Я знала, что они будут вместе с самого начала. Часто видела их рядом, замечала, как Грациниан и сестра смотрят друг на друга, ревновала, сама не понимая, кого именно. Мы часто проводили время втроем. Мы были молоды, милый, мы были богаты и удивительно счастливы. Мне нравилось наблюдать за сестрой и Грацинианом. Я не чувствовала себя своей на шумных вечеринках и чопорных приемах, однако я смотрела за ними, и они вдохновляли меня.
Затем я целыми днями записывала свои наблюдения, думала, рассуждала, спрашивала. Я написала работу по социальным практикам в высшем свете, не сказать, чтобы она была потрясающей, но кое-чего, на мой взгляд, стоила. Некому был оценить меня, кроме меня самой. Диссертационный совет в любом случае пришел бы в восторг, что бы я ни написала. Поэтому я была себе и самым строгим критиком и самым добрым учителем.
Я не помню, мой милый, сколько я вообще спала. Дни я проводила за работой, ночи же сливались в хрупком блеске фар машин, хрустальных люстр, дорогих украшений и зажженных сигарет. О, они побывали везде, на приемах в пятизвездочных отелях, роскошных и безвкусных, и в тесных клубах, где было не продохнуть от клубов дыма, на сверкающих палубах яхт, и в частных самолетах, взлетавших лишь для того, чтобы вечеринка удалась.
Сколько же о сестре писали в газетах. Она была скандалом почище тебя, мой дорогой. Будущая императрица, хлеставшая вино, как вакханка и пудрившая его кокаином, будто уличная девка. Родители не знали, что с ней делать.
Грациниан знал. Мне казалось, она счастлива с ним, хотя причина ускользала от меня. Сестра окунулась в ту страсть, о которой мечтала, и кто я была такая, чтобы мешать ей?
Я сама не пробовала ни наркотиков, ни даже сигарет. Позволяла себе два-три бокала вина, и всю ночь смотрела на то, что делают другие, как исследователь, а не как юная девушка. Я чувствовала себя потрясающей, ведь я противостояла искушению. Я чувствовала себя сильной и верной нашему богу.
Впрочем, это было не совсем правдой. Я не ощущала соблазна в том, что касается алкоголя и наркотиков, мысли о них лишь вгоняли меня в тоску.
Страшные фантазии, которые все еще посещали меня, фантазии о причинении боли, убийствах, самоубийствах — о действительно разрушительных вещах были куда притягательнее, чем что-либо из невинных развлечений для юных, нестойких сердец. Полагаю, дело было в том, что я не считала их достаточно запретными, поэтому и не ощущала никакого влечения к этим милым забавам.
В то время я была очень и очень счастлива, и хотя я ревновала, Грациниан все равно мне нравился. Он был чудесен в своей внимательности и искрящемся обаянии.
Домициана, казалось, не существовало. Я была уверена, что он все видит, но не хочет брать на себя роль обманутого мужа, предпочитая игнорировать очевидное и целые месяцы проводить в поездках по стране.
Во время очередного его отъезда, летнее путешествие предприняли и родители. Мне, ради сестры, пришлось умолить их взять Грациниана. Несколько недель я убеждала их в том, что это будет грамотный политический ход, демонстрация доверия. Они ведь позволяют знатному парфянскому юноше дружить с их дочерьми, разве может что-то быть более показательным?
Родители, конечно, понимали, в чем заключается дружба Грациниана и сестры, и сколько проблем она приносит им, но оставить их здесь, в Городе, одних было бы менее дальновидным ходом. Кроме того, родителей всегда больше интересовали дипломатические отношения, чем чувства их дочери.
Они сдались за день до поездки, но когда я сказала об этом Грациниану, его вещи уже были собраны.
— Ты был так уверен, что тебе разрешат отправиться с нами?
— О, я бы все равно отправился с вами, только отдельно, — небрежно сказал он. И отчего-то эти совершенно обычные слова меня испугали. Грациниан вдруг напомнил мне хищника, готового преследовать свою жертву, куда бы она ни направилась. Показалось, что глаза у него шальные от голода и страсти.
