Глава 12

Я разложила на столе сухоцвет и чертополох, и эти нежные фиолетовые цветы смотрелись на темном дереве странным, не совсем подходящим образом.

Что-то столь хрупкое и яркое в этом рабочем кабинете, созданном для того, чтобы любой находящийся здесь был серьезным, смотрелось как насмешка. Я перебирала цветы, трогала неприятные стебли чертополоха прежде, чем набрать номер.

Половина стола была занята моей добычей. Теперь, когда сестры не было так долго, я вдруг захотела, чтобы у меня были сухие цветы, которые она любила. Но мне было безудержно жаль розы и фиалки, лилии, камелии, словом все цветы, которые окружали меня с самого детства, они казались слишком неудержимо красивыми для смерти.

Мы с Ретикой и Кассием поехали за город и собрали полевых цветов, но теперь и они вызывали у меня жалость. Сорванные, они словно стали еще ярче.

В кабинете пахло лугом, свободой и особенной вольностью, которую испытывают люди, оставшиеся посреди бесконечного пространства, наполненного ветром и травами. Наверное, это можно назвать счастьем.

Как же мне стало больно за эти цветы. Я почти ненавидела себя за то, что рвала их. Я гладила пальцами фиолетовые лепестки и с тоской смотрела на еще не тронутые смертью, будто не осознавшие, что они мертвы, соцветия. Мне хотелось в далекие земли на западе Империи, тонуть в чертополохе и вереске во искупления зла, которое я причинила цветам сегодня.

Наконец, я все-таки решилась набрать номер. Прошло два месяца с той страшной ночи, когда у меня были галлюцинации. Больше они не повторялись, Аэций остался лишь на день и уехал, но я не забыла его помощи.

Разумеется, я не полюбила и не простила его, но я почувствовала благодарность и решила, что это отличный повод для того, чтобы попытаться лучше его понять. В конце концов, именно с этим человеком мне предстояло провести некоторую часть жизни. Возможно, даже всю жизнь. В следующий раз, когда он позвонил, я попросила Ретику дать мне с ним поговорить.

Мы вели ни к чему не обязывающие разговоры, которые становились все длиннее и проще с каждым днем. Я поняла, что он интересен, а интерес может заменить симпатию. Кроме того, когда нас разделяли километры, было легче слышать его голос. Можно было отстраниться, представить, что это совершенно другой человек.

Я натаскивала себя, тренировала, словно собаку. Разговаривая с ним, я старалась приучить себя к звуку его голоса и словам. У меня получалось, и я вознаграждала себя за каждый телефонный разговор. Я должна была научиться быть счастливой рядом с ним и без сестры. Если я жила из чувства долга, это не значило, что моя жизнь должна была быть адом.

Страшнее всего было набирать номер. Я чувствовала, как кровь волнами находит на сердце, и мне было до слез неприятно от гудков. Затем все становилось легче. Вот и сегодня он сказал:

— Здравствуй, Октавия.

Каким-то образом Аэций всякий раз предугадывал мой звонок, хотя у нас не было строго определенного времени для разговора.

— Здравствуй, — сказала я. — Сегодня мы ездили за город, собирали цветы, и Кассий убил лягушку. В этом заключается главная новость. Как ты?

— Сегодня я занимаюсь проектом национализации банков, убивая тем самым сенаторов.

Можно было предположить, что он шутил со мной, но это было не так. Аэций иногда выражался забавно, пытаясь копировать словесные конструкции собеседника, но делал это не из намерения казаться смешным, а из желания казаться и быть нормальным. Словно копируя структуру чужих предложений, он приближался к чистоте разума.

Смеяться над ним не стоило, и я сдерживалась.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он. В голосе его всегда был интерес врача или психотерапевта, необычайно глубокий и внимательный, отчасти это подлинное любопытство могло заменить ласку.

— Все хорошо, — ответила я. — Спасибо.

Я никогда не говорила о своих переживаниях, разговоры старалась вести предельно нейтральные. Аэций никогда не слышал от меня ничего о моих ощущениях, какими бы прекрасными или неприятными они ни были. Я могла бы рассказать ему о том, как тяжело вставать по утрам, и что иногда очень болят ноги, но не видела в этом никакого смысла. Я могла бы рассказать ему о прекрасных переживаниях растущей жизни внутри меня, но и это было бы глупо.

