49. Обломки моего собственного счастья

Что делаю я, тридцатичетырехлетняя разумная женщина, устроившая бедлам? Продолжаю отжигать.

— Спасибо, — улыбаюсь через силу Надежде Ивановне и берусь за вилку, с энтузиазмом нападая на содержимое своей тарелки. — Да, так совпало, что несколько месяцев мы были соседями. Но, конечно же, сюда я приехала исключительно по делам ресторана.

В любой другой ситуации, я уже умотала бы, поджав хвост и воя от обиды. Никогда бы не позволила себе открытой издевки в голосе и вальяжных взглядов в сторону Ольховского. Да что там, я бы и кусок не проглотила в чужом доме, просто не смогла бы под таким пристальным вниманием притронуться к еде. Плюс после того, как устроила забег на глазах у сидящих рядом мужчин.

Но сейчас... злая, задетая и пославшая приличия к черту, я зачерпываю жаркóе и пускаюсь в гастрономическое непотребство, издавая почти стонущее «М-м-м...».

— Мы именно так и поняли, — обращается ко мне Виталий Ильич, своей проницательностью мигом сбивая с настроя. — Что дела ресторана не терпят отлагательств.

Он произносит это с невозмутимостью чопорной светской персоны, но вдруг... каким-то неуловимым выражением в глубине взгляда дает четкий сигнал, что — на моей стороне. Что одобряет. Что поддерживает.

И во мне вспыхивает столько ответной благодарности, что рот сам собой расплывается в широченной улыбке. И будто крылья расправляются.

Я меняю тактику. Вычеркиваю Мирона из своего поля зрения и сосредотачиваюсь на общении с его родителями. Мы втроем игнорируем злопамятную сволочь, и через какое-то время я ловлю себя на мысли, что... по-настоящему наслаждаюсь беседой. Смеюсь, расспрашиваю с интересом, сама отвечаю на вопросы.

Ольховские — безумно энергичные, активные, подкупающие люди. Казалось бы, всю жизнь в деревенских условиях, далеки от общественных рамок, но именно они — эталон такта, искреннего добродушия и благородной простоты.

За время обеда я узнаю, что после того трагичного пожара, о котором когда-то упоминал Мир, они всё потеряли. Но не отчаялись. Начали с нуля, постепенно своим трудом наладив мелкое производство, и многим позже, когда сын вырос и примкнул к детищу, его удалось развить до нынешних масштабов.

Восхищаюсь молча. Радуюсь за них. Редкий пример семейной сплоченности. Эти люди объединились, создали дело всей жизни, взаимодействуют с любовью и уважением.

Тоскливо ноет в груди, что в моей семье обратный расклад.

— Мы уже поедем, — внезапно подает голос Мирон, и меня накрывает паникой.

Неосознанно направляю на Надежду Ивановну просящий беспомощный взгляд, сама даже не зная, о чем прошу. Малодушно, но всё же.

— Может, сегодня переночуете здесь? Мы с Аделиной найдем чем заняться, пока ты будешь занят.

У Ольховского случается приступ дикой обескураженности, он хмурится и смотрит на мать с непониманием — в смысле, с какой стати человек, которого ты знаешь всего полтора часа, должен ночевать у тебя дома, женщина?..

— Нет, — отрезает черство. — У меня дела в городе, Аделину как раз закину по пути.

Это получается, мы останемся с ним наедине? С этим холодным безразличным хамом?

Я не хочу!

Здесь уютно и безопасно, чудесная атмосфера, прекрасные люди... А там, за стенами, мои надежды будут стерты в прах...

— Я переоденусь.

Обреченно встаю и плетусь к прачечной. Когда возвращаюсь, в гостиной застаю только домработницу, убирающую со стола. Уже в коридоре ко мне выходит Надежда Ильинична с увесистым пакетом:

— Я тут наложила тебе немного... Ты в следующий раз предупреди, я хоть пирог свой фирменный испеку, посидим нормально.

Умиляюсь. Теплом обдает, аж зарыдать хочется.

Я не так оптимистично настроена, ее сын вполне ясно дал понять, что видеть в своем доме не особо желает. При таких исходных данных я на второй подвиг не решусь.

Обнимаю эту светлую женщину. Шепчу, как благодарна.