Но, конечно, это было не мое дело. Я, как и Домициан, убеждала себя в том, что неведение — благо. Чуть позже я увидела, что именно их связывает, и долго-долго жалела о тех временах, когда могла думать, что ничего особенного не происходит.
Словом, мы отправились в Британию, на родину ведьм, на окраину страны столь неустроенную и дикую, что она притягивала лишь самых богатых туристов. Изумительная природа Запада поразила меня, ведь тогда я увидела ее в первый раз.
Все цвета были столь насыщенными и яркими, что некоторое время я не могла поверить в то, что не сплю. Солнечные италийские луга уступали вересковым полям, одурманившим меня навсегда. Густые, холодные леса были населены дикими зверями, ради которых папа и приехал сюда. Он любил охоту, любил выслеживать и стрелять, загонять дичь собаками. Иногда ему нравилось менять декорации.
Я была в восторге от холмов таких зеленых, что болели глаза, от тусклого солнца и северного моря, с безнадежностью бросающегося на скалы. О, какое это было место, мой дорогой. Ты непременно меня поймешь. Яркое, дождливое, с невозможными, словно из стекла сделанными, озерами и поросшими красными и желтыми цветами каменными мостами, с безграничными пастбищами, на которых отдыхали тучные, пушистые, как облака, овцы. Поистине райское место, практически не тронутое городами. Хронический аграрный лимитроф, ничего не значащий в политическом плане, но столь восхитительный, что умирая, я хотела бы видеть то небо, и тот вереск, вползающий сиреневым в глаза и сладостью в нос.
Мы проводили чудесные дни в этом запредельном месте, я много спала, но даже во сне не переставала восхищаться этими землями. Даже воздух, полный сладости, приводил меня в восторг. Прежде я совершенно не понимала, что значит выражение «прозрачный воздух». Я думала, всякий воздух прозрачен, но как же я ошибалась.
Долго еще я не могла снова привыкнуть к сероватому воздуху, наполнявшему Город после звенящей чистоты Британии. О, Британия, о долгие дожди и свинцовое море, великая влага, питающая цветы и зелень, и тусклое солнце, не отбирающее у них жизнь. Мы вернемся туда летом, мой милый, и я покажу Марциану, как изумительно хорош мир.
Словом, я наслаждалась. Писала монографию, снова посвященную поэзии прошлого века, и она казалась мне прекрасно написанной, словно и я впитала красоту этих земель, сумела превратить ее в слово.
Папа с друзьями много охотился, и вечерами мы ели оленину с железным привкусом смерти.
Дни же проводили на вересковых полях, у глубокого моря лесов, в которые погружался отец. Мы устраивали пикники, и я любила лежать и читать книги, вдыхая горьковатый мед вереска и иногда посматривая на вечно хмурую синеву неба, делавшую только ярче эту невероятную землю.
Впрочем, были и другие дни. Воистину летние, хотя по сравнению с италийскими казались прохладными. Дни вымученной болтовни, кружевных парасолей, холодного чая с местным медом в затуманенных стаканах и серебряной чаши с изысканной карамелью и пастилками.
Мамины родственницы, в равной степени порядочные и завистливые женщины, так что в какой-то степени их главные качества нивелировались друг другом, с восторгом обсуждали последние новости Империи, любимое мамой искусство и благословенное прошлое.
Сестра скучала. Грациниан был на охоте с отцом. Он хорошо обращался с лошадьми и собаками, непревзойденно вскрывал оленьи туши, чем полюбился папе. Утром сестра провожала его взглядом. В идеально подогнанной охотничьей одежде, стегающий стеком вороного коня, он выглядел удивительно диким и вместе с тем притягательным.
Они с сестрой играли в древнейшую игру юношей и девушек, называемую «разлученные влюбленные». Смотрели друг на друга голодными взглядами, одаривали случайными улыбками и сгорали от страсти.