Две недели назад я почувствовала, что ребенок во мне реальный, настоящий, не плод моих фантазий, не неизвестная болезнь — действительное, живое человеческое существо, шевелящееся и имеющее собственную волю, спящее и бодрствующее, как и все другие люди, чутко реагирующее на все, что я чувствую, на мои страхи и радости, на боль в порезанном пальце и восторг от нежных морских волн.

Переживание было чудесное, настолько, что мне ни с кем не хотелось делиться им. Я ощущала свою неразрывную связь с новым существом, какого прежде не было на свете и какое не появится после, и это казалось мне прекрасным. Я прислушивалась к каждому его шевелению, чтобы лишний раз убедиться — он вполне реален.

Вряд ли можно было назвать это время в жизни женщины приятным с физиологической точки зрения, однако радость ожившего творения искупала для меня все. То, о чем я прежде только фантазировала теперь имело чувственную природу.

— Два месяца прошло, — сказал Аэций. — Ты собираешься возвращаться домой?

Он просто интересовался, и эта фраза, которая будучи сказанной чуть иным тоном могла бы показаться грубоватой, звучала у него очень просто.

— Да, — сказала я. — Завтра вечером у меня самолет.

Он молчал, и я молчала. Такие паузы у нас повисали довольно часто, и все мои успехи тонули в них. Я понятия не имела, что нужно говорить в подобные моменты. Разговор для меня всегда был игрой на двоих, но Аэций слишком быстро сдавался.

В этот момент я ощутила, как шевелится ребенок, и это снова привело меня в восторг. Хотя это чувство нельзя было назвать приятным, его значение, символизм, стоящий за ним были потрясающими. И, неожиданно для себя, подхваченная радостью, я спросила у Аэция кое-что личное и не совсем вежливое.

— Ты сказал мне правду? В тот раз, когда приехал ко мне? Правду о том, кто ты такой и как пришел в Империю?

Об этом действительно было мало что известно. Если война была задокументирована с невротической, вызванной страхом точностью, сам Аэций был человеком из ниоткуда. Из прошлого у него оставалось только имя.

— Нет, — сказал Аэций. — Просто я растерялся. Я не слишком хорошо придумываю истории, хотя способен к импровизации. Но послушай, как все было на самом деле: я родился в семье военного, верного Империи. Он так и остался рядовым, хотя верно служил своей стране. Ему не нужно было большего. Его погубили не пуля и не взрыв, а шпиономания парфянской войны. Преторианский меч отсек ему голову, а его объявили предателем. Его сожрали свиньи, которым он служил. Когда его погребли под звездами, я поклялся отомстить. Я сказал себе, что разрушу до основания чудовищную и порочную машину Империи, низложу несправедливость и создам прекрасный мир, в который верил отец, но которого на самом деле еще не существовало.

Я замолчала. По его словам и тону было совершенно непонятно, говорит он искренне или издевается. Его голос всегда был отстранен, словно я слушала аудиокнигу, так что никаких выводов сделать было нельзя.

— Мне так жаль, — сказала я. — Если только ты этого не придумал.

— Какая разница? — спросил он, и в этом вопросе не было броского цинизма, он действительно интересовался.

— Я хотела бы узнать правду.

— Ни ты, ни я не знаем правды. Любые чувства и воспоминания превращаются в ложь со временем.

Я зажала телефон между щекой и плечом, запустила руки в цветы, словно погрузила в воду, и полевой аромат, казалось, усилился от того, как я перебирала соцветия. Мне вдруг захотелось уничтожить, разорвать, сжечь эту красоту. Обратная сторона восхищения — ненависть. Ненависть — обратная сторона всего, потому что в терминальном проявлении все чувства болезненны.

А боль причиняет страдание. Страдания же вызывают ненависть.

В этом смысле Аэций был со мной честнее сестры. Ненависть к нему была открытой частью моего сознания, ненависть к сестре же одолевала меня в горькие минуты от бесконечной любви.

— Просто я ничего о тебе не знаю, Аэций, — сказала я. — Но мы связаны, и я хочу знать. Мне не нравится, что ты слепое пятно в моей жизни.

