К «щедрым дарам» я так и не притронулась, хоть и умирала от голода. Мы никогда не жили богато, но, к счастью, не знали, что такое полная нищета. Даже когда с деньгами было туго, мама всегда что-то придумывала. Но сейчас страх сломаться был сильнее голода. Намного сильнее. Порой, в оранжереях, мы с Лирикой так увлекались работой, что забывали пообедать. Я знала, что если перетерпеть, голод на какое-то время отступит. Этого хватало, чтобы дотянуть до вечера, но я понятия не имела, как может быть, если терпеть дольше. Хватит ли выдержки и сил?
Живое воображение тут же подсовывало мерзкую картинку, как я срываюсь. У лигура на глазах. Дверь была заперта, но мне ежесекундно казалось, что он смотрит на меня, дышит у самого уха. Все может быть. Да и кто поручится, что в этих угощениях ничего нет? В прошлый раз это был чай. Пальмира говорила, что все здесь заканчивается седонином. Теперь это слово стало для меня синонимом самого невыносимого кошмара. Но почему у нее самой иначе? Я хочу это знать. И узнаю. Клянусь, узнаю!
Седонин… Я никогда не слышала о нем прежде, толком не понимала, что это такое. Тогда один из имперцев сказал, что мне дали ничтожную дозу. Что будет, если дадут больше? Я с силой обхватила колени, прижала к груди, будто пыталась защититься. Я до сих пор помнила, как меня ломало, как я хватала лигура за руки, как тянулась. Как хотела его прикосновений. Как едва не выла ему в спину, когда он уходил.
Я даже зажмурилась от ужаса и стыда. Я словно помнила и не помнила одновременно, точно меня разделили надвое. Будто это была не я, моя копия, а сама я смотрела со стороны и ужасалась. Эти ощущения казались невозможными, внушенными, подложными. Мое тело не могло так яростно требовать того, чего, по большому счету, и не знает.
Не знает. И не хочет знать.
Я не хочу знать!
Возможно, это была моя единственная броня. Я старалась гнать ядовитые мысли, не прислушиваться к участившемуся сердцу, к едва уловимой муке, разлившейся в животе. Надо думать о чем-то другом. Приятном, любимом. Но не о доме, не о маме с Ирбисом — не вынесу… Я решила для себя не сомневаться, не рвать сердце — у них все хорошо. Хорошо. Только так. Иначе моя жертва напрасна.
Интересно, что сейчас делает Лирика? Спит, если ночь. А если день, и она на работе? Воспоминания об оранжереях отзывались в груди теплой тоской. Как же хотелось вдохнуть ароматный влажный воздух, напитанный запахами листвы, нотками цветов с горьковатым подтоном земли. Почувствовать кожей парниковую влажность. Я бы многое отдала, чтобы оказаться сейчас в саду. Слышать плеск воды, птичьи пересвисты под стеклянным куполом. Если бы у меня спросили, как выглядит счастье, я бы ответила, что это сад.
Пальмира все испортила. Вошла, уставилась куда-то в сторону. Молчала. Но по ее взгляду я поняла, что она смотрит на поднос у перегородки. Имперка поджала губы, повернулась ко мне:
— Ты упрямая, да?
Я не ответила. Так и лежала на кровати, напряженно сжавшись. Сейчас меня интересовало лишь одно: зачем она явилась? Какого дерьма ждать на этот раз? Появление Пальмиры у меня уже давно ассоциировалось с неприятностями. Если такое слово тут вообще уместно. Не-при-ят-нос-ти…
— Послушай, девочка… — имперка шумно выдохнула, опустила голову: — Зря ты. Может, во всем этом и был бы смысл, но не здесь… не теперь.
Я старалась казаться безразличной:
— О чем это ты?
Впрочем, я все понимала. И Пальмира это знала. Покачала головой:
— Ты мне, конечно, не веришь… — Она помолчала. — Я бы тоже себе не верила. Твоя правда. Но играешь с огнем.
Нет, я не верила… Этому спокойному взгляду, этой скорбно опущенной голове. Пальмира преследовала свои цели, неизвестные мне. И, конечно, не стремилась облагодетельствовать несговорчивую дуру.
