекращалась. Только теперь я ощутила, как сильно ее неприсутствие. Оно было даже сильнее, чем моя скорбь.

Нет, я не страдала, но части меня отчетливо не существовало.

Наверное, подумала я, все из-за того, что сегодня я снова перечитывала ее письмо. В глубине моего разума происходили процессы, мне непонятные и нечувствительные, но заставившие меня обонять ее, будто наяву.

А затем я услышала ее голос:

— Воображала! — сказала она. — Моя милая девочка, твое сердце тоскует.

Я прошептала одними губами:

— Тоскует, — и поняла, что не издала ни звука, воздух замер в легких.

— Моя Воображала, какая же это чудесная и смелая черта — иметь столько любви.

Я все не решалась открыть глаза. Голос раздавался внутри, и в то же время извне, его источником была я сама, но он распространялся дальше, как волна, и вот я уже не была уверена, откуда он идет. Законы физики не действовали на этот голос, ведь он существовал используя исключительно силу моей скорби — этих связок, этого горла, этих прекрасных губ и языка уже не было на свете, и только память об этом голосе, столь подробная, что могла показаться реальностью, вызвала его к жизни.

Я попыталась убедить себя в том, что со мной не происходит ничего настоящего, ничего, что могло бы заставить меня открыть глаза. Но это не было правдой. То, что происходило со мной и было реальностью, той последней реальностью, в которой находят приют отчаявшиеся. Безумием.

Не открывай глаза, думала я, не поддавайся, Октавия. Ее больше нет.

Но она была, и ее существование было так же ощутимо, как мое собственное. Я словно уже спала, по крайней мере спала часть меня. Состояние было, как в неприятном сне, таком липком, который не смыть под утренним душем. Мысли ворочались тяжело и были неясными, словно не до конца переводимыми на вербальный язык. Темное, мутное состояние кошмара, от которого нельзя проснуться и соответствующий этому состоянию жар накатывали на меня снова и снова, волнами. Но в то же время мои физические ощущения не позволяли мне убедить себя в том, что это сон. Чувства не были приглушенными, трудноразделимыми. Наоборот, каждое было бездумно ярким, обжигающим.

Даже ночной воздух, казалось, разрывал мои легкие, а вкус соли оседал на языке, смешанный с горечью.

— Открой глаза, моя девочка. Посмотри на меня. Разве не этого ты хотела?

Я словно улавливала ее слова каким-то другим органом чувств, не слухом. Ощущение было такое, словно звук проходит через неподходящее для него приспособление, непрерывно искажается, и я лишь усилием воли могу привести его к тому, что я привыкла слышать.

— Жадина, — снова попыталась сказать я, но голос не пришел. И тогда я открыла глаза. Она стояла у моей постели, не облаченная ни во что, кроме ран, которые оставила себе сама и которые оставил ее телу Аэций.

Я заплакала, не сумев справиться с отвращением перед изуродованной красотой моей сестры. Только тогда я поняла, как страшны были мои мысли, когда я в минуты смертного отчаяния звала ее и мечтала о том, чтобы моя сестра вернулась.

— Не плачь, моя милая, — прошептала она. — Ты не должна плакать. Я здесь не для того, чтобы причинять тебе боль. Я больше никому не причиню боли, ведь меня больше нет.

Кончики ее пальцев дернулись с быстротой, которая почти не оставила мне возможности увидеть движение. А ведь с такими ранами она, наверное, не могла бы пошевелить руками, будь она реальной.

Я подалась назад, резко, с ужасом и отвращением, обусловленными инстинктами, едва не упала с кровати.

— Неужели ты не хочешь меня обнять? — спросила сестра. Ее глаза не двигались, взгляд не скользил. Неподвижный, мертвый, он замер в точке где-то у меня над головой.

— Что ты здесь делаешь? — спросила я. Из моего горла вырвался хрип, едва сложившийся в слова.

— Я здесь, потому что мы одно, — сказала она. — Ты всегда будешь нести часть меня, дорогая, где бы ты ни была. Мы связаны, объединены, мы с тобой никогда не расстанемся.

