Глава 3

Дорогой мой, наша первая встреча была горькой до тошноты, поэтому я предпочитаю думать, что жизнь Марциана началась не тогда, не в тот страшный час, а много-много раньше. И хотя тот день тоже был горьким, со мной была моя сестра. Нам было по девять, и лето все еще казалось бесконечным, особенно в дождливые дни.

Теперь мы тоже уезжали в школу и по полгода не видели дом. Но я не тосковала по родителям, со мной всегда была моя сестра, а больше мне ничего не было нужно. В дождливые дни мы сидели в своей комнате, и сестра укладывала под стекло насекомых с такой заботой и нежностью, словно это были ее куклы.

Комната у нас была чудесная, девичья-девичья, с нежно-розовыми обоями и путешествующими по ним белыми, острокрылыми птицами неизвестной породы. У нас были чудесные кровати, совершенно одинаковые, только балдахины были разных цветов. У сестры — розовый, а у меня белый. И на изголовье кровати у сестры была вырезана роза, а у меня — лилия.

Все у нас было общим, книжки в шкафу, длинный стеллаж с самыми красивыми на свете игрушками — златокудрыми куколками в расшитых крошечными бусинками и тонкими кружевами платьях, плюшевыми зверушками с глазками из агатов, крохотной кукольной мебелью. Дети, как ты знаешь, играют совершенно не так, как ожидают от них взрослые. Они выбирают для этого странные предметы и создают с ними странные истории.

Мы думали, что куклы существуют для красоты. Главными действующими лицами и жителями наших кукольных домиков всегда были засушенные и покрытые лаком насекомые сестры, а главными злодеями — две крохотные кожаные туфельки.

Пожалуй, кроме мебели для домика мы использовали по назначению еще лошадку на колесиках, на которой мы, по одной и с трудом, но все еще помещались. Сестра залезала на нее, и я возила ее по комнате или наоборот. Лошадка была безглазая, покрытая бежевой краской на которой распустились лилии и розы, знак того, что лошадка принадлежит нам обеим.

Все в этой комнате было общим, и мы никогда не дрались из-за игрушек, не спорили, как многие другие дети. Нам не приходило в голову спорить из-за того, что не могло поместиться в наши шкатулки.

В них и заключалось в то время все наше личное пространство. Шкатулки были небольшие, размером, наверное, со школьный учебник, зато глубокие. Туда помещалось множество мелочей.

Мы знали, что эти шкатулки особенные, там хранится что-то, что принадлежит каждой из нас в отдельности, что делает нас двумя разными девочками, а не одной, но разделенной. Ты, любимый, никогда этого не поймешь, это опыт, находящийся за пределами твоей досягаемости, но, может быть, ты попробуешь представить, как это, когда ты ощущаешь себя половиной, а не целым, как будто часть твоей души существует совершенно отдельно, и ты не в силах как-нибудь присоединить ее к себе. Представь, мой дорогой, как кто-то разрубил тебя напополам, и ты больше не можешь себя собрать, но продолжаешь существовать по отдельности, и о вас говорят «вы оба».

Это ощущение было особенно страшным в детстве. И оно утихало, когда я открывала свою шкатулку. Я смотрела на свои колечки, серебряные и золотые. Мне нравились морские цвета, нравились халцедоны, аквамарины, танзаниты, и родители украшали меня кольцами и сережками с этими камнями. Сестра любила розовый кварц и турмалин. А обе мы невозможно любили опалы, и часами могли любоваться на их переливы.

У меня было много сокровищ. Некоторые из них были сокровищами в совершенно взрослом смысле — ювелирные украшения и камни. Другие же казались таковыми только мне, но насколько же я любила их. Лучшие из моих ракушек, книжные закладки с зайчиками, камушек с дыркой посередине, в которую я дунула, загадав желание, а потом сама его забыла, смятые записки от школьных подружек, фантики от конфет такие красивые и блестящие, что жалко было их выбросить.

Но самое главное, там был мой альбом. Суть меня, эссенция. Я записывала туда свои мысли, рассказывала альбому о прочитанных книгах, вклеивала туда рисунки, которые мне нравились и сама рисовала там.