— Ты знаешь, какой у меня цвет глаз, и что я не ем фундук.

Я засмеялась, потом вздохнула:

— Да, еще я знаю, что ты националист, любишь детей и избегаешь животных.

— Я не националист.

— Разве ты не делаешь все ради своего народа? — спросила я. Я почувствовала, что, наконец, могу узнать хоть что-то о его мыслях и чувствах и ухватилась за тоненькую соломинку глупого вопроса.

— Конечно, — сказал он. — Но я делал это ради всех народов. И ради вашего тоже. Унижение целых этнических групп не просто развлечение для правящего класса наряду со скучными фуршетами и охотой на лошадях. Это бомба, которая рано или поздно уничтожает всю исходную культуру, разрывает ее ядро. Я спас и твой народ. Я провел операцию. Она была болезненной. Но промедление означало смерть.

— То есть, ты убеждаешь меня в том, что ты хотел помочь моему народу, проливая его кровь?

— Я пролил меньше крови, чем мог бы пролить настоящий националист. Представляешь себе силу ярости униженных и оскорбленных?

— Я полагала, что ты ее воплощаешь.

— Нет. Я даже не могу сказать, что восхищаюсь культурой моего народа. Наоборот, есть вещи, которым стоит поучиться у принцепсов. Варвары, как вы называете нас, воспринимают мир трагически. Есть бог на небе, разъединенный в нас, и нужно его собрать. Но для этого должен однажды кончиться мир. Мы смотрим на мир в перспективе его заката. Ты думаешь, принцепсы и преторианцы — великие нации, владеющие дарами, способными поработить живых, мыслящих существ? Нет. У каждого народа была своя причина не воевать. Однажды, терпение людей бы лопнуло помимо всех доводов и идеологий. Но у всех идей, удерживающих людей у вас в подчинении еще был потенциал развития. И они не были связаны с вами, понимаешь, Октавия? Варвары, к примеру, видят смысл в мироотречении. Познавай себя, смотри на небо, не участвуй во зле, которое являет собой мироздание. Запредельный идеал нашей культуры — человек в состоянии глубокой идиотии, который уже не осознает мира вокруг. Для него материи нет. Но нет и жизни, нет процветания. Ты думаешь, Бедлам выглядит, как лес, потому что мы не способны вырубить деревья? Жить хорошо, красиво — блажь. Жить нужно плохо. Кое-как. Мир не должен быть приспособлен для человека, он античеловечен. Вы же — ушлые, благоразумные, желающие обустроить свой мир как можно уютнее и чище, потому что вы охвачены страхом перед пустотами и всяким отсутствием. Ведьмы бесплотно идеалистичны. Преторианцы несдержанны и горды. Воры не способны задуматься о будущем, полагаются на удачу и лишены амбиций. Это не просто менталитет, это нечто большее. Но вместе, все вместе, мы кое-что сможем.

— Что? — спросила я зачарованно.

— Вернуть свою истинную, первоначальную и неискаженную природу.

Я хотела спросить еще что-то, но не успела. Аэций сказал:

— Впрочем, это на самом деле риторика. Я просто подумал, что национализм приведет тебя в ярость, так что решил выбрать универсализм. Я способен придумать речь в среднем за полторы минуты, так что надеюсь, тебе понравилось. Ты должна быть спокойнее в этот ответственный период.

Когда Аэций говорил, его слова казались мне искренними и глубокими. Однако, когда он собственноручно вскрыл собственную речь, обозначив ее как пустую риторику, она и мне показалась напыщенной и ненатуральной. Я думала, что понимаю что-то о нем, его визионерских настроениях и желании сделать людей счастливыми и человечными. Оказалось, я не понимаю ничего.

Разве что узнала, что речь его вполне соответствует выпускнику, скажем, философского факультета.

— Ты раздражаешь меня больше всех людей вместе взятых.

— Да? — спросил он.

— До свиданья, — сказала я и придавила телефонную трубку к рычагу, как будто хотела перерубить эту связь.