И я почувствовала, как холодеют от запекшейся крови уже мои руки. Словно умирание распространялось во мне. Я взглянула на свои ладони и увидела, как синевато-черные пятна ползут вверх, путешествуют под кожей, словно паразиты.

— Помнишь, моя Воображала, мы в детстве читали книжку?

Она не была враждебной, хотя причиняла мне ужас и боль, это была моя сестра, и сквозь искажения ее голоса пробивались узнаваемые интонации. Она любила меня, она пришла ко мне, потому что любила меня.

Я бросилась к ней, но она, словно мираж, оказалась в другом месте, как только я достигла ее. Сестра продолжала говорить:

— Там были девушки, сросшиеся близнецы. Умерла одна, умерла и другая. У них был общий кровоток, и смерть распространилась по нему.

Я заметила, что вместе с голосом распространяется и жужжание. И хотя голос не шел из ее рта, я присмотрелась к темноте между ее губ и увидела, что там копошатся какие-то маленькие, подергивающиеся существа.

— Дай мне тебя обнять, — прошептала я.

— Ты испугаешься, Воображала.

Сестра засмеялась, и вместе со смехом с ее губ сорвались осы. Они, как пули, метнулись ко мне. Я закричала, стала отмахиваться от них. Я больше не думала о том, что все происходящее невероятно, неправильно. Меня волновало только то, что происходило с моим телом, я не способна была мыслить за пределами ощущений, самым разумным из которых являлся жгущий меня страх.

Я отшатнулась, а сестра сделала шаг ко мне. Но наша близость была иллюзорна. Я знала, я не смогу ее обнять.

Осы все срывались с ее губ, словно теперь стали ее дыханием, и вот вокруг уже был целый рой. Я ощущала в себе их жала, и боль была острой, но в то же время я не видела следов и от их отсутствия чувствовала себя еще более беззащитной.

— Я пришла, чтобы предупредить тебя, моя милая. Тебе угрожает опасность, большая опасность.

— От того, что тебя больше нет?! — крикнула я.

Ее неподвижные глаза, казалось, поймали в радужки луну, сделавшую их чуть живее.

— Можно сказать и так тоже, моя Воображала.

Я пыталась ловить ос руками, липкая дрянь их яда и похожих на слизь внутренностей растекалась по моим ладоням, но все новые насекомые слетали с губ сестры, словно в ее легких жило и пульсировало их гнездо.

— У меня больше нет сердца, милая.

Я метнулась под одеяло, как маленькая девочка, надеясь, что жужжание прекратится, и все окажется просто мороком. Но нет, мерзкие тела насекомых ударялись об одеяло, звенели крыльями, извивались.

— Но я все равно люблю тебя.

— Сделай, чтобы они ушли. Пожалуйста, Жадина, — выла я, свернувшись калачиком под одеялом. — Забери их.

— Я больше ни над чем не имею власти, моя родная.

Ее голос звучал так ясно, словно нас вообще ничто не разделяло. Словно мы обе были в моей голове. Но это было не важно. Все стало реальным, ощутимым, настоящим.

Между мной и миром больше не было границы. Мои желания, страхи и страсти вырвались наружу и заполонили все. Я откинула одеяло и увидела, что сестра стоит у окна, смотрит на сияющее от звезд небо.

— Словно кто-то рассыпал блестки, — протянула она. Так мы говорили о ночном небе в детстве. Маленькие девочки, окруженные красотой. Сестра скользнула пальцами к ране на груди, открывающей разоренный приют ее сердца.

— Все, кто любили меня прежде, предадут тебя, хорошая моя. Ах, как жаль, что я не сумела заставить их поклоняться тебе.

Осы теперь не жалили меня, но летали вокруг, мешая видеть. Идти было страшно. Казалось, пространство искажается самым невероятным образом. Наверное, и шаг у меня был, словно у пьяной. Я чувствовала, что меня качает, словно на волнах. Мне хотелось выйти на воздух, его не хватало так судорожно, что в грудной клетке пылал костер.