В дождливые дни я даже не скучала по морю, потому что я могла провести день наедине с моим альбомом, а главное с самой собой. Альбом был вещественным отражением моей отдельной, уникальной и индивидуальной души, и за это я была ему невероятно благодарна.

Что это за чувство я поняла много позже. Моя забота о нем, ежевечерние ритуалы, когда я доставала его и гладила страницы, все это было преисполнено желания отблагодарить альбом за все, что он сделал для меня.

В шкатулке сестры были мертвые цветы и мертвые насекомые, ее собственные, не похожие на мои, украшения, ее бальзам для губ, пахнущий ванилью, малиной и персиком, фотографии красивых мужчин и женщин, которые она часто просила у мамы.

Так я понимала, что мы с сестрой очень разные. Содержимое шкатулок было как наши внутренности — самое личное, какая-то квинтэссенция жизни, только не спрятанная глубоко внутри, а хранимая снаружи.

Я лежала на полу, источавшем почти незаметный запах лака и сильный — древесины. Дождь бил по стеклу, убаюкивая меня. У нас из окна было видно море, и я любила смотреть на него в дождь. Оно бушевало, но капли на стекле скрадывали его дикость, и оно становилось расплывчатым, пастельным. Я видела, как волны бьют камни, но их удары казались мне почти нежными из-за пелены дождя.

А если открыть окно или выйти на балкон, то можно услышать запах влажных цветов и бушующую воду.

Я никогда не открывала окно, но мне нравилось быть поблизости, и я часто представляла, как распахну его, впуская в комнату ветер и сырость, которые так не любила Антония.

Отголоски бога-зверя в моей душе становились все более жуткими с возрастом, но тогда я считала, что распахнуть окно в дождь, это вершина злодейства.

Сестра пинцетом укладывала стрекозу в маленькую стеклянную коробочку, язык она высунула, а глаза прищурила, и выглядела в этот момент комично. Пинцет зажал ярко-синюю, с фиолетовым отливом стрекозу, которую сестра ловила очень долго.

Я отодвинула свою шкатулку, красивую, любимую, с фарфоровой бляшкой на крышке, на которой были изображены цветы и ягоды. На красном дереве было серебром написано мое имя — Октавия. Вот почему шкатулка была моей абсолютно.

Я листала свой альбом, любуясь на то, как изменяется мой почерк, остановилась на последней странице, где еще ничего не было написано. Я вклеила туда красивые марки с ласточками, которые Антония после долгих уговоров купила мне на почте.

Чего-то не хватало. Марки были рассеяны по обеим страницам, но здесь нужно было что-то еще. Иногда я удовлетворялась одной единственной картинкой, а иногда исписывала страницу целиком и полностью. Здесь нужно было что-то среднее. Я задумалась. Может быть, сбрызнуть бумагу мамиными духами? Ласточки запахнут свежестью, и это, наконец, сделает их полноценными. Я протянула руку и взяла стакан с клубничной водой. Она почти не имела вкуса, но цвет у нее был нежно-розовый, а клубничный запах казался очень приятным. В стакане плавал листик мяты, который я всегда вылавливала, когда воды оставалось совсем чуть-чуть, и ела. На подоконнике стояли тарелки с молочным пудингом. Он был белый, дрожал от любого движения, был не слишком сладким и имел насыщенный сливочный вкус. На нем дрожали три зернышка граната, и я его любила. Но я дала себе зарок — не притрагиваться к пудингу, пока я не закончу страницу.

Мне нравилось ограничивать себя, как это делает наш бог.

— Ты хочешь пудинг? — спросила я у сестры. Она ответила:

— Я хочу насадить ее на иглу, поэтому я не могу думать о пудинге.

Я сказала:

— Хорошо. Я тоже могу не думать о пудинге.

Но пудинг не шел у меня из головы. Чтобы приблизить нашу встречу, я решила, что на странице между марками не хватает узора в горошек. Наверное, синего, потому что чайки летают по синему небу.

И я начала рисовать одинаковые кружочки, один за другим, и мои действия казались мне неотделимыми от шума дождя. И вот, посреди этого обычного дня, приятного и полного спокойствия, меня поразила мысль: я хочу сына. Я впервые задумалась об этом и, как и многих маленьких девочек, эта мысль поразила меня.

