Глава 9 Плевок и поцелуй

Ни прощенья, ни суда, ни перемирия.

Кровь за кровь, а всё умолчанное — лирика.

И пока её ты лил, подспудно жалуясь,

я ударила без слов.

Всегда пожалуйста.

© Майская — Пепельный дом


Время тянулось, как старый кисель, пахнущий забвением. Я в этой патоке лишь муха, намертво застрявшая в вареве, уже не способная больше взлететь. Чан с недюжинной силой не вовремя опустел, и теперь мне оставалось лишь плыть по его течению в ожидании того, что однажды я всё же камнем пойду ко дну.

И мне пора было уходить в ретрит, но в груди от чего-то без конца так нестерпимо жгло что-то упрямое и злое. Это был огонь, который не позволил мне сдохнуть в той подворотне, помог дотянуть до рассвета.

И тогда меня всё-таки спасли — за каким-то чёртом.

Притащили к врачам, которые долго и упорно зашивали нитками все рваные ссадины. Плевать, что на белой коже цветами распускались новые красные полосы. Я не обращала на них внимания, ведь знала: они заживут так же, как и все переломы.

Но в этот раз я действительно долго приходила в себя, проторчав больше месяца в стерильных палатах, залечивая жуткое сотрясение мозга и целый букет нелицеприятных травм.

Платил за всю эту роскошь в виде личных врачей и дорогих лекарств Винсент. Отпетый подонок, казалось, всерьёз думал, что во всём произошедшем виноват он.

Переубеждать его не было ни сил, ни желания. Лишь только тупое смирение с ситуацией, в которой мне каждый день приносили по охапке жгучих роз, которые выглядели инородно в царстве белого цвета и едкого запаха медикаментов.

Я же приходила в себя урывками, предпочитая вновь и вновь погружаться в сны и надеясь в каждом из них увидеть своё море. Но чаще всего просыпалась лишь от кошмаров, которые так медленно травили меня без конца.

Однако я упрямо держалась, ибо выдержка — прут из стали. Когда он ломался, я была просто обязана смести в совочек свои осколки и выплавить из них нечто более прочное.

И первое, что я сделала, почувствовав, как переставала опасно качаться почва под ногами, сказала Винсенту, что разрываю с ним контракт. И ваза с алыми розами неизбежно полетела в белую стену, добавляя красок там, где их так не хватало.

— Проклятие, Лили… Я же не знал, что это была ты! — взревел он тем голосом, что ломал и стены, и кости — в труху.

Вот только я так равнодушно пожала плечами.

— Поздно. Объедки догрызли.

И Винсент задыхался от немой ярости, отказываясь понимать одно: мы были с ним до омерзения похожи. Именно поэтому мне было плевать, что он там чувствовал на самом деле.

Я делила всё на ноль своим безразличием к собственной судьбе, у которой уже не видела смысла спрашивать, для чего я здесь. Это проклятие выело из меня всё, и это легко читалось в провалах моих чёрных глаз, отражающих вечность, по которой так скучала моя душа.

— Невелика беда, найдёшь себе нового артифакторика на замену. А меня уже оставь в покое, Винсент, — выдохнула я почти беззвучно и закрыла глаза, пытаясь погасить эти мёртвые звёзды, пульсирующие изнутри под веками.

И зачем он тогда взял мою руку? Так мягко, почти трепетно. Неужели не понимал, что эта нежность всегда только делала больней?

Я распахнула глаза и разрезала его напополам одним взглядом. Но он не отдёрнул ладонь, лишь выдохнул тихо, стойко и спокойно:

— Ладно. Не хочешь делать артефакты — не надо. Я не в силах тебя заставить, но…

— Не смей, — отрезала я и вырвала руку, точно обжёгшись.

Ведь конец всей этой фарсовой пьесы был предопределён: глава одной из бандитских группировок вовсе не был исключением. И, кажется, так же, как и остальные проклятые мальчишки, влюбился в меня. Пусть и своей странной, больной любовью, которая грозила мне большими проблемами.

От этого мне было только хуже.

Ведь монстры с нежной начинкой были мои любимые — те, кто ненавидел себя больше, чем кто-либо иной. И пусть они могли пытаться заслужить эту проклятую любовь годами, пытались бы выторговать её, выгрызть у судьбы зубами, но никогда бы на деле не поверили в то, что действительно достойны получить её в ответ.

И именно поэтому ему было так просто поверить в мои слова — жестокие, отточенные и насквозь лживые, но убедительные до тошноты:

— Ты правда не понял?.. Я с тобой не хочу иметь ничего общего. Ты мне отвратителен — ты, твой грёбаный бизнес и твой вонючий клуб, полный двуногих шакалов, которых ты покрываешь! — я закатила глаза, а мой голос сорвался под конец, треснул от ярости, за которой, увы, слишком явно видна была жгучая, предательская обида.