Я распахнула дверь на балкон, и осы впились в ночное небо, словно другие, черные звезды. Сестра не двинулась, она все еще стояла позади, словно не видела меня, словно ее тело уже было бесполезным приспособлением, а сознание подчинялось другим, неведомым мне чувствам.

— Ты должна быть осторожной с теми, кого я любила, — с нажимом сказала она. — Не позволяй им прикасаться к тебе, а тем более не позволяй им забирать твои ценности.

Она сказала:

— Не стоит быть, когда сойдут воды, лучше есть вишню, чтобы сделать ее похожей на кровь.

Ее слова будто лишь поверхностно, только грамматикой были связаны друг с другом. Бессмыслица ее речи испугала меня еще сильнее. Звезды на ночном небе казались яркими до боли в глазах, словно они приблизились ко мне и заглядывали мне внутрь.

— Никто тебе не поможет, и я не помогу, моя милая. Мы все исчезаем.

Я чувствовала холод, распространяющийся по мне, смертный и мерзостный. Я боялась, что он доберется до сокровища внутри меня, до моей тайны, до ребенка. Я была наполовину мертва без сестры, но он был превосходно жив.

Я взглянула на море, словно оно одно было реальным, и ужас заставил меня завопить, совершенно нечеловечески, словно я никогда и не знала, как люди просят о помощи.

В море не было воды, но оно было таким же бескрайним, безбрежным и полным вздымавшихся волн.

Только вот это было море насекомых. Извивающееся, жужжащее, копошащееся море мерзких тварей, ни на секунду не прекращавших движение. Их волны накатывали на берег, оставляя своих покрытых хитином мертвецов, их жужжание поднималось к небесам, а луна освещала их сияющие спины.

— Они заберут тебя в свое море, — сказала сестра. — Они уже идут сюда.

Я не осознала смысла ее слов, но ужас перед морем заполнил меня полностью. Я видела, как море становится все гуще и продвигается все ближе к отелю.

Они шли за мной, и я знала, что мне нужно выбраться отсюда любой ценой. Я попыталась вылезти на парапет, чтобы добраться до пожарной лестницы, не осознавая, что за глупость совершаю, думая только о том, что мне нужно на крышу. Я даже не представляла, что туда могут быть другие пути. Мышление вдруг стало одномерным, направленным исключительно одной линией только к одной точке. Страх сделал меня чудовищно примитивной.

Не успела я перелезть, как чьи-то руки, даже две пары рук, схватили меня, и я заверещала. Сестра сказала:

— Они сбросят тебя в море.

И я принялась отбиваться изо всех своих скудных сил.

— Октавия!

— Успокойтесь, пожалуйста!

Голоса Ретики и Кассия отрезвили меня. Секунды, на которую расслабилось мое тело, хватило им, чтобы утащить меня к балконной двери. Я плакала и не могла остановиться.

— Что случилось, Октавия?

Сестра сказала:

— Они не поймут. Никто не поймет.

Струйка крови стекала у нее из носа, а в ямке над ее верхней губой устроилась оса, словно кровь была медом, и она питалась им. Паслась. Что за глупость?

— Куда вы смотрите, Октавия? — спросила Ретика шепотом.

Кассий отдернул ее.

— Ты что не видишь, она чокнулась! Нужно ее с балкона забрать.

Мое тело словно перемещалось в пространстве само, я старалась шевелиться, но мне мешало ощущение полета.

— Скажите хоть что-нибудь, — просила Ретика. Я хотела ей сказать, хотела попросить помощи и поведать о своем ужасе, о том, что я совсем одна, настолько одна, насколько никогда прежде не была. Я видела свою мертвую сестру, смотревшую на усеянное звездами небо. Я видела море, состоявшее из мерзких тварей. Я видела ос, поднимавшихся из тела сестры. Они рассеялись по потолку, похожие на мерзкие наросты, на корки лепры.

Но я не могла ничего сказать. Язык словно онемел. У меня получилось только выпустить воздух, но я не могла вложить в слова никакой силы. Я открывала и закрывала рот, как рыба, и горько плакала, потому что ощущала себя абсолютно бессильной.