Я думала: хочу, чтобы у меня был сын, маленький мальчик, светленький, как моя сестра, и очень красивый. Чтобы он был добрым, и чтобы тоже меня любил. Чтобы я могла играть с ним и петь ему колыбельные.

Чтобы я могла заботиться о новом существе, которое придет в этот мир с моей кровью в жилах. Чтобы я могла рассказать ему, как красиво море, и как замечательно небо, как вкусен молочный пудинг, и как чудесен воздух ночью. У меня тут же появилось столько всего, что я могла бы ему показать. Мир был чудесен, и я почувствовала жгучее желание привести в него нового человека.

Я не мечтала о замужестве или любви, но мой маленький сын представился мне очень точно. Ты будешь смеяться, а я, наверное, выдумала себе это, но мой мальчик из фантазий и вправду был похож на сына, который у меня родился.

Я представила, как держу его на руках, и как он нуждается во мне, а я могу дарить ему все на свете игрушки и петь колыбельные, чтобы ночь его не пугала.

Незаметно для себя я стала думать, как я назову его. Рука сама подсказала имя: Марциан. Оно звучало красиво, и я раз за разом выводила его на той странице, и у меня было ощущение, будто у меня уже есть сын по имени Марциан. Я писала печатными буквами, затем прописными, по-всякому закручивала хвостики букв, а потом спросила сестру:

— Ты хочешь сына или дочку?

— Я хочу изумрудную осу. Папа обещал заказать.

— А я назову своего сына Марциан.

— Это если у брата быстро будут дети. Нам же нельзя заводить детей, пока у него их не будет.

Это важная для традиция — привилегия произвести наследника престола давалась императору. Последующие же дети, как императора, так и его братьев и сестер, наследовали престол по старшинству вне зависимости от того, кто их родители. С одной стороны это, конечно, было не очень справедливо, но так была устроена жизнь в нашей семье, и я не воспринимала этот запрет, как что-то неприятное. В любом случае, мы оставались молодыми и жили дольше прочих людей, обычно в том, чтобы завести ребенка даже в семьдесят или восемьдесят лет не было проблемы.

— Тебе бы только придраться.

— А тебе бы только мечтать, — сказала сестра. Наконец, у нее все получилось, она надела крышку на стеклянную коробочку, будто ее короновала, и нежно уложила в шкатулку.

— Справедливо, — сказала я и вывела еще раз имя моего будущего сына. Я смотрела на эти буквы, складывающиеся в слово, и видела моего мальчика, и видела себя саму, уже взрослую женщину, с ним. Затем я почувствовала запах малины и персика, и еще один, осторожный — ванили. Сестра стояла надо мной, и бальзам для губ, которым она всякий раз так густо мазалась, источал этот девичий, приторно-сладкий аромат. Сестра смотрела на страницу моего альбома, будто там было написано не одно единственное имя, а целый огромный текст.

— Звучит красиво, — сказала она. — Мне нравится. Я вот не хочу детей. Изумрудные осы лучше детей. Они жалят тараканов и подчиняют их волю, так что изумрудные осы ведут их к своему логову, как бычков.

— Страшно, — сказала я.

— Ты не переживай, чтобы с тобой так случилось, должно быть много изумрудных ос. Очень много.

Она засмеялась с тем оттенком очаровательной жестокости, который так не нравился Антонии. Ее нежные, пахнущие фруктами губы коснулись моей щеки.

— Я люблю тебя, милая, — сказала она.

— И я люблю тебя, Жадина. Просто понимаешь, я вдруг подумала…

Я закрыла альбом, уложила его в шкатулку и отодвинула ее, чтобы сестра могла лечь рядом. Она некоторое время повозилась, устраиваясь поудобнее на жестком полу, а потом, подперев голову ладонью, уставилась в окно, там капли гоняли друг друга по прозрачному стеклу.

— Что я хочу дать жизнь человеку, чтобы показать ему, как все чудесно. Ты когда-нибудь думала, как здорово рисовать? Смотреть на небо? Есть пудинг?