Я села на кровати, свесила ноги. Смотрела в ее лицо снизу вверх, пытаясь поймать на лжи, которая обязательно промелькнет. Я теперь не сомневалась, что она врала. Все время врала. С первого слова.
— Он велел?
Она поджала губы, неестественно выпрямилась:
— Что велел?
— Мозги мне промыть. Уговаривать.
— Нет, — Пальмира снова покачала головой. — Помочь тебе хочу. Чем могу. А могу — только советом.
Я кивнула:
— Всем тут помогаешь? Да? Советами своими?
Она вдруг опустилась рядом, нервно расправила ладонями серую юбку на коленях. Резко вскинула голову, уставилась на меня:
— Сделай, как он хочет. Сыграй роль. Поддайся. Легче отделаешься.
Я даже усмехнулась:
— Бухнуться на коленки? Перед ним? — внутри забурлило от ярости и недавних воспоминаний. — А, может, вовсе с них не вставать?
Пальмира не ответила. Долго смотрела себе под ноги, рассеянно перешлепывала башмаками. И в этом жесте проскальзывало что-то простое, детское. Настоящее. Наконец, повернула голову:
— Так быстрее наскучишь. И он отстанет. До того, как…
Я не дослушала:
— … а потом? Что потом?
Она пожала плечами:
— Потом, как получится.
Я даже фыркнула, сама не ожидала, что ее слова отзовутся таким протестом. После того, как ушел Кондор, я будто стала воспринимать все иначе. Страх отошел на второй план, фонил где-то за спиной, отодвинутый упрямым оглушающим протестом. Я будто забыла, что играю собственной жизнью. Забыла, что существует тот страшный неведомый другой, который меня заказал. Я не могла объяснить, почему лигур вызывал такую неуемную ярость, но внутри закипало, душило, лихорадило. Ненавижу!
Я поднялась, скрестила руки на груди. Теперь смотрела на Пальмиру сверху вниз, как на провинившуюся школьницу:
— А говоришь, что не он подослал…
Имперка упрямо покачала головой:
— Не он.
Я цинично кивнула:
— Ты только за этим пришла? Из человеколюбия? Могла не утруждаться.
— Хочешь правду?
— Нет.
Пальмира грустно улыбнулась, но серые глаза резанули сталью:
— Задумайся, Мирая. Хорошо задумайся. Ведь ты уже делаешь только то, что он хочет. Просто не понимаешь.
— Ты ошибаешься! — Слишком поспешно, громко; слишком резко, не вдумываясь. Даже зазвенело в ушах от возмущения.
Пальмира кивнула:
— Я не ждала другого ответа… Что ж: твое неверие — твоя и расплата. Только уж не верь тогда никому. Совсем никому. И Финее этой не верь.
Я шумно выдохнула, чувствуя, как кипит внутри, просит выхода. Я слушала маму, терпела. Потому что она была единственным человеком, который имел право что-то требовать от меня. А Пальмира — никто. Никто. В лучшем случае.
— Сама разберусь. Это с ней мы в одной лодке — с Финеей, не с тобой, свободной. Можешь уйти, а не идешь. Значит, продалась, всем довольна. Ты заодно с ними, хоть и строишь из себя жертву.
Она поднялась, машинально оправила платье:
— Ты тоже продалась, — прозвучало тихо, спокойно. Равнодушно. — Как видишь, и разницы-то нет.
— Ты нас не ровняй!
Она направилась к двери, не глядя на меня, давая понять, что разговор окончен:
— Пойдем.
— Куда? — я напряглась.
— В тотус. Радуйся, что не заперли.
Я промолчала. Внутри будто зашипели залитые угли. Я выплеснула злость на эту странную имперку и теперь чувствовала стремительно подкрадывающуюся пустоту. И становилось физически плохо. Невыносимо-обреченно. Снова хотелось разреветься.
Я шла следом за Пальмирой по совершенно пустым коридорам, глядя на ее скрученную на затылке косу. Мои волосы тоже не обрезали. И светлые волосы Финеи. Но именно тугая смоляная шишка Пальмиры вызывала во мне какую-то особую неприязнь. Имперка то и дело сверялась с навигатором, сворачивала на лестницы, которых прежде не было, и внутри прорастало липкое щемящее предчувствие.
Мы шли не в тотус.