Родители Ольховского слишком взрослые и умудренные опытом, чтобы нуждаться в объяснениях и предысториях. Им с первой минуты было понятно, что происходит. И ни разу они себе не позволили лишних намеков, не давили любопытством. И возражать категоричному сыну не посмели, не вмешались, настаивая на ночевке. И это лучший поступок, я ценю такой подход после всего, что лично пережила в отношениях с мамой.

— У нас в глубине леса есть чистый пруд. Надо в следующий раз захватить с собой купальник.

Смущенно пожимаю руку Виталию Ильичу, услышав в реплике ту же уверенность, что выдала до этого его жена.

Молча сажусь в знакомый «Спортэйдж» и машу, прощаясь.

Скорее всего, навсегда.

Чувствую, как с меня буквально стекает вся смелость, бравада, что сподвигли явиться на ферму.

Признавать поражение мучительно тяжело.

Мы так и не поговорили, Мир не дал мне такой возможности, а липнуть к нему пиявкой я просто не могу. Вот и молчу всю дорогу. И он тоже молчит. Не это ли финальное подтверждение его безразличия?..

Во мне включается апатичный режим энергосбережения. Смотрю в окно и рассуждаю о том, что жизнь снова войдет в привычное русло. Серое, унылое, безликое русло.

Такая обида берет при сопоставлении картинок до и после, что зубы сводит в бессилии. Злость на себя ширится и клокочет эпицентром в груди. Сжигает безысходностью. Словно солнце для меня разом погасло. Я сама же его и погасила.

К моменту, когда заезжаем во двор, я уже настолько настоялась в собственной ярости, что ненавижу всех и вся. В первую очередь — нас с Мироном. Кроет мглой. И здравый смысл тихонько оседает под прессом пагубных эмоций.

Выхожу первой и разворачиваюсь, с провокационной прямотой глядя в серые глаза:

— Пакет, — давлю, не скрывая гнева. — Тяжелый.

Обдает ледяной снисходительностью. Покидает салон и приближается. Еще раз проходится по мне и пакету красноречивым взглядом. Забирает и безмолвно шагает к подъезду.

Горю, варясь в кипятке невыразимой горечи.

Как чужаки, едем бок о бок на восьмой этаж, туда, где началась наша история. Ольховскому нормально. А из меня сочится неприкрытая боль. И в квартире, когда он опускает чертов пакет на кухонный островок, эта боль брызжет, словно неисправным фонтаном:

— Спасибо, сосед. Отличного тебе вечера и…

Я хватаю ту самую вазу, что бесперебойно пополнялась им когда-то цветами, и швыряю её в стену. Осколки разлетаются по полу, часть из них задевает нас по касательной.

Мир не шевелится. Хладнокровно наблюдает.

— …счастья в личной жизни! — объявляю торжественно.

Толкаю журнальный столик, отскакивая, чтобы не упал на ноги. Стремительно перемещаюсь к кухонным шкафам под хруст стекла, впивающегося в подошву сандалий.

— Счастья тебе в твоем третьем браке по любви! — ору, вытаскивая тарелки, купленные Мироном, и со всей дури бросаю вниз стопками. — Долгого и неземного счастья!

Следом тупо смахиваю с полок чашки, бокалы, всю посуду. Будто вместе с утварью, которую Мир незаметно притаскивал с собой, заполняя моё жилище своим присутствием, спешу уничтожить вдребезги и наши с ним дни и ночи.

Выдыхаю, только когда гарнитур пустеет. После апокалипсиса из какофонии звуков тишина кажется жуткой. Оглядываю учиненное бедствие — деформированные по бокам кастрюли и сковороды, уныло венчающие их столовые приборы, горы керамической и фарфоровой крошки…

Обломки моего собственного счастья.

Упираюсь ладонями в гранитную столешницу и роняю голову на грудь.

Маленькая девочка во мне, которой так понравилось жить полноценно с идеальным мужчиной рядом, жить по полной, жить любя, сейчас забилась в темной угол, обиженно надув губы.

— Успокоилась?

Оборачиваюсь так резко, что поскальзываюсь на месте и еле успеваю удержаться за стоящий рядом стул. Ольховский дергается ко мне, чтобы помочь.

Что делаю я, тридцатичетырехлетняя разумная женщина, устроившая бедлам?

Продолжаю отжигать.