— Только что об этом подумала, — сказала сестра. Она поднялась, взяла наши тарелки и снова опустилась рядом со мной. Антония не велела нам есть на полу, как люди бездны, но мы ее не слушали.

Сестра протянула мне тарелку, и я взяла серебряную ложку с замысловатым орнаментом на ручке и почерпнула зернышки граната вместе с пудингом. Он был потрясающе нежным на вкус, и я уверилась в своем желании завести ребенка хотя бы для того, чтобы показать ему, какие чудеса можно творить со сливками.

— А ты не думала, что в мире есть не только хорошие вещи? — спросила сестра. — Ну, то есть, ты, конечно, будешь стараться показывать хорошие. Но нельзя оградить человека от всего плохого. Однажды он узнает, что в море не всегда можно купаться или что такое ангина.

— Ангина, это ужасно, — сказала я, но так как я не испытывала в тот момент совершенно никакой боли, вкус пудинга в этой битве выигрывал.

— Но в мире больше хорошего, — сказала я. — Больше добрых людей и хороших вещей, чем плохих. Поэтому наш бог и выбрал Землю.

Сестра отправила в рот ложку пудинга, закрыла глаза, выражая удовольствие, и только через минуту сказала:

— Наш бог запретил нам быть плохими. Он заставляет нас жить так, как нравится ему, чтобы любоваться на нас. А как ты думаешь, куда девается все худшее? Он сделал нас вечно молодыми, велел нам быть хорошими и теперь смотрит на нас, потому что мы его личный зоосад. Мы с тобой живем в Элизиуме, правда? Мы богаты, у нас есть лучшая одежда и лучшая еда. Но мир намного больше, чем Иллирия и Город.

Я смотрела на нее нахмурившись. Это были слова не подходящие маленькой девочке, слова, мудрые и в то же время опасные. Я слушала ее завороженно, даже забыв о пудинге. С Титом папа не разговаривал два месяца и за меньшую дерзость, поэтому у меня было невероятное ощущение тайны, самых запретных слов. Сестра подтянула к себе свою шкатулку, взяла бальзам для губ и щедро намазалась им. Мне казалось, она тянет время перед тем, чтобы сказать нечто важное, очень важное. И очень страшное.

— Он сделал нас такими, какими хочет видеть. Выдрессировал. Потому что мы для него диковинки. Помнишь, что нам о нем говорили? Он царь всех богов, и был самым чудовищным из них. Он пожирал планеты на завтрак. Он — страшный. Мы просто его новое увлечение, и если мы ему не понравимся, он раздавит нас. Он просто хочет, чтобы мы вели себя хорошо, потому что ему хочется на нас любоваться. Но если люди надоедят ему однажды…

Сестра взяла ложку и зачерпнула пудинг, с аппетитом проглотила его, и я мгновенно поняла, что будет с нами. Эта мысль напугала меня больше, чем все на свете осы, я почувствовала дрожь внутри.

Я совсем другим представляла нашего бога. Древнее чудовище, да, но так впечатленное человеческое сущностью, что само практически стало человеком. Наш бог не только принял облик прекрасного юноши, но и старался быть подобным людям. В этом было его величие, в умалении божественной гордости и самоотречении ради наших вечных идеалов. Я никогда не представляла его страшным.

А теперь представила.

— Мир — опасное место, Воображала, — прошептала сестра. И я не понимала, пугает она меня или же напугана сама. Может быть, и то, и другое?

— Но папа говорил, что наш бог никогда не бросит нас, потому что мы научили его всем добродетелям.

— Если только ему не надоест в них играть. Что ты делаешь, когда тебе надоедает?

— Ухожу.

— А я бросаю игрушки.

Взгляд ее синих глаз был на редкость пронзительным. А я все думала: то есть, наш бог только снаружи прекрасен? Он лжет о том, что он — хороший? Как я лгу о том, что я хорошая, когда не делаю чего-то плохого?

Я принялась есть пудинг, чтобы напомнить себе о том, что мир прекрасен. Впервые меня охватил жгучий страх перед нашим богом и впервые я почувствовала его реальность и близость. Мне представлялось, как он, безумно красивый златокудрый юноша, протягивает ко мне руку, на которой в секунду отрастают длинные-длинные когти, и вот уже его прекрасное лицо искажено зубастым оскалом.