Кассий втащил меня в комнату, закрыл балкон и, словно бы для надежности, прислонился к нему спиной. Сестра стояла рядом с ним, обнаженная и покрытая кровью, но он не обращал на нее внимания, и я засмеялась.

Какой подросток может не заметить обнаженную женщину рядом?

— Звони ему, — сказал Кассий. — Я за ней прослежу.

Ретика метнулась в кабинет, а Кассий остался со мной. Я указала пальцем на сестру. Он проследил направление моего движения, и лицо его стало чуточку растерянным. Я поняла, он испугался, но не сестры, а того, что я вижу что-то, чего не видит он.

— Октавия, все будет хорошо, — сказал он. Потом добавил:

— Наверное.

И еще:

— Если честно, я не знаю. Вообще-то дела скорее плохи.

Я смотрела на него, не совсем понимая, реален ли он. В отличии от сестры, замерших на потолке насекомых, звенящего жужжания близкого и страшного моря, Кассий был тусклый, как будто его облили растворителем, и он медленно исчезал, расплывался. Стоило коснуться его, и в нем образуется дыра.

Я захотела позвать его, но смогла только рот раскрыть и издать стон.

— Я не хотел вас пугать! Я думал, вы сами с этим справились. Я имею в виду, что все будет отлично! На рассвете все мы обнимемся и пойдем купаться.

— На рассвете никого не останется, — сказала сестра. Я зажала уши.

— Я тоже не люблю эту оптимистичную чушь, — сказал Кассий, усмехнулся, а потом вдруг бросился ко мне и крепко обнял.

— Только придите в себя, пожалуйста! Нам очень за вас страшно!

Я слышала голос Ретики, глухой и будто бы совсем далекий. Кассий гладил меня по голове, словно это я была маленькой девочкой, и это тепло, исходящее от его тела и прикосновения совсем не вязались с мальчишеской злостью, которой он был переполнен обычно. Я захотела поблагодарить его, но голос не пришел, и я смогла только поцеловать его в щеку, почувствовала, как он покраснел.

Следующие часа четыре, а может и больше, наверное, можно было назвать самым странным периодом моей жизни. Кассий и Ретика ни на секунду меня не оставляли, но в то же время мое одиночество только росло.

Ретика даже пела мне песенку нежным шепотом. Песенка была невероятно красивой, о цветах и птицах, которые искупают в мире любой ужас, даже смерть.

Я слушала ее, и на пару минут песенка успокаивала меня, а потом я видела, как из щели под дверью вместо света струятся мерзкие насекомые. Они были, словно вода, они текли, и их бесполезные длинные лапки почти не шевелились, только туловища извивались.

Я забиралась на кровать и бессловесно просила сестру забрать их. И сестра манила их, словно была им хозяйкой, и они забирались в ее раны, в ее рот и нос, внутрь нее, я видела, как они ходят под ее кожей.

Кассий принес мне чай, но я не могла его пить, потому что не могла смотреть на свои руки, посиневшие, будто у трупа. Я вытирала их об одеяло, пока они не стали красными.

Я плакала оттого, что вместе со мной погибнут мое дитя и моя страна. Я не понимала, от чего умираю. Я только знала, что я окажусь в жужжащем море, а синева распространится по мне.

Он пришел с рассветом. Открыл дверь, и я закричала, потому что насекомые хлынули в комнату.

— Дядя Аэций, мы услышали крики и прибежали к ней, — говорила Ретика.

— Она чуть не сиганула в окно, — рассказывал Кассий. Я смотрела на сестру, шевелила губами, не издавая ни звука.

— Уходи, милая, уходи. Он осквернил твое тело, не смотри на него.

— Он осквернил твое тело, Воображала.

Я попыталась давить насекомых, но мне было слишком отвратительно, и я вскочила на кровать, принялась раскачиваться, по детской, архаической привычке, чтобы себя утешить. Аэций смотрел на меня. Он словно бы был такой же мертвый, как сестра, его взгляд застыл точно так же. Он махнул рукой Ретике и Кассию, и они вышли за дверь, как ученики, которых выгнали из класса.