Уезжать из Делминиона не хотелось. Теперь я удивлялась, как могла жить дома после смерти сестры и не представляла, как вернусь туда. Кроме того, ребенку явно полезнее чистый, морской воздух. Может быть, стоило и задержаться, по крайней мере, пока он не появится на свет.

Мне захотелось расслабиться, словно я работала, а не разговаривала. Я решила почитать книжку в тишине и прохладе. Погода уже становилась жаркой, даже слишком, а сейчас как раз был полдень, солнце находилось на пике своей силы, заставляя мир вскипать.

Я вышла из кабинета и обнаружила в комнате Ретику. Она крутилась перед большим зеркалом. На ней было короткое платье с нарисованными на нем ягодками. Наряд, украшенный фривольно, с полагающейся лишь девочкам игривостью, однако крой был скорее уже женский. Это платье как нельзя лучше олицетворяло фазу неопределенности и потерянности, которую проходила Ретика.

— Октавия, а я красивая?

Вопрос застал меня врасплох. Было даже более неловко, чем когда Ретика попросила потрогать мой живот. Она задавала мне вопрос, который должна была однажды задать маме. Только мамы у нее больше не было.

Ретика застыла перед зеркалом, стала вглядываться в свое лицо с каким-то презрительным любопытством. Словно уже знала ответ, который ее расстраивал.

— Давай присядем.

— Настолько страшная, что мне лучше сесть?

Я засмеялась, покачала головой. Мы сели на кровать, и я внимательно посмотрела на нее. У нее были чудесные глаза сказочного существа, тонкие губы и нежные, хотя и несколько неправильные черты. Она была чудесной девочкой из забытой, хрустальной истории о лесах и их обитателях.

— Ты особенная, милая.

— Это значит, что не красивая?

— Это значит, что ты красивее всех. Как и каждый человек, если подходить к нему с индивидуальной меркой.

— То есть, все-таки не очень?

Я протянула руку и погладила ее по голове.

— Если бы я была молодым человеком, то непременно потеряла бы голову.

— Думаете, красавчик мой? Кстати, как его зовут?

— Какой красавчик? — спросила я. — И откуда я знаю, как его зовут?

— Красавчик сказал, что он ваш знакомый. Кассий его к вам не пустил. Они сейчас в холле, и Кассий пытается установить правду.

Слово «правда» Ретика сопроводила ударом кулачка по тощей коленке.

— Тогда давай я причешу тебя, и мы посмотрим на него.

— Я думаю стать невидимой. А можно взять вашу помаду?

Подростки, подумала я. Если она хочет, чтобы он ее не увидел, зачем ей помада?

Нежданный гость заинтриговал меня. Я не представляла себе знакомого масштаба такого крошечного, чтобы его мог остановить Кассий.

— И все-таки меня причешите, — сказала Ретика. Я вздохнула. Она встала у зеркала с подкупающей неподвижностью, и я взяла расческу. Мне нравилось трогать ее волосы, словно она была куколкой. И хотя сравнение было очаровательное, я не любила себя за эти ощущения. В конце концов, Ретика мне нравилась, а такое отношение к ней расчеловечивало ее, делало моей вещью. Принцепсы и преторианцы очень долго считали иные народы своей собственностью. Были времена, когда мы держали во дворцах варваров, вовсе не считая их людьми. Они были шутами, ментальными уродцами, имевшими столько же прав, сколько домашние животные. Мне нужно было учиться восприниматься Ретику, как субъект, а не как объект. Хотя я полюбила ее и заботилась о ней, в моем сердце не хватало того, что делает окружающих нас людей равными нам. Не хватало понимания, способного поставить ее рядом со мной и убедить меня в том, что это — настоящая девочка, а вовсе не диковинная сиротка, о которой можно заботиться, словно о собачке. Она такая же, какой была когда-то я и стоит того же.

Словом, я вскрывала себя, чтобы посмотреть на отвратительные установки, вращавшие мой мир. Теперь, когда рядом со мной была Ретика, и когда я носила в себе ребенка, у которого будет совсем иной бог, мне нужно было изменить себя. Я хотела этого.

Я расчесывала длинные волосы Ретики, думая, что в этом деле у меня есть слабо объяснимое преимущество перед самой Ретикой. Казалось, она никогда не расчесывалась самостоятельно, и всякий раз мне приходилось, перехватив ее пряди, чтобы не сделать больно, вычесывать колтуны.