Сестра томилась и скучала, щеки ее розами горели от мыслей о Грациниане, но, казалось, никто кроме меня этого не замечает. Я не так уж сильно тосковала, и хотя разговоры о политике были, как и всегда, утомительными, о прошлом я слушать любила.
Помню, в тот день мама рассказывала о шуте своей прабабушки. Она наслаждалась сливочными пастилками, похожими на пудру из крема и по-своему вкусными, запивала их холодным чаем и, покручивая тросточку парасоля, говорила:
— О, это был прелестнейший экземпляр. Острый на язык, но с просто чудесно изуродованным разумом. Никто лучше него не отмечал слабостей ее собеседников. Благодаря ему она всегда знала, на что давить. И в то же время он был капризное животное. Он даже имя свое забыл, прабабушка называла его мышиный царь. Он любил прятаться в яме, в земле, смеялся и плакал. Ей было с ним тяжело, но он был незаменим. Никто не воспринимал его всерьез, однако его осмотрительности можно было позавидовать. Бабушку в детстве он очень пугал. Скалился, словно зверь, а потом начинал плакать, как ребенок. Эти варвары могут здорово взволновать. А как он танцевал! Это было похоже на конвульсии, но рассказывали, что в этих движениях сила была совершенно магическая. Это было воистину примечательное существо, тощее, в чем только душа держится, бледное и словно бы не совсем похожее на человека. Прабабушка одевала его в алый, и он казался призраком. У нас в родовом поместье и до сих пор висит его портрет. Жаль, конечно, что такая интересная традиция ушла в прошлое. Еще раньше, говорят, брали варварских детей. Ведь такой сюрприз увидеть, что из них вырастет.
— По-моему, довольно опасный народ, — сказала госпожа Ливия. — Я бы не стала брать себе шута, не знаю, как люди в прошлом на это решались.
Прости мне, дорогой мой, эту слабость. Я не могу отказать себе в удовольствии вспомнить этот разговор. Моя мама говорила о том варваре, может даже о твоем дальнем родственнике, как о домашнем животном ее прабабушки, словно у него не было ни личности, ни свободы.
Вот кем вы были для нас. Нашей собственностью, интересными игрушками, забавными и опасными безделушками.
Я была бы не против, мой дорогой, водить тебя, наряженного в одежду лишь подобную человеческой, на поводке и слушать твои занятные комментарии, смотреть, когда мне скучно, на проявления твоего больного сознания. Ты опозорил меня и причинил мне боль, я бы не отказалась лишить тебя свободы и даже личности, как в старые добрые времена.
Однако, я не хочу подобной судьбы моему милому сыну. И я понимаю, за что ты сражался.
Теперь ты, прежде способный попасть в Вечный Город лишь в качестве чьего-то уродца, правишь и твои люди — такие же люди, как и все. Разве не чудесно? Впрочем, не будем об этом, мы слишком много говорили о вещах сложных и политических. Теперь мы поговорим о чувствах.
Сестра, когда мама закончила свой рассказ, вежливо похвалила его за увлекательность и уведомила маму о том, что ей стало мучительно жарко, и она, пожалуй, искупается в озере. Было раннее утро, вода еще не разогрелась, однако купание было всем известным предлогом для того, чтобы ненадолго покинуть общество. Все знали, как быстро сестра утомляется от разговоров и многие, наверняка, догадывались с кем она отдыхает.
Сестра неторопливо нырнула в густую рощицу за вересковым полем. Наверное, она уже вышла на дорожку к озеру, когда я решила пойти за ней. Не знаю, что меня так взволновало. Может быть, я вспомнила ее бледные губы или мне не понравилась ее походка, однако я не знала, стоит ли реагировать. В конце концов, наверняка сестра хотела встретиться с Грацинианом. Если бы я нужна была ей, она бы дала мне знать.
