Как ты понимаешь, Октавия, ничем хорошим мое решение не обернулось. Был суд, показательный и короткий, маму отправили в дурдом, а мы с сестрой, по причине отсутствия каких-либо живых и дееспособных родственников, отправились в приют.
Мамины подруги из Клуба Ненастоящих Женщин пытались убедить ответственное за наши жизни государство, что они в состоянии ухаживать за нами, пока мама не вернется, и даже предприняли несколько шагов в отношении оформления временной опеки. Но то ли на ухабистых дорогах бюрократии они создавали друг другу конкуренцию, то ли законодательных препон на их пути оказалось слишком много, но нас им не отдавали, хотя все были на словах согласны, что детям лучше в какой-никакой, а семье, чем просто без нее.
Мамины подруги приходили к нам, приносили гостинцы и следили, чтобы с нами сносно обращались. Это уже было столько, сколько у многих других детей, живших рядом с нами, никогда не было. Иногда они привозили с собой наших друзей.
Я говорю тебе, моя Октавия, мне в жизни удивительно везло — пройдя по кромке ломающих человека трагедий, я все же сумел сохранить веру в любовь и дружбу, в человека рядом.
Стоит рассказать о том, как были укомплектованы приюты Бедлама. Во-первых приходилось их на наши города в среднем несколько больше, чем по стране. Твой зловредный внутренний голос, должно быть, сейчас будет радоваться краху всех идей равенства и гуманистического сопереживания тем, кто от нас отличается. С началом нового времени, когда наша судьба, хотя бы формально, озаботила Империю, у нас стало намного больше сирот. Множество родителей признавались недееспособными, некоторые были опасны для детей, некоторые просто не были в состоянии о них заботиться.
Кроме того, многие теряли родителей слишком рано. Были и истории, подобные нашей — в Бедламе слишком легко попасть в неприятности.
Словом, наша страна была полна сирот, и попадание в приют не становилось здесь какой-то особенной трагедией, просто еще один вариант, если твои родители сошли с дистанции по тем или иным причинам.
И все же куда легче жизнь в приюте давалась тем, кто никогда не был в семье. Есть определенные инварианты всему человечеству свойственные — для ребенка всегда лучше, когда он дома, с людьми, которые присматривают за ним не из-за денег, а хотя бы согласно своему пониманию чувства ответственности.
Я помню, как мы ехали в приют. Строго одетая чиновница, больше похожая на вчерашнюю выпускницу школы, проследила, чтобы мы пристегнули ремни. Она села на сиденье рядом с водителем и, убедившись, что мы пристегнуты согласно регламенту, больше ни разу к нам не обернулась.
В багажнике тряслись сумки с нашими пожитками. Где-то далеко была мама, о которой я очень тосковал. Но, в конце концов, я был сам виноват в ее бедах, и эта вина съедала меня изнутри.
Мне казалось, что меня несет по какому-то неведомому мне морю, все дальше и дальше. Что раньше у нас был большой и просторный корабль, бороздивший темный, неспокойный океан, и когда-то давно мне еще было тепло и уютно, но со смертью отца корабль наш разбился, и меня все дальше уносило от того места, где я по-настоящему хотел бы быть. Все сильнее становился шторм, все холоднее была вода, не осталось вовсе ничего стабильного, все, за что я хватался, оказывалось волной.
Я только надеялся, что если плыть дальше, однажды впереди окажется берег, где мы с сестрой сможем почувствовать, что значит твердая почва под ногами.
С обеих сторон от нас был густой, неровный, нечесаный лес, нашу спутницу это явно угнетало, она курила сигарету за сигаретой, постукивала пальцем по бардачку, словно отсчитывая секунды.
Мы с Хильде отчего-то совершенно не стеснялись говорить при ней, словно ее и не существовало. Она, как я и говорил прежде, была просто функцией, исполнителем постановлений, и меньше всего мы переживали о том, что она нас слышит.
Я сказал:
— Мама скоро вернется. Вот увидишь. Мы там совсем не долго пробудем. И я буду о тебе заботиться. Может, получится договориться, чтобы нас поселили в одной комнате?
Хильде посмотрела на меня. Она потерла усталые глаза, затем ответила:
— Вряд ли.
Она сказала это простое слово таким тоном, что мне не захотелось продолжать тему. Я не знал, винит ли она меня, но я винил себя, и это всепоглощающее, огромное чувство отражалось всюду. Даже во взглядах незнакомых мне людей я видел его.
Хильде помолчала, затем сказала:
— Переплети мне косу. Я хочу выглядеть хорошо.
Мы толком не разговаривали с того момента, как маму забрали. Вчера я молча собирал наши с Хильде вещи, а она молча бродила по дому, словно прощалась с ним.
Мне стало грустно, что я не сделал то же самое. В конце концов, мне хотелось еще раз увидеть пухлый ящик телевизора на двух разъезжающихся ножках и с двумя антеннами, делавшими его похожим на какое-то инопланетное устройство, кухонный стол с чистой скатертью, мамину комнату с ее обоями, рисунок на которых я рассмотрел только недавно.
Со всем этим я мог расстаться навсегда. Впрочем, нечто, что происходит в