Мои мысли снова вернулись к Аэцию. Я не могла понять его, что бы ни спрашивала и как внимательно ни слушала бы. Аэций был загадкой, безличной точкой, где встречались противоречивые дискурсы, воплощением идей. Он сам по себе являлся психотической ямой, и я готова была поверить, что у него нет тела, что он не ощущает его границ, что он вовсе не человек и состоит исключительно из слов, которые ничего не значат, потому что Аэций не имеет собственной, свойственной людям, позиции.

Он не просто был скрытным, он ускользал от прочтения, спрятавшись за громоздкими словесными конструкциями. Я могла бы поверить в то, что Аэций не существо из плоти и крови, он дух, вызванный к жизни противоречивым и разбитым сознанием его народа, продукт их странного дара, их исполняющего желания бога.

И именно этот растворяющийся по приближении мираж, казавшийся его личностью издалека, и интересовал меня. Аэций был филологической загадкой, исторической задачей, которую мне хотелось решить. Но в этой задаче не было констант. Его ужасающая жестокость растворялась в его самоотверженном гуманизме, который, в свою очередь, разрушался напором его лживого цинизма. В этой цепи было множество звеньев, но в конце не оставалось ничего. Я была рада этому неожиданно нахлынувшему исследовательскому интересу. И не была уверена в том, что если однажды он покорится мне, я испытаю радость. Страсть и поиск, как часто говорила сестра, слаще любой награды, а слаще исполнения самой прекрасной мечты — путь к ней. Она исполнила множество своих желаний, и у меня не было причин не верить ей. Исполнившиеся желания вызывают тоску и усталость, внутреннюю пустоту, сравнимую, наверное, с посткоитальной грустью.

— Не косу, а хвост! Я же ненавижу косы!

— Прости, моя дорогая, я задумалась.

Волосы Ретики пахли обаятельно ненатуральной пародией на клубнику, и я видела в них крохотные блестки. Забавно было понимать, что эта девушка, так желающая понравиться какому-то красавчику, все еще пользуется шампунем для маленьких девочек. Наконец, волны ее волос стали податливыми и мягкими, шторм, с которым она пришла ко мне, прекратился, и я заплела ей хвост.

— Ретика, я же говорила тебе, оставлять дверь номера открытой, когда приходишь сюда — неприлично, — сказала я. Мне не нравилось, когда кто-то поступает не по правилам, но на Ретику я не могла по-настоящему злиться.

— Я закрывала дверь, — сказала Ретика с интонацией, которую мне сложно было определить. Волнение мешалось в ней с радостью, и они образовывали нечто новое, совершенно мне непонятное. Я не успела ответить, потому что услышала голос Кассия.

— Октавия! Этот ублюдок сбежал! Я с ним еще не закончил! Он у тебя!

Тогда я поняла, кто именно пришел сюда сегодня, и сердце мое забилось в тревоге. Я оказалась в бессловесном заговоре с моим невидимым знакомым, поэтому сказала:

— О ком ты, Кассий?

— То есть, он не к вам направился?

— Кто направился?

Кассий с гордостью прижал кулак к груди.

— Это все моя заслуга. Я спровадил незваного гостя. Наверное, так хотел сбежать от меня, что…

— Верни его, Кассий. Найди его и верни. Я не хочу, чтобы ты спроваживал моих гостей, пусть даже незваных. Пусть Ретика тебе поможет.

Кассий нахмурился, и эта гримаса тут же сделала его младше, словно бы прежним Кассием, которого я знала еще совсем мальчиком.

— Старайся для вас, — сказал он.

— Столь извращенное проявление заботы все равно меня порадовало. Но найди моего гостя.

— Ладно. Я тогда правда Ретику возьму. А вы ее не видели?

Я закрыла глаза. Значит, Ретика решила остаться здесь, и теперь в моей комнате было двое невидимых молодых воров.

— Нет, — сказала я. — Не видела. Посмотри на пляже.