Я бью его по диафрагме, выталкивая в коридор. Бью и бью. А потом у самой двери замахиваюсь и влепляю чудовищную по силе пощечину.

— Да как ты мог подумать, что я с Арсеном… что я тебе изменила! — воплю во весь голос, теряя себя окончательно, — как же ты меня… так унизил?! Как сравнил с бывшей?! Как ты вообще посмел вообразить такое?! Я к тебе… — захлебываюсь, вытирая злые слезы, градом стекающие по лицу. — Только к тебе… всем сердцем! А ты…

Стихия в серых глазах катастрофическая. Двенадцать баллов — ураган.

Стоит каменный, лишь желваки и ходят ходуном. Сам — устрашающе неподвижен. Злой, агрессивный. Черт из ада. И на щеке алеет отчетливый след пятерни.

Иссякнув внезапно, я прислоняюсь к стене и утыкаюсь в неё затылком.

Острая стадия психоза позади. Истерика идёт на спад.

Даже в таком состоянии я не жалею о содеянном и не пугаюсь, когда Ольховский делает ровно один шаг и нависает надо мной. Руками подпирая поверхность по обе стороны от меня.

Безмолвствует. Палит взглядом.

А я — истлеваю.

Не собираюсь оправдывать свой поступок. Да и плевать уже, что дальше. Пусть скажет последнее слово и уйдет.

— Закончила? — бьет арктическим шепотом, который воспринимается хуже крика и проносится морозной рябью по коже. — Или подставить вторую щеку ради такой экспрессии?.. — Не закончила, — трясу головой в отрицании. — Ты упрямый, непробиваемый мужлан, понял? — Как интересно… — …безнадежно упертый… — Угу… — …жестокий... — Да… — …сволочь ты… — Надо же… — …которую я люблю.

Не получая больше никаких комментариев, продолжаю оголенные признания, выдавая то, что надо было сказать ему еще днем:

— Мы даже когда были женаты с Арсеном, его прикосновения вызывали во мне только отвращение. Договорной брак, устроенный нашими родителями. Я ушла от него, ушла сама. Неужели не очевидно, что он мне безразличен? Это у него оставались какие-то вопросы. И в тот день Арсен почему-то решил закрыть свои гештальты. Не было никакого поцелуя, он на пике взволнованности прижался ко мне губами, а я из-за эффекта неожиданности растерялась, такое и предположить не могла — что бывший муж осмелится на физический контакт. И подставит меня, пусть и ненароком. А ты… сразу ярлыком по морде — шлюха, ходящая по кругу. Я была задета. Как никогда в жизни.

Когда знаешь, что тебе больше нечего терять, — очень легко, оказывается, говорить. И слова сами отскакивают от языка, складываясь в осмысленные предложения.

Ладонями утираю непрекращающиеся потоки слез, не прерывая натянутого зрительного контакта, словно это единственная ниточка, которая еще хоть как-то связывает нас с Мироном. И, если я закрою глаза, он мигом исчезнет.

— У меня не было и шанса объясниться. Умом понимаю, что обвинял ты справедливо, доверяя своим глазам, а душой — нет, Мир, не понимаю, как у тебя язык повернулся… Не понимаю, почему ты так свободно списал меня в утиль, почему ты захотел сослаться на прошлый опыт, почему тебе было так просто отказаться от меня…

— Так просто? — цедит ошеломленно. — Так, блядь, просто?..

Что я могу ответить ему на это? Только очередную порцию прожитых обид:

— Ты моментально съехал и продал квартиру, исчез. А сегодня, когда я пришла к тебе, оттолкнул.

— Ты пришла ко мне? — тянет с саркастической ухмылкой. — Серьезно? Поэтому драпанула в лес, как только увидела? От большой любви?

Сглатываю, изумленная его интерпретацией.

— Ты даже сегодня, Адель, не смогла пойти до конца и выбрать меня, а не свои страхи. Если бы не твоя истерика, мы сейчас так и разошлись бы, ничего не сказав друг другу. Разве нет? Потому что ты снова отступила.

Мне нечего сказать. Моргаю, наблюдая, как ураган любимых глаз постепенно утихает. Десять-одиннадцать баллов — жестокий шторм:

— Мне было просто отказаться от тебя? Правда? Мне, который с ума сходил, всё свободное время проводил рядом с тобой, мчался к тебе при каждом удобном случае? Мне, который даже в тот гребаный день спешил тебя увидеть, сделав сюрприз?