Я утерла слезы. Впервые он не вызывал у меня отвращения. Мне было так страшно, я была в столь кошмарном сне, существовала в таком ужасе, что Аэций ничего не добавлял и не убавлял.

Он сделал шаг ко мне, и я не шелохнулась, не попыталась убежать или спрятаться. Он смотрел на меня так, словно видел в первый раз.

Наверное, я представляла собой жалкое зрелище. Растрепанная, в ночной рубашке, заплаканная и обнимающая подушку, как маленькая девочка — я вовсе не была похожа на императрицу.

А он не был похож на императора в своей простой одежде, с радужками, словно наполненными водой. Он подошел к моей кровати и сел рядом со мной. Я обернулась к сестре, но она все еще смотрела на море.

— Оно все поглотит, — сказала сестра. И я беззвучно повторила ее фразу. Аэций внимательно смотрел за мной. Но вовсе не так, как Ретика и Кассий, он не ждал, что я попытаюсь кинуться с балкона или брошусь на него. Он просто изучал меня, словно бы мы разговаривали, и я рассказывала ему что-то о себе. Эта спокойная внимательность позволила мне хоть немного расслабиться.

Он не просил меня говорить и не спрашивал, что со мной происходит. Некоторое время мы смотрели друг на друга, и у меня из глаз текли слезы, но это не были слезы горя. Я чувствовала себя так, словно признаюсь ему в чем-то.

Когда слезы иссякли, он протянул руку и коснулся влаги на моих щеках. Затем он осторожно взял у меня подушку и укутал меня одеялом. Я почувствовала себя маленькой девочкой, которой приснился кошмар. Только прежде я никогда не была одна.

Аэций сказал:

— То, что с тобой происходит — пройдет. Скоро станет легче.

Я посмотрела на него с доверием, словно он и правда знал. Наверное, впрочем, он единственный из всех, кто был со мной рядом, знал, как это — сходить с ума.

— У всего этого есть смысл. Значение. Это только знак. Наш ребенок унаследует моего бога. Мой бог отметил тебя. Такое должно случиться лишь один раз.

И тогда я ударила его. Я, наверное, била его не очень сильно, но ожесточенно, со злостью, вымещая всю свою боль.

То, что со мной творилось — творилось из-за него. Все, что случилось — случилось из-за него. Он терпел все удары, не шевелился, словно боль для него ничего не значила, а унижения не существовало.

Когда я почувствовала боль в руке и стала растирать запястье, он сказал:

— Сосредоточься на абстракциях. Когда реальность распадается, лучше всего работают вещи, которые никогда не были совсем реальны. Давай считать.

Он сказал:

— Один.

Потом сказал:

— Три.

Потом сказал:

— Пять.

Он всегда оставлял место для меня, но я не могла сосредоточиться и не понимала, зачем это нужно. Казалось, он может заниматься бессмысленным счетом вечность. И для меня всегда оставалось место в стройных рядах его чисел. Я и не заметила, как начала заполнять пропуски про себя, а еще через некоторое время не поняла, как мне удалось сказать:

— Пятьсот семьдесят восемь.

— Пятьсот семьдесят девять, — ответил он. И мы начали считать вместе. Сначала мой голос был слабый, болезненный, но все больше он креп, и, досчитав почти до двух тысяч, я уже говорила громко, словно вещала с трибуны.

— Хватит, — сказала я, когда мы добрались до трех тысяч пятидесяти двух. Я посмотрела в сторону окна и не увидела там сестры. Комната была чиста от насекомых, а прекрасное море гремело волнами, как ему и полагалось.

Он согласился со мной.

— Хватит.

— Что со мной происходило?

— Этого никто, кроме тебя, знать не может.

— Я видела сестру. И насекомых. Я думала, я умираю. Я никогда прежде не испытывала такого страха, и в то же время я была заторможена. Я не понимаю, я даже не могу вспомнить, как все кончилось.

— Психоз схож со сновидением больше, чем ты думаешь. Ты проснулась.