Когда Кассий закрыл за собой дверь, я прошла в кабинет, взяла телефон, с таким презрением отброшенный мной недавно, и заказала в номер лимонад. К тому моменту, как я вернулась в комнату, Децимин уже сидел в кресле. Его невероятная красота снова ослепила меня, и мне захотелось упасть перед ним на колени и смотреть, смотреть в синюю бездну этих глаз, как смотрел на самого себя Нарцисс, пока я, напитавшись этим великолепием, тоже не превращусь в цветок.

— Здравствуйте, — сказал он через полминуты, когда понял, что я так и не произнесу ни слова, если он не прервет этот контакт, установившийся между мной и его красотой. Децимин привык к подобной реакции, лицо у него мгновенно стало скучающим, казалось, он сейчас взглянет на часы, чтобы засечь, сколько времени понадобится мне для возвращения в реальность.

— Добрый день, Децимин. Ты принес мне новости от Северина и Эмилии?

Взгляд у него стал очень серьезным, а затем болезненным. Он кивнул, затем покачал головой. Децимин казался таким неуверенным, запутавшимся. Я чувствовала себя готовой сделать все для него. Красота, пожалуй, даже не вызывая влечения, может пленять разум.

Децимин скинул модный пиджак, стал расстегивать свою дорогую рубашку. Она не сияла белизной. На ней были неаккуратные полосы крови, словно от звериных когтей. Я вздрогнула, в равной степени от чудовищности самой идеи боли, которую можно причинить этому совершенному существу, и от стука в дверь. Принесли лимонад.

Я потеребила пальцами пуговицы на своем платье, призывая его одеться, и пошла открывать дверь. Не хватало, чтобы императрицу застали с юным, окровавленным мальчиком. Что ж, у беременных свои причуды.

Я засмеялась, подумав, что так могла бы называться дешевая статья в желтой газетенке. Быстро сунув лакею чаевые, я взяла поднос с лимонадом сама, вызвав его удивленный взгляд. Он быстро поправил круглые очки с линзами слишком тонкими, чтобы проблемы со зрением мешали ему работать. Наверное, просто считал, что в очках выглядит представительнее.

— Спасибо, — сказала я и развернулась, позволяя ему закрыть дверь.

Децимин смотрел на меня внимательно, казалось, он сейчас рассмеется, но он ограничился улыбкой, готовой застить полуденное солнце. Я разлила лимонад по бокалам, третий поставила на тумбочку у кровати, зная, что и он будет опустошен.

Децимин сделал вежливый глоток, однако его явно интересовали напитки крепче и дороже.

Я села в кресло перед ним, махнула рукой, а потом поняла, каким образом это выглядит. Словно старая развратница велела ему раздеваться. Однако, Децимин к подобному обращению был более, чем привычен. Я ожидала, когда он расстегнет рубашку с восторгом и стыдом. Мне показалось, что увидев это тело в его первозданном совершенстве, я готова была умереть.

Больше ничто не держало бы меня в этом мире, потому как я познала бы абсолютную, превосходящую саму реальность, красоту. Бескрайняя свобода и синева моря уступали синеве этих глаз. Золото солнца тускнело на фоне золота этих волос. И эта кожа равнялась своей белизной чистейшему снегу на вершинах высочайших гор.

Совершенными в своей красоте были и линии его тела, столь искусно созданные лотереей генов, что в случайность их комбинации невозможно было поверить. Но это тело было изуродовано десятками порезов. Все они были неглубокими, не представляли опасности для его жизни, но покрывали его кожу от шеи до низа живота.

Это было святотатством, я почувствовала, как кружится голова, глубоко вздохнула.

— О, мой бог! Децимин, сейчас я схожу за аптечкой.

— Не нужно. Это не опасно, — сказал он. Голос его не был стыдливым, однако ему явно, как и всякому человеческому существу, неприятно было демонстрировать свою уязвимость.

— Мне так жаль, Децимин, — прошептала я.

— О, мне тоже, — усмехнулся он. Своей безразличной жесткости он, по крайней мере, не терял. Я смотрела на Децимина со слезами на глазах, мне казалось, что я не способна думать ни о чем, кроме этих тонких порезов, испортивших совершенство. Словно картину в музее расцарапали ножом для бумаги. Святотатство этого поступка не знало границ.

