Он появился в нашей жизни два года спустя. Если бы я только знала, чем все закончится, я бы ни за что не заговорила с ним, слова бы ему не сказала. Жаль, что судьбу не изменишь, мой дорогой. Жаль, что не всегда можно распознать ядовитую змею сразу.
Ко времени нашей встречи с ним, Домициан наскучил сестре. Он был ее домашним животным, послушным и хорошо воспитанным, но совершенно ничего не значившим. Иногда сестра гладила его по голове, когда мы сидели за чаем, и казалось, словно она даже мысли не допускает, что он такой же человек, как и она.
Ей доставляло удовольствие играть с ним, ласкать и заботиться, но отношения эти были унизительным.
Домициан никогда не касался страсти, пылавшей в сестре, и мне это нравилось. Он не был опасен для устоявшегося порядка вещей.
Он ничего не знал о ней. Это я была той, кто спасал сестру от пустоты безумными ночами, когда для нее подвигом было даже дышать. Домициан никогда не спрашивал о следах плети на ее спине. Наверное, думал, что сестра ему изменяет.
Домициан не знал, что ее может спасти только боль. Не мог представить, что так бывает.
Сестра проводила время с последователями Пути Зверя, но никогда не рассказывала мне о том, что они обсуждают, что делают. Наверное, это было проявление заботы. Я изо всех сил не хотела знать.
Я стегала ее плетью, оставляя отметины на спине и заставляя ее чувствовать себя живой, но я не могла представить и не хотела понимать, как она может снова и снова возвращаться к людям, которые сделали это с ней. И с собой.
Сестра говорила, что исполняет священную волю нашего своенравного бога в себе. Говорила, что только выйдя за пределы человеческого, она может познать его.
Я же могла познать нашего бога лишь стремясь ко всему человеческому, следуя вектору его желания, а не природы. Это казалось мне смешным. Люди, так воспевавшие саму природу страсти и желания, упорно хотевшие приблизиться к богу, игнорировали его собственное желание стать похожим на нас, людей.
Но я никогда не говорила об этом сестре. Я не хотела лишать ее чего-то важного. В то время я вообще много молчала.
Когда я приезжала в Город всегда находились приемы и встречи, на которых нам нужно было присутствовать, и отдыха не получалось. Я чувствовала себя неуютно среди украшенных бриллиантами людей, умеющих разговаривать о политике так, чтобы не попасть в беду и любящих только деньги.
Все происходящее казалось мне фальшивым и скучным, я жила только в мире книг, не думая о том, что происходит снаружи. Тогда, дорогой мой, я поняла бы тебя. Меня вдруг затошнило от золота и лицемерия, из которых состояла жизнь. Думаю, я вошла тогда в возраст бунта и сепарации и пассивно противопоставила себя существовавшим в моем мире ценностям.
Я не грезила о том, как реформировать мир, я предпочитала радикальный уход от него. На мне не лежало никакой ответственности, я не делала ничего плохого или хорошего. Я погрузилась в мир книг и даже написала пару исследований об утопиях и дистопиях в творчестве имперских поэтов прошлого века. Я спряталась за терминами и образами, нырнула в мир литературы и была счастлива тому, что мне ничего не нужно видеть.
Там, в выдуманных даже не мной мирах, я чувствовала себя как дома, во всех же остальных местах я была словно бы незваным гостем. Это ощущение не оставило меня и сейчас. Мой дорогой, я хочу жить, но в первую очередь ради того, чтобы фантазировать и мечтать о других, несуществующих мирах.
Теперь это мое главное, тайное удовольствие. Тогда оно было моей позицией. Я воевала с миром ожесточенно и кроваво, с мясом я выдирала из него себя.
Именно этим я занималась в тот день, когда мы встретили его. Я размышляла о концептуализации бессмертия, уподоблении богам и повторном даре — бесплотных мечтах поэтов эпохи индустриализации, вообразивших, что боги оставили их. Эти бунтари и насмешники мечтали о том, как боги во всем их золоте и тьме, сойдут на землю, чтобы убедить грешное человечество в том, что оно живет неправильно.
Но их образы — разверзшиеся облака, рассыпающееся на куски солнце и тьма, поднимающаяся из сердца земли, поражали меня своей эсхатологической красотой. Я испытывала визионерский ужас перед картинами всеобщего падения, и в то же время ощущала удовольствие, созерцая их, словно они были перед моими глазами.
Я представляла, как взорвутся звезды (но ты этого, конечно, не поймешь, ведь это глаза твоего бога), потоки огня хлынут на землю, проникая в тела богатых лицемеров, окруживших меня.
Фантазии эти были настолько яркие, что мне казалось, я сейчас увижу, как лопаются от жара бокалы с селективным вином в их украшенных кольцами руках.
Как только я выходила из мира своих фантазий, на меня наваливались скука и мерзость от пустых разговоров. Я умудрялась автоматически, но довольно успешно отвечать господину Тиберию, рассуждавшему о курсе денариев в связи с улучшением отношений с Парфией и инвестициями в их промышленность.
Мне хотелось сказать: Посмотрите, господин Тиберий, вы знали меня совсем ребенком, а я видела вас, и вы казались мне неприятным. Как странно мы воспринимаем людей в детстве — они кажутся нам выше и властнее, чем они есть!
Но я говорила:
— Отец предложил весьма здравые условия. Полагаю, они не могли не согласиться.
Язык шевелился словно сам по себе. За окном, я представляла, в этот чудесный вечер загорится солнце, и ночь станет неотличима от дня. О, видения прошлого, ни одно из вас не сбылось, думала я, в этом мире угасающих сердец.
Поверь мне, милый мой, я была очень и очень смешной. Но ты бы, конечно, не засмеялся. А вот он засмеялся. У него был громкий, какой-то развязный смех, и это заставило меня обернуться.
— О, госпожа, надеюсь дело не только в нашем отце, иначе нам придется полностью сменить дипломатический аппарат, — сказал он, и его зубы, почти неестественно белые, как сережки из поддельного жемчуга у официанток, заблестели.
Я улыбнулась ему, потому что меня удивил его смех. Так громко смеяться было не принято и невежливо, но этот человек, и по лицу его было видно именно это, ни в чем себя ограничивать не привык.
— Прошу прощения, — сказала я. — Разумеется, я не хотела приуменьшать заслуг ваших…
Но он посмотрел на меня так, что я замолкла. Во взгляде у него читалось абсолютное понимание моей смертной тоски от заученных реплик. Он и сам скучал. А, может, он был так чувствителен ко мне, что я приняла свою собственную скуку за его.
Это был молодой человек примерно нашего возраста, высокий и тонкий до изящности, свойственной скорее рисункам. Кожа у него была смуглая, с тем золотым оттенком, который выдавал в нем иноземца, а черты острые, словно бы он долго и тяжело болел. Глаза его обладали тем мягким, карим оттенком, который многие называют ореховым, но мне он всегда казался скорее карамельным.
Мимика у него была подвижная, казалось, его улыбка сменила свое значение несколько раз за наш короткий зрительный контакт. Он не был похож на избалованных и пресыщенных молодых людей, напротив, взгляд у него был цепкий и любопытный.
— О, вы ведь Октавия, младшая дочь императора! — сказал он, не выказав при этом трепета, свойственного жителям Империи. В голосе его любопытство с весельем смешивались в коктейль, который показался мне приятным и не переслащенным.
— Вы ведь не против, если я украду ее, господин Тиберий?
— Разумеется, нет.
— Забавно было бы, если бы мы с вами недопоняли друг друга из-за разности культур, и вам пришлось бы свидетельствовать императору о похищении его дочери!
Он подмигнул мне, а затем взял меня за руку и повел к балкону.
— Не переживай, — сказал он. — Меня не пропустят с тобой через границу. Я скорее могу убить тебя, чем похитить.
— Вы мне угрожаете? — спросила я. Он засмеялся, локтем толкнул дверь на балкон, сделав вид, что едва не упал, но я прекрасно видела, что он ловчее, чем хочет казаться. У него были смешные повадки, словно у ребенка. Дети совершают больше движений, чем нужно и наслаждаются тем, как работает их тело. Казалось, словно и его вычурные повадки направлены прежде всего на получение удовольствия. Он выглядел не то чтобы театральным, скорее жутковато ребячливым.
Мы вышли на балкон, и он вскочил на парапет, затем сел и свесил ноги вниз, чуть наклонился, так что я испугалась, что сейчас он упадет. В его страсти к движению мне почудилась страшная тоска. Словно он знал, что у него есть очень мало времени на то, чтобы насладиться всем на свете.
Я обернулась и посмотрела, как за высоким, залитым желтым светом окном блестят бриллиантами женщины, а мужчины сверкают золотыми часами. Мне казалось, этот поток меня ослепляет. Тогда я снова посмотрела на него.
— Вам тоже надоело?
— С самого начала, — сказал он и зажмурился, словно сдерживал раздражение. Он был похож на актера в шоу для детей — мимика и движения гиперболизированные, созданные, чтобы доносить эмоции до тех, кто еще не слишком хорошо умеет их считывать, однако сменялись они так часто, что выглядело странновато.
— Но я решил, — сказал он. — Что нужно и еще кого-нибудь спасти.
Я заметила, что глаза у него были подведены черным, чуть заметно, по водяной линии, оттого взгляд его казался глубже и отдавал какой-то женской томностью.
— Я прошу прощения, я вас не знаю.
— О, госпожа, я вас пока тоже. Может, выяснится, что вас и спасать не стоило.
Он сказал это без злости, без нажима, с веселым любопытством, которое меня скорее насмешило, чем обидело.
— Давайте начнем с простого, — сказала я. — Как ваше имя?
— Он длинное, не интересное и недостаточно благозвучное для местного уха.
— Вы хотите его скрыть?
— Если я вас заинтересую, то вы все равно найдете, а если нет, то хотя бы не расстрою ваши ушки звучанием парфянских имен.
У него были золотые кольца на каждом пальце и дорогие часы. В сущности, он был так же богат, как и люди по ту сторону стекла. Однако роскошь не стесняла его, не подчиняла его понятиям порядка и вкуса. В этом была золотая роскошь Востока, в которой человек властен над вещами, а не вещи над человеком.
Я заинтересовано рассматривала его, и он это явно заметил.
— На вашем языке, наверное, будет что-нибудь вроде Грациниан.
— Тогда я буду называть вас так, — сказала я. — И вы уже продемонстрировали, что знаете, как зовут меня. Теперь между нами не осталось неясностей.
Мы смотрели друг на друга, а потом вдруг засмеялись, одновременно. Я подумала, что так люди и начинают нравиться друг другу, и мне не было тревожно, только приятно.
— Давай, я тоже поиграю в детектива, — сказала я. — Ты, наверное, сын нового парфянского посла?
Он развернулся, и я перестала думать, что сейчас он упадет. Грациниан встал, прошелся по балкону, и я четко слышала дробь его шагов, словно он даже на землю ступал с нажимом.
— Наверное, — сказал он. — Я привык называть этого парня папой. Лишних вопросов я не задаю.
Он был смешным, и в то же время казался опасным. Я прежде видела парфян, но никто из них не отражал нравы, которые Империя им приписывала так точно. Великолепные жестокость и роскошь одетой в пески царицы Парфии, развращенной красавицы, взращивающей своих сынов, чтобы удобрить пустыню кровью.
— Лишние вопросы здесь задаю я.
Я даже попыталась скопировать тон полицейского из глупого фильма, который мы смотрели с сестрой неделю назад. Никогда прежде я не чувствовала себя такой открытой. У Грациниана был удивительный дар, рядом с ним все чувствовали себя так, словно ничего не надо бояться и нечего скрывать. Рядом с ним я была той, кто я есть, а не той, кем мне приходилось быть.
Это искупало все, даже его изумительную жестокость, о которой я узнала только потом. Даже его любовь к нарядам сестры. Даже ее любовь к нему.
Грациниан был обаятельный до невозможности, развеселый и развязный садист, и я, может быть, даже была в него немного влюблена. По крайней мере, теперь я думаю, что он подкупал меня своей отчаянной настоящестью и этой печатью тоски, словно он был отмечен смертью, и ему был отпущен короткий век.
Он достал сигареты и с удовольствием закурил, глубоко затянувшись и выпустив дым в темноту. Протянул мне пачку, но я покачала головой.
— Нет, спасибо, я не курю.
Он с досады цокнул языком, потом сказал:
— Ну и правильно, госпожа.
Его фривольная манера общения контрастировала с уважительным обращением, которое то ли демонстрировало недостаточное знание языка, то ли употреблялось из-за какого-то культурного недопонимания, но выходило практически шутовским.
— Тело, это храм, — сказал он и затянулся еще раз.
— Тогда почему ты не бережешь свой храм? — спросила я. Он посмотрел на меня, покачал головой, словно вторил неслышимому ритму.
— Потому, что воздаю хвалу прочности его стен и его способности выдерживать любые бури. Саморазрушение, это тоже прославление. Но мы ведь не будем вести пустые философские разговоры, как люди, которые хотят друг другу понравиться?
— Я думала, ты для этого меня сюда привел..
— А я не думал, что ты смешная!
Он затушил сигарету и щелчком выкинул ее в глубокую зелень сада, а мне даже не пришло в голову возмутиться.
— Расскажи, — сказал Границиан. — Что-то о себе, чтобы я тебя понял.
— А зачем тебе меня понимать?
— Чтобы мы провели время лучше, чем люди, обсуждающие цифры.
Я засмеялась, и мне вдруг захотелось впечатлить его. Я надолго замолчала, но пауза не вышла неловкой.
— Тогда слушай, — сказала я, наконец, и мой собственный голос показался мне непривычно громким, взволнованным. Я чувствовала себя слишком самоуверенной, был какой-то кураж в том, чтобы сказать что-то очень личное совершенно глупым образом.
— Империя вела много войн во все времена. И после одной из них, быть может это была война с Парфией, пришли солдаты словно бы хворые, такие что и на людей похожи не были. Отощавшие, кажущиеся голодными духами. Зубы у них выпали, глаза глубоко засели в глазницах, а губы превратились в ниточки и с трудом сходились у слабого, беззубого рта. Они вызывали ужас своим болезненным видом, их не узнавали родные и друзья, их гнали из деревень и городов, отовсюду, и это была невидимая армия, никто не замечал их. Они бродили, словно призраки, как цветы, вот-вот готовые сломаться от мороза. Никто не хотел узнавать в них своих близких, и люди тайком вздыхали, радуясь, что их сыновья, мужья, братья и отцы погибли, а не ходят между этих призраков. Только одна богатая женщина приняла их. Она была матерью пятерых детей, один был вовсе малыш, и она представила себе, какую боль испытывают эти отвергнутые сыновья. Она пустила их в свой дом, разделила с ними пищу и кров. Они день ото дня становились все больше похожими на людей, ели и пили, помогали ей по хозяйству, были приветливы и милы. Они не были плохими людьми или злыми духами. А она чувствовала себя прекрасно от того, что делала. Вскоре солдаты покинули ее, но оставили после себя страшный дар. Ее младший сын начал болеть и чахнуть, а к зиме и вовсе угас, как свечка. Он стал двойником тех солдат, которых она приняла. Только сын ее прошел их путь до самого конца. Она подумала, что если бы не была милосердной, ее сын, ее отрада, до сих пор был бы жив. Но не пожалела о совершенном ей поступке, и если бы можно было вспять пустить судьбу, не отказалась бы приютить солдат в своем доме.
Я замолчала, посмотрела на него, увидела в его глазах живой и безжалостный интерес и спросила:
— Почему?
— Потому, что она сошла с ума от горя?
— Нет. Потому что даже у милосердия есть цена.
Он улыбнулся, потом склонился ко мне и прошептал:
— В этом все вы, принцепсы. Все у вас определяется ценой, почему бы и милосердию ее не иметь?
Мне показалось, он сейчас поцелует меня. Я смутилась и испугалась, выпалила:
— Разве у вас не говорят, что за все нужно платить?
Прежде, чем он ответил, я услышала голос сестры:
— А кроме того, это история о том, что женщина променяла одно удовольствие на другое. Удовольствие быть матерью на удовольствие быть милосерднее всех.
Мы с Грацинианом обернулись. Сестра стояла, прислонившись к стеклянной двери, смотрела на нас с любопытством. Я улыбнулась ей, я была рада ее приходу.
А потом я взглянула на Грациниана, и то, что я увидела, мне не понравилось. У него был голодный и жадный взгляд, которым часто провожали сестру, вот только было и еще что-то.
Казалось, словно сейчас он упадет перед ней на пол и будет целовать ей туфли. Как будто что-то в нем сломалось мгновенно и бесповоротно.
Но в то же время в нем была такая воля, такое желание, которое могло выжечь его дотла.
Такое желание, которое искала в себе сестра, чтобы сравняться с нашим богом. Именно так и должно было выглядеть разрушительное и своенравное божество, когда видело мир, который способно поглотить.