Я свернулась калачиком, сильнее закутавшись в одеяло. Невероятная усталость, казалось, подчинила себе все тело.

— Тебе нужно поспать, — сказал он.

— Волны это погремушки моря, — прошептала я, слушая плеск волн. — Море — маленький, капризный ребенок.

Он протянул руку и погладил меня по волосам. Это движение, лишенное всяческого желания, не вызывало у меня оторопи. Может быть, мои ощущения просто притупились от усталости. Сейчас у меня не было ответа ни на один вопрос.

— Я не смогу заснуть, — сказала я.

— Ты сможешь. Однажды мы все засыпаем, что бы с нами ни случалось. Все закончилось, Октавия.

Меня знобило, и я хотела человеческого тепла, поэтому я не оттолкнула его, когда он лег рядом. Он не обнимал меня, не двигался, я только ощущала тепло его тела, словно больше ничего в нем и во мне не было — ни злости, ни страха, ни той, ушедшей недавно, войны.

Он был источником тепла, а я жадно присваивала крохи этого тепла. И хотя я совершенно не двигалась, еще никогда я не льнула ни к кому с таким голодом внутри.

— Я не знаю сказок, — сказал он. — Но давай попробуем поговорить еще о чем-то, что не до конца реально.

И он сказал:

— Меня звали Бертхольд, и это ты знаешь. Я жил богато для обитателя Бедлама. У меня не было сложного детства или чудовищной катастрофы, заставившей меня возненавидеть Империю. Я даже не был несчастен. Но я видел, как несчастны другие. Это причиняло мне боль, с которой я не мог жить. Я был обычным человеком во всем, кроме одного — я не мог не чувствовать людей вокруг меня. Это делало меня жестоким.

Я слушала внимательно. Сейчас меня больше увлекала мелодика его голоса, чем смысл слов. Он говорил напевно, словно это была колыбельная для меня.

— Те, кто вернулся с войны в Парфии были готовы воевать еще. Они привыкли к тому, чтобы видеть смерть. Им было нечего терять. Я был намного младше них, и мне было сложно убедить их в том, что я прав. Кое у кого из них оставалось оружие. Кое-кто сумел украсть его. Кое-кто сумел купить. И все сумели скрыть. Меня не окружали интеллигентные люди с искрами в глазах, и я тоже не был таким. Я просто хотел, чтобы прекратило болеть. Я страстно желал этого.

Я заметила, что он говорит неправильно, и пусть это едва заметно, но речь его не вполне гладкая. Варварский язык ведь устроен совсем по-другому не только в фонетике, но и в грамматике.

— Что случилось дальше, ты знаешь. Когда солдаты Империи приехали разгонять мирную демонстрацию, их встретили хорошо вооруженные, но, главное, отчаянные люди. Для устрашения мы развесили их трупы на деревьях. Мы забрали их оружие. Мы пошли дальше. Я знал, что мы победим, потому что мы были правы. Я не боялся умереть, потому что смерть, это не страшно. Страшно это быть неспособным что-то изменить. Нас приняли ведьмы и воры, и мы предложили им сражаться вместе с нами. Мы предложили им то, что нельзя было получить, не пролив крови — свободу. Я ничего не делал для того, чтобы росла моя армия. Этого хотели люди, и это подтверждало, что я прав. Что мое дело — правое. Я боялся, до слез боялся, но не крови и не смерти. Совершенно других вещей, которые вы не в силах были понять.

Я чувствовала, что засыпаю. Аэций рассказывал мне о том, кем он был, мешая факты из газет и личные откровения, и я хотела услышать все, с такой жадностью читают о чудовищных преступлениях. Но внутри меня словно отогревалось скованное чудовищным холодом сердце, и я чувствовала, что проваливаюсь в сон куда более спокойный, чем стоило ожидать.

Перед тем, как сон, черный и лишенный тревог, проглотил меня, я услышала:

— А может быть все было совершенно не так. В конце концов, прошлого, как и будущего, уже нет. В следующий раз я придумаю тебе историю интереснее.

Загрузка...