— Прежде они никогда не делали такого, — сказал он. — Я спал с ними, но это и все. Знаете, я получал за это много денег. Мне нужны были деньги. Я не хотел жить, как мои родители и родители их родителей. Но, оказалось, я никем не могу стать. Не могу выучиться. Не могу работать. Что мне было делать? Вернуться домой и сказать им, что они все были правы? Я пообещал себе, что буду жить совершенно по-другому. И я жил совершенно по-другому. Я ни о чем не жалею.

Сначала он говорил с демонстративной, задиристой самоуверенностью, но чем дольше он пытался сохранить ее, тем отчетливее я видела, как она превращается в реквизит, с ним неловко и отчаянно пытался сладить юноша, которому слишком дорого давались эти слова. Корона оказалась картонной, а скипетр был сделан из найденной на земле палки.

Я отвела взгляд. Разумеется, то, что Децимину пришлось делать самому и позволять другим делать с собой, было продуктом системы, которую я поддерживала.

И я даже знала о том, что так бывает. Но никогда прежде передо мной не сидел юноша из плоти и крови, рассказывающий о том, что ему некуда было пойти. И Децимину не встретился никто, ни один человек, который отнесся бы к нему с должным уважением. При всей своей холодности и напускном спокойствии, он был всего лишь юным человеческим существом, лишенным поддержки и очень одиноким.

— Вы что плачете? — спросил он. — Это гормоны?

Спросил нарочито грубо, словно не понимал, зачем люди вообще плачут.

Дело было, конечно, не в гормонах. Дело было в вине, с которой я заслужила столкнуться лицом к лицу.

Я утерла слезы платком, потом сказала:

— Прошу прощения, Децимин. Пожалуйста, продолжай.

Он посмотрел в окно, вскинул голову, и солнце позолотило его скулы, сузило зрачки, превратив их в две крохотные точки в синеве.

— В общем, ничего особенного. Вполне можно жить. Я не подписывался на всякие их развлечения, знаете, с плетками и ножами, и всем таким прочим. И они никогда не настаивали. До вчерашнего дня.

— Ты можешь остаться жить здесь.

Я тут же осеклась.

— То есть, я имею в виду, что сниму тебе номер в этом отеле, а не предлагаю тебе…

— Я понял, — сказал он быстро. А потом вдруг зашипел, словно от боли, и засмеялся. Сначала я подумала, что от горя он сошел с ума, а потом вспомнила, что когда воры невидимы, то, что оказывается у них в руках тоже становится невидимым. Ретика обрабатывала царапины, я смотрела, как будто сама по себе исчезает вокруг них запекшаяся кровь.

— Да прекрати! Ну ты чего? — говорил Децимин. Казалось, он безошибочно видел Ретику, смотрел на нее. Хотя, я знала, воры остаются невидимыми и для других из своего народа.

Децимин глубоко вздохнул, потом снова засмеялся. Впервые он показался мне по-настоящему теплым, и я поняла, что он может быть и очень хорошим человеком, не только прекрасной картиной.

Вдруг он снова стал серьезным, резко, будто сменилась картинка на телеэкране.

— Однажды такое все равно бы случилось. Это даже не был особенный день. Но я все равно не был готов. Короче, спасибо. Я правда хотел бы здесь пожить. Какое-то время. Теперь-то все можно сделать, даже работу найти. Так что я потом свалю.

— Ты можешь не спешить, — сказала я. — Император Аэций тоже будет рад тебе помочь.

— Ну да. Точно. Проблема в другом. В общем, мне пришлось по-быстрому оттуда сбежать. То есть, правда очень по-быстрому. Я не успел прихватить кое-что из своего тайника. Кое-что очень и очень важное.

— Если ты о деньгах, то можешь не беспокоиться о них.

Я наблюдала за тем, как очищаются его царапины, теперь, без корок запекшейся крови, они казались почти орнаментом.

— Нет. Это не деньги. Я знал, что я работаю с опасными людьми. Там фотографии и диктофон. Они мне нужны. Очень.

— Теперь тебе не нужно никого шантажировать, Децимин.

Он вздохнул.