И мой крик — стекло, бьющееся в грудную клетку. Но он — гранит. Гранит, который крошился, когда Винсент подскочил с места и врезался руками в край моей больничной койки, пружины которой жалобно заскрипели, когда он прорычал мне в лицо:

— Да их даже больше нет в живых!

Фраза ударила, как выстрел в упор. И я замерла. Его взгляд — смесь голубого льда и чернильной тьмы — скользил по моим приоткрывшимся от шока губам, и его кадык дрожал от усилия проглотить собственное признание.

Ведь оно весило больше, чем все пустые «люблю», что я когда-либо слышала. Больше, чем тысячи чужих клятв.

Только я всё равно не могла не спросить его громким, как крик, шёпотом:

— И после этого ты думаешь, что хоть чем-то лучше них?..

Я качала головой и прятала взгляд. Ведь он не должен был знать.

Не должен был понимать, что эта ненависть во мне родилась не из презрения, а из того, что он украл у меня то единственное, что я считала своим по праву: моё право на месть.

И лишь потому я указала ему на дверь, выплюнув ему прямо в лицо сухой остаток:

— Убирайся.

Мой голос — не выше шёпота, но в нём было больше злобы, чем в самом страшном проклятии.

— Уходи, я сказала! Не хочу тебя видеть. Никогда!

И Винсент ушёл, пусть и скрипя зубами от бессилия.

Ушла и я, вышвырнутая за порог клиники, оплачивать которую больше было некому. И всё ещё пошатываясь от слабости и кучи лекарств в крови, которые пытались сдержать плотину боли внутри меня, я побрела в никуда.

На мне было всё то же порванное пальто, которое местами зияло запёкшейся кровью. Мой личный знак: я вновь выжила. Хоть и не знала зачем.

И только когда я, дрожа, залезла во внутренний карман, мои пальцы нащупали то, что напомнило мне: не всё было потеряно.

У меня всё ещё было нечто, что каким-то чудом не попало в лапы бандитов. Хоть они и облапали всё моё тело в поисках незапятнанного, но потянуться к сердцу не посмели. А именно там я и сохранила своё маленькое сокровище.

Часы в моей поломанной руке так издевательски ярко блестели начищенным серебром, отблесками надежды показывая время, которое ещё зачем-то было мне отмерено. Как будто кто-то всё ещё верил, что я знала, что с ним делать.

А я не знала. Не знала, как начать сначала, если всё, что было позади, я сама же безжалостно сжигала, даже не оборачиваясь на собственные пепелища.

Щелчок крышки — единственный звук в пустоте. И я снова, в который раз, провела пальцами по выгравированной на лицевой стороне тонкой вязи дракона. Слишком символично и смешно мне было осознавать, что это была единственная вещь, которая у меня осталась после моего очередного катаклизма.

С ней я и пришла туда, куда ноги сами меня привели. Я просто хотела натянуто улыбнуться в лицо безмолвной статуи, стоявшей в храме с широко раскрытыми руками. Она встречала всех одинаково: палачей и жертв, верующих и сломанных, как будто не замечала разницы.

Храм великой Ариннити — фарс и лицемерие, возведённые в культ. А я стояла у её алтаря, грузно привалившись к позолоченному ограждению между мной и святыней, и так смачно, жирно плюнула прямо в её «сердце» — священный грааль с её заветами, освещённый ритуальным огнём.

И на нём так отвратительно стекала моя слюна, высказывающая всё, что я думала об их религии. Мой поступок был так же уродлив и по-человечески мерзок, как и всё, что я в этот момент чувствовала, пока стояла там в одиночестве посреди глубокой ночи и улыбалась разбитыми губами — просто назло.

— За такое тебя могут и повесить, знаешь ли.

Пришла ко мне из ниоткуда та, чьих нравоучений я никогда не просила. Поступь её была легка, а взмах длинных ресниц не вызывал ничего, кроме необоснованного восхищения.

Однако меня извечно тянуло блевать от её показной выверенности. Я повернулась к ней через плечо и лишь оскалилась шире — больше по-звериному, чем по-человечески.

Она, конечно же, ответила тем же. Глаза-льдинки вспыхнули, а голос, шёлк со спрятанным лезвием, резал элегантно тонко:

— Я, признаться, думала, ты всё-таки сдохнешь. Даже почти расстроилась, что тебя хватило ненадолго. Эти человеческие тела так хрупки, верно?

Пауза. И насмешливый наклон её хорошенькой головы.

— Ну и как? Понравилась тебе та любовь, о которой ты тогда так громко кричала?