И все же волнение не отпускало меня. О, дорогой мой, лучше бы я переборола чувство вины и осталась дальше слушать о том, как издевались над твоим народом. Я боялась, что у нее приступ. Боялась, что буду виновата, если Грациниан узнает, что она больна пустотой.
В конце концов, я тоже отпросилась искупаться. Мама отпустила меня с видимым облегчением. Видимо, радовалась, что я испорчу свидание Грациниану и сестре.
Я не хотела этого. Или думала, что не хотела. Все мы, милый, живые люди, и наши мысли и чувства далеко не чисты.
Я пошла вслед за сестрой, окунулась под душную сень леса и вступила на землю, укрытую нежным мхом, что был много мягче моей постели. Роща была темная, ветки деревьев сплетались друг с другом. Это были грубые деревья, широкие дубы, сравнимые по своему облику разве что с крепкими сабинскими крестьянами. Однако их ветки касались друг друга так нежно, словно они замерли в начале салонного танца, невероятно утонченные прикосновения этих гигантов друг к другу завораживали меня. Эта целомудренная любовь могла длиться уже не одно столетие.
Дорожка пролегала между покрытыми мхом кочками. Возможно, это были камни, до полной неузнаваемости одетые зеленью. Кружевами раскинулся папоротник, смотревшийся в полумраке, будто кусок отброшенной дамской шали.
Сочетание грубости и естественности с потрясающей природной утонченностью всегда потрясало меня в этой дубовой роще, и я почти с сожалением выходила к озеру. Озеро являло собой хрустальный буфер между рощей и глубоким лесом, в котором охотился папа. Словом, оно судьбой было предназначено для встреч Грациниана и сестры. Над озером снова открывалось небо, чуть помрачневшее за время моего короткого похода сквозь рощу, в Британии такая резкая смена погоды не была редкостью. Это небо придавало воде темный, зеркальный блеск. Меня отделяли от открытого пространства лишь ежевичные заросли. Я увидела сестру. Она стояла у воды, из одежды на ней были лишь перчатки, сапоги и вуалетка. Белье и платье валялись на земле.
Неожиданно для себя, хотя мы совершенно не стеснялись друг друга, я упала на колени, спряталась за ежевичными кустами. Прямо перед моими глазами набухли черные капли ягод, но в просвете между колючими ветвями я видела сестру. Она была бледна, и я безошибочно определила — приступ начинается. Ее движения, когда она касалась руками бледных губ казались раскоординированными. Она прошлась вдоль кромки воды, как и всякий раз, стараясь движением отогнать нарастающую немоту внутри. Выглядело так, словно она не слишком понимает, как это — ходить.
Когда появился Грациниан, она сказала:
— Ты долго.
А он кинулся перед ней на колени, стал целовать ее сапоги. В этом было что-то унизительное для обоих. Он грубо сжимал ее бедро, а он запрокинула голову, глядя в небо.
— Мне плохо, — сказала она так тихо, что я едва услышала, хотя была совсем не далеко. Я смотрела на нечто личное, глубокое и совершенно чужое. Опавшие ежевичные ветки кололи мне колени, но я не двигалась. Во-первых, я боялась себя выдать. Во-вторых я, подсматривающая за своей сестрой, заслужила эту боль, и еще больше боли.
О, не сомневайся, я ее испытала.
— У меня для тебя кое-что есть, моя любовь, — сказал он. Грациниан произносил эти слова с такой искренностью, которой прежде я не слышала ни у кого. Он достал из кармана легкой охотничьей куртки флакончик — золотой, восточный, с узким горлышком и тонким орнаментом. Открыл его и поднял руку, давая сестре вдохнуть аромат. На ее лице отразилось удовольствие, хотя и слабое — пустота мешала ей ощущать.
— Что это? — спросила она. Грациниан засмеялся. Он достал из сумки на поясе нож с тонким лезвием, повалил сестру на землю и раздвинул ей ноги. Я увидела порезы, складывавшиеся в орнамент, схожий и одновременно иной, чем на флаконе.