— Вы не понимаете, да? Совсем ничего не понимаете? Теперь они мне нужны не для этого. Я просто хочу, чтобы их там не было. Сколько еще Северину и Эмилии жить, в том доме? Они их найдут. А если они их найдут, меня убьют.

— Ты…

— Не говорите мне, что я в безопасности. Если они захотят, меня здесь не будет.

Я не хотела его обнадеживать. Пусть сейчас конкретно эта коммуна переживала нелегкие времена, были и другие, более влиятельные. Если Северин и Эмилия его не достанут, их единомышленники не поскупятся на хорошего убийцу. А по-настоящему хорошего убийцу, как известно, не остановишь.

Я знала, что последователи Пути Зверя были безжалостными, они любили и умели убивать. И Децимин это знал, даже лучше, чем я.

Разумеется, мне не хотелось встречаться с ними. Но я не могла никого послать. Никто не должен был знать, где они.

— Если бы только вы съездили туда, вроде как проверить их, и забрали из моей комнаты эти вещи. Я храню их в чьей-то шкатулке. Я подумал, они не станут трогать чужую вещь первым делом. Подумал, что там безопасно. Но теперь я понимаю, какая это была тупость! Понимаете, они могут меня обнаружить. Они купили у ведьм проклятье для меня, я не могу быть невидимым для них! Я не могу их выкрасть!

К концу своей речи, он уже не скрывал паники, и страх преобразил его лицо снова — сделал беззащитным, совсем юным. Я не была уверена в том, что проклятья ведьм могут быть настолько сильны, чтобы перечеркнуть дар богини воров. Но, в конце концов, это был вопрос для теологов и метафизиологов, и я не могла подвергнуть жизнь Децимина опасности из-за спорного прецедента между богами.

— Где ты жил?

— Второй этаж, моя — последняя комната, по коридору направо.

— Это моя комната.

Он засмеялся, но почти тут же перестал.

— Пожалуйста, — сказал Децимин. Глаза его были отчаянными, в них были нежность и благодарность, порождаемые страхом. На самом деле, конечно, я не могла не согласиться. Все было уже решено, как только он предстал передо мной. Отчасти, суть была в его красоте. Она подчиняла, лишала воли, крала силу, ставила на колени и заставляла склонить голову.

Все было ничем перед этой красотой.

И я бы помогла ему, даже если бы дело было только в нем. Но во мне вдруг проснулось желание искупить свою вину перед ним и перед такими как он, через него. Я захотела сделать нечто реальное и значимое. Вправду помочь ему, не своими деньгами, которые заработала не я, а делом.

Я не видела в этой поездке ничего опасного. В конце концов, было бы ожидаемо, если бы я проверила Северина в собственном доме, который доверила без особенного на то желания. Тем более было бы ожидаемо, если бы я переночевала в собственной комнате. Все представлялось очень простым, настолько, что стало даже обидно, что моя помощь столько значит для Децемина, но ничего не стоит мне самой.

— Хорошо, Децимин. Оставайся сегодня в моем номере. Завтра днем я вернусь, и мы подумаем, отправишься ты с нами в Город или останешься здесь. В любом случае, я тебя не брошу. Сейчас я поеду к ним, постараюсь забрать твои вещи, а ты пообщайся с Ретикой и Кассием.

— Я уже общался с Кассием. На сегодня достаточно.

— Хорошо тебя понимаю. И все-таки постарайся чем-то себя занять.

Он улыбнулся, а потом сказал:

— Спасибо вам.

В улыбке его были облегчение, благодарность, которые утешили мою внутреннюю боль. И я знала, что навсегда запомню эту улыбку, она была моим дорогим и невероятно красивым подарком, который сохранит свою ценность на долгие, долгие годы.

Наверное, так чувствуют люди, которых запечатлел в своей картине гениальный художник. Я была запечатлена в зрачках Децимина всего секунду, но этого, я была уверена, хватит на целую вечность.

Я взяла деньги и документы, надела шляпку и темные очки, которые скорее внушали мне чувство безопасности, чем делали меня неприметной, и оставила Децимина и Ретику.

Уходя, я услышала голос Ретики. Она сказала:

— Привет, — особым образом, тронувшим мое сердце. Я надеялась, ее голос тронет так же хрустальное и запачканное сердце Децимина.

Загрузка...