Девять баллов — сильный шторм:

— А что делала ты? Всю дорогу искала причины не развивать отношения. У меня было стойкое чувство, что в твоих глазах я просто не стóю ничего, не имею той ценности, которую для меня представляешь ты сама. Всегда в приоритете что-то другое: твоя закомплексованность, твои предрассудки, твой бывший...

Я хочу возразить, но не получается.

Будто сейчас его очередь фонтанировать болью. Сдержанной мужской болью, которая не приносит урона обстановке, как моя истерика, но наслаивается тонкими пластами на и без того измученной душе.

Восемь баллов — штормовой ветер:

— Как только казалось, что вот оно — сейчас ты сделаешь шаг мне навстречу, ты делала два шага от меня. Приходилось ловить и удерживать тебя хотя бы на таком расстоянии. Потому что отпускать, мать твою, свою женщину я не собирался. Но она очень сильно постаралась, чтобы все закончилось не так, как я планировал.

Да. Да. И еще раз да. Я признаю′ все ошибки. Транслирую свое согласие в смиренном взгляде.

Семь баллов — очень сильный ветер:

— А планировал я затащить тебя в свою берлогу раз и навсегда.

О Боже... Рада была права. Он хотел сделать мне предложение.

Как же мучительно сознавать всё это...

— Какая теперь разница? Ты же потом за мной не пришел, — слабо подаю голос, качая головой. — Меня убивает мысль, что ты за мной так и не пришел, Мир. Я ждала. Очень.

Ольховский наклоняется еще ближе, мы вибрируем, цепляясь за дыхание друг друга.

Скачок сразу к четырем баллам — умеренный ветер:

— Я, Адель, приходил за тобой каждый Божий день. Всё то время, что мы были вместе. Физически. И потом, когда разошлись. В своих мыслях. Где надевал тебе на палец это чертово кольцо, что катаю с собой в бардачке уже хер его знает сколько месяцев... Но, может, ради разнообразия надо было, чтобы за мной хотя бы раз пришла ты? Хотя бы раз.

— Я пришла сегодня, — дроблю упрямо.

— Ты пришла сегодня, — механически кивает. — Спустя полгода. Мелькнула призрачной тенью и исчезла.

— Прости, — срывается с губ дрожащей мольбой, и я внезапно понимаю, что это самое важное. — Прости, Мир! Прости, что всё испортила. Я просто хотела, чтобы ты знал... что я люблю тебя. Что я никогда не желала причинять нам обоим столько горечи. Что была неправа, но мне понадобилось много времени осознать и принять очевидные вещи. И что ты — лучшее, что есть и будет в моей жизни.

По-моему, на этом действительно всё. Больше мне нечего сказать. Только шмыгаю носом под пытливым мужским взглядом.

Становится неестественно тихо. Так тихо, что я слышу голоса соседей за стенкой. Концентрируюсь на посторонних звуках, бездарно пропуская момент, когда между мной и Миром что-то неуловимо меняется после моих слов.

И там, где я жду новой бури, вдруг воцаряется штиль.

Поверхность зеркально гладкая, дымчатые глаза ясные и, кажется, даже обдают теплом. Я не смею надеяться на что-то, но... сердце сладко сжимается, подавая хрупкие сигналы радости, когда мужские губы проходятся по моим губам в нежной ласке и невесомой дорожкой перемещаются по щеке к самому уху:

— А, может, будет всё-таки кое-что получше, Медная?.. — Что? — шепчу, замирая, восторженно и испуганно одновременно. — Будем... «мы»? — развевается белый флаг в родном голосе.

Голова начинает кружиться, порывисто хватаюсь за его рубашку на груди и жмурюсь. Пока внутри меня огненный шар, взорвавшийся от этого признания, обжигает неистовым счастьем, рождающим новый поток горячих слез.

Мне больше не страшно быть слабой.

Потому что сильные руки подхватывают, страхуя. Потому что бережно ведут к кровати, сдирая покрывало с осколками и опуская на постель. Потому что успокаивают, даря трепетные прикосновения.

И губы снова находят мои губы. Сцеловывая соленые дорожки.

Поцелуи сменяются долгожданными признаниями. Холод за грудиной — кипящим гейзером. «Ты» и «я» — бесподобным «мы».

Загрузка...