Он оставлял на ней столько боли. Я почувствовала ревность и отвращение. Грациниан провел ножом по тонкой, беззащитной коже ее бедра. Узкая, неожиданно глубокая линия довершила часть орнамента, он словно сразу обрел художественный смысл, одна линия как будто изменила пропорции, и я увидела, что это красиво.
Что Грациниан творил на ней? Он оставил пару капель из флакона на ране, и сестра зажала рот, чтобы не закричать, от ее приглушенного стона взметнулась в негостеприимное небо пара лесных птиц.
— Как больно! — сказала она, и в голосе ее были слезы. Ощущение мгновенно отбросило назад поглощавшую ее пустоту. Обычно мне требовалось на это не меньше десяти минут.
Грациниан справился за несколько секунд.
— Я никогда не испытывала такой боли, — глаза сестры загорелись страстью и надеждой.
— О, я не сомневаюсь, — сказал Грациниан. Он поцеловал ее, коснулся пальцами раны, надавил. Все это было в его понимании прелюдией, лаской. — Я несколько дополнил его. Было сложно, но я хотел добиться чего-то потрясающего. У меня получилось, правда?
— Оно жжет меня изнутри.
— Так и должно быть.
Некоторое время они целовались. Я смотрела на свои коленки, перепачканные в соке упавших ягод. Мне было стыдно, и в то же время я ощущала знакомую тяжесть внизу живота.
Насытившись лишь настолько, чтобы раззадорить аппетит, они явно не спешили приступать к главному, дразня друг друга. Грациниан слизал свежую кровь с ее бедра, сестра зашипела от боли, наверное капли жидкости еще оставались на коже, затем отстранился, вскочил на ноги.
— Ты невероятно разбираешься в ядах, — выдохнула сестра. — Я восхищаюсь этим.
— В Парфии это не такой уж редкий талант. А это, кстати, не яд. Если только у тебя не слабое сердце.
Сестра медленно прошлась рукой по своим ребрам, скользнула к животу, затем к груди. Грациниан медленно снимал с себя одежду, наблюдая за ней.
— Я принес тебе и еще кое-что. Чуть менее ценное.
Он прошелся по траве, поднял, валявшуюся там лисью шкуру. Наверное, бросил ее там, когда устремился к сестре, а я и не заметила. Шкура еще сочилась кровью, а изуродованная голова, лишенная нижней половины черепа, казалось, еще могла видеть и страдать.
Обнажившись, Грациниан накинул шкуру себе на плечи, испачкав свою золотистую кожу кровью. Движения его стали первобытно ловкими, притягательно опасными. Сестра завлекающе улыбнулась ему.
— А как же малышка Октавия? Неужели, мы никогда не возьмем ее третьей?
— Малышку Октавию не интересуют отношения, милый. Ее возбуждает быть в стороне. Пусть занимается своей наукой, хотя она была бы счастливее, если бы могла писать стихи.
Затем улыбка сестры стала холоднее.
— Ты ее не достоин.
Грациниан только засмеялся, запустил пальцы в остатки лисьего черепа, попробовал на остроту окровавленные зубы. И это отвратительное действо выглядело у него естественно и красиво. Он подмигнул сестре.
— Ты совершенно не боишься смерти, — сказала она. — Для многих даже видеть смерть — чудовищно.
Глаза Грациниана засияли.
— О, смерти я жду. Мы все возвратимся в мягкую землю, из чьих соков вышли когда-то. Разве не прекрасно возвращаться домой?
Последнюю фразу он сказал словно бы за мертвую лисицу, потешно двигая ее изуродованной головой.
— В таком случае, — сказала сестра. — Я попрошу у тебя кое-что.
— Проси осторожнее, любовь моя, потому что я выполню любое твое желание.
Если бы я только знала тогда, о чем они говорят. О, если бы я знала это, или если бы я не слышала этого разговора вовсе.
Все было бы лучше, мой дорогой, за все иное я бы себя простила.