Я едва не заплакала, но считала себя слишком большой девочкой, чтобы проявлять такие слабости. Когти и зубы все вспыхивали у меня перед глазами. В девять лет я считала, что страшный, это вот такой. Много лет спустя я поняла, что наш бог, как и все другие боги, может принимать абсолютно любую форму, потому как не стеснен материей и является намного больше, чем наш мир. А тогда я, конечно, представляла чудовище из-под кровати.

Только от чудовищ всегда мог защитить мой бог. А от моего бога ни единое существо во всей Вселенной, даже Антония, защитить не могло.

— Мне не хочется быть зверушкой в зоосаду, — сказала сестра. — Я хочу узнать, откуда они пришли и чего хотят. Как относятся друг к другу. Как существуют.

Такие уверенные и опасные слова могла произнести только девятилетняя девочка. Больше никогда сестра не говорила таких жутких слов. Но я этого разговора так и не забыла. Не забыла и она. Я была уверена, что ее сознательный интерес к старым богам произошел из этого разговора в дождливый день.

И я волновалась за нее, потому как думала, что все, что случилось в тот день было вызвано нашей дерзостью. И хотя у меня никогда не было доказательств того, что нас наказал наш бог, я не могла отделаться от этой мысли.

Никто не мог быть так своенравен, как он. И никто не мог быть так милосерден. Ответов у меня не было, было лишь смутное чувство виновности.

Скажи мне, мой дорогой, почему он не казнил на месте тебя, богохульника, осквернившего его алтарь? Почему ты живешь и здравствуешь, и страна твоя процветает?

И у тебя нет ответа. Он карает и дарует свое милосердие как пожелает.

Я только сказала:

— Как жутко, не говори так.

Сестра хотела добавить что-то еще, но в этот момент в комнату зашла Антония. Она увидела стоящие на полу тарелки, и ее недовольный взгляд скользнул по нам, только она ничего не сказала.

Вот тогда мы и поняли — что-то не так. Антония сказала:

— Вас просят в гостиную.

— Спасибо, госпожа Антония, — ответили мы. Она выглядела серьезнее обычного, а глаза у нее были такие, что я забыла, как мечтаю попрощаться с ней через пару лет, когда мы станем достаточно взрослыми, чтобы обходиться без ее надзора. В ее вечно холодном взгляде было что-то настоящее и грустное. И я подумала, наверное, у нее что-нибудь случилось.

— Давайте быстрее, девочки, — сказала она каким-то особым голосом, показавшимся мне очень человечным. А когда мы выходили, она легонько погладила нас по головам. Я еще не понимала, что это значит, но сердце мое уже забилось быстро-быстро, в такт стуку дождя.

В гостиной пахло, кофе, миндалем и сахаром. Папа был в Городе, так что мама скучала одна, целыми днями пила кофе и читала, а по вечерам ездила смотреть театральные представления в Делминионе.

Обычно, когда мы заходили, она приветствовала нас и задавала парочку неинтересных ей вопросов, но сегодня мама сидела очень тихо. Она держала небесно-синее блюдце и мерно, как машина, поднимала и опускала чашечку, едва поднося ее к губам.

— Санктина, — сказала она через некоторое время. — Октавия. Садитесь, пожалуйста.

— Да, мама, — ответили мы. Для взрослых у нас был один на двоих голос. Я не уверена, что они различали бы нас, если бы мы выглядели одинаково.

Был и еще какой-то запах, непривычный и горький, но я не могла определить его источник. Мы сели на диван, и мама, сделав крохотный глоток кофе, снова посмотрела на нас. Это был совсем другой взгляд, чем обычно. Оценивающий. Она смотрела на нас и видела не просто украшения для дворца. Она была бледной, но глаза у нее были сухие.

Моя мама никогда не пила. Наш бог порицал пьянство, хотя моя сестра, когда выросла, часто ему придавалась. Маме больше подходило чревоугодие, и она легко отказывалась от спиртного в угоду конфетам и сиропам. Что, впрочем, наш бог тоже не одобрял. Но Путь Человека долог и труден, нужно держать себя в строгости и лишениях, если хочешь добиться его благосклонности. Говорили, он наказывает невоздержанных после смерти, но это мало кого останавливало. Непознанное — место, куда мы попадаем после смерти, всегда было для нас загадкой, никто не знал, что происходит там, и будем ли мы действительно наказаны или вознаграждены.

— Мне нужно серьезно с вами поговорить, дорогие, — сказала она. Голос у нее, в отличии от голоса Антонии, не получался ласковым. Она была чем-то очень взволнована. Мама взяла с серебряного подноса флакон с узкой крышечкой, открыла его, и я почувствовала, как усилился запах миндаля и сахара. Она добавила в кофе еще миндального ликера и сказала:

— Тит погиб.

Первой моей реакцией была вспышка радости. Я не понимала, откуда эта радость — я никогда не хотела занять престол, да и не я теперь была претендентом. Я хорошо относилась к Титу, и он меня не обижал. Я просто испытала беспричинную, злую радость.

Конечно, мы уже знали, что такое смерть. Но я не могла понять ее непоправимости. Мне казалось, что Тит однажды вернется, у меня не было понимания, что он ушел навсегда.

Уже в ту секунду я знала, что Тита не будет этим летом, но у меня в голове не укладывалось, что Тита не будет никогда.

Мама смотрела на нас, ожидая какой-то реакции, и я спросила, едва ворочая языком:

— Как это случилось, мама?

— Он утонул. Несчастный случай.

Я знала, что Тит отдыхал на Комо вместе с друзьями, но я не могла представить, что в этом солнечном краю с ним могло случиться что-нибудь плохое. Вдруг я вспомнила, может быть из-за разговоров, которые мы вели с сестрой, то, что почти два года назад говорил Тит.

Я испуганно посмотрела на сестру. Если за слова Тита он заслужил смерти, то с моей сестрой все случится еще быстрее. Я почувствовала, как глаза у меня становятся влажными. Мама наверняка подумала, что я грущу о брате.

Но я боялась за сестру. А истинное значение слова «смерть» ускользало от меня. Оно было страшнее и в то же время проще, чем когда-либо после. Я знала, что с Титом произошло что-то ужасное, но была не в силах понять, что ничего изменить нельзя, и что больше Тита с нами не будет.

Мама поставила чашку и блюдце на стол.

— Мне так жаль говорить вам это, мои дорогие.

— И нам жаль, мама, — сказала сестра. — Мы можем что-нибудь для тебя сделать?

Взрослые слова и формулы, значения которых мы не понимали.

— Нет-нет, девочки, — ее цепкий взгляд снова путешествовал от одной из нас к другой и вдруг остановился на сестре.

— Санктина, моя дорогая, ты ведь понимаешь, что это значит?

Сестра молчала, и мама продолжила за нее.

— Теперь ты — старшая дочь императора.

Мое сердце рухнуло вниз, из глаз полились слезы. Нет, я вовсе не завидовала сестре, которая в момент из младшей дочери стала будущей императрицей. Я никогда не хотела власти, одна мысль о ней приводила меня в замешательство.

Дело было совсем в другом. Между рождением сестры и моим рождением разница была ровно десять минут. И эта разница разделила нас навсегда.

У сестры теперь была совсем другая судьба, и мы перестали быть единым целым.

И это причинило мне намного больше боли, чем весть о гибели моего брата.

А мама достала из кармана платья металлическую коробочку, похожую на маленький портсигар, вытряхнула оттуда две оставшиеся таблетки и запила их чистой водой из стакана, стоявшего на подносе.

Следом в руке ее оказался веер, и она бессильно откинулась в кресле, будто ей стало дурно.

— Иди, Октавия, — сказала она. И впервые мама не добавила имя сестры. Она хотела поговорить с ней наедине.

Я вежливо попрощалась и ушла, боясь за все, что теперь будет. Я стыдилась своих чувств и своего безразличия к брату, пыталась подумать о том, как плохо умереть молодым.

Но из головы у меня не шла сестра и мои бесконечные страхи за нее и за нас.

Загрузка...