Её слова ударили точно в швы, которые ещё не срослись. И, слыша эхо собственных криков в ушах, я внезапно замкнулась в себе. Где память, тварь, действительно так упрямо жалила меня, подбрасывая слишком противоречивые картины, твердящие мне о любви.

Но я лишь показательно равнодушно пожала плечами и кивнула согласно:

— Понравилось. До дрожи в коленках, — я усмехнулась и так едко прибавила: — Хотя… откуда тебе знать, каково это, а?

Я обязана была ужалить её в ответ, иначе бы сама отравилась этим ядом. Оттого я так широко скалилась во все зубы, которые не могли разорвать её эфемерную глотку прямо в этом храме, полы которого куда лучше смотрелись бы в алом тоне.

Ведь у их праведной богини руки были ни чище моих. Просто она скрывала их под белыми перчатками высокомерия. А я — нет.

Так, наступая на неё грозовой бурей, я невольно поднимала тон, который громом отдавался в моей же груди:

— Понравилось! И ещё как! — выкрикнула я с надрывом, а после с хриплой усмешкой, через слёзы, которых не было, произнесла: — А тебе ведь и правда не довелось так кричать. Ни разу за всю свою безупречно вечную жизнь, да? Ну так кто из нас с тобой действительно жил, Ариннити?

Мой шаг вперёд заставил её глаза слегка расшириться. Я увидела, как она впервые отступила — и это был мой триумф. Потому я продолжила, уже тише, но с той же злой сладостью в голосе:

— Только не завидуй мне, прошу. Иначе петля твоего милосердия ещё туже затянется на моей шее.

И я склонилась к ней ближе, чеканя каждое слово, словно удары под ребро и глубже:

— А мне ведь это может понравиться!

Её лицо — совершенное, точёное, прекрасное — трескалось от непонимания. Потому что она ожидала увидеть меня разбитой и побеждённой, но я только продолжала давить на неё, занося острый кинжал из слов, как лезвие к горлу:

— Хочешь узнать, каково это? — прошипела я с убийственной лаской. — Ну так я сегодня добрая… покажу!

Слов хлёстких было так много внутри, но я выбрала самый извращённый способ из всех, что мог причинить ей боль. И, возможно, единственный, который она действительно запомнит.

Пока богиня втягивала воздух, который ей и не нужен был, вместо удара ножом под ребро — я заткнула её поцелуем. И яд моей боли цианидом стекал по губе прямо в её нутро.

Это был поцелуй яростный и жестокий, пропитанный ненавистью и раздражением. Настолько же болезненно горячий, как жжёт снег на обмороженных руках.

И Ариннити явно не ожидала от меня такой подставы. Оттого, вероятно, только спустя пару секунд она всё же отшатнулась от меня в ужасе — уязвлённая, унижённая и узнавшая, каково было мне пребывать в теле, где никто и никогда не считался с моим мнением и желаниями.

Так мелочь — всего лишь поцелуй, один импульсивный акт моей ярости — выбила из Ариннити весь её богоподобный пафос. Она потеряла всю свою уверенность, с ужасом прикасаясь к собственным губам, как к ещё одной осквернённой святыне.

Я, окрылённая своей жалкой, но триумфальной победой, с издёвкой раскинула руки, точно копируя ту нелепую статую за спиной. И рявкнула ей в ответ, громко, зло, торжествующе:

— Всегда пожалуйста! Добавки хочешь⁈

Богиня посмотрела на меня поражёнными глазами. Её губы дрожали, словно она вот-вот заплачет. Но вместо этого она сжала зубы до боли и рявкнула, возвращая в ответ мою же фразу:

— Иди на хуй, дочь Ненависти!

А я с самодовольной полуулыбкой и томным выдохом шепнула, будто всерьёз признаюсь ей в своих чувствах:

— Я тоже люблю тебя, Ариннити.

Моё подмигивание — карикатурное, демонстративное, наглое — стало последней каплей. Она захлебнулась собственной яростью, не найдя, что ответить, и исчезла. Просто испарилась в воздухе, оставив меня тет-а-тет с моим праведным гневом.

И с абсолютной, выстраданной победой.

Тогда я с размахом и криком ударила ногой по ближайшей лавке, с хрустом опрокинув её. Она упала тяжело, гулко, как падала броня, как рушилась вера.

Я же неровно дышала и тёрла воспалённые глаза, в которых едва не полыхали искры. А потом вдруг сорвалась на смех — нервный, трескучий, как искра в сухой траве.

Потому что я сделала невозможное: мне впервые действительно удалось отомстить Ариннити её же монетой.

Несмотря на то, что прибежавшие на шум жрицы едва не схватили меня с поличным, я совершила нечто большее, чем погром в храме.

Я учинила настоящий разлад в душе их богини. И это осознание оставило горько-сладкий след не только на моих губах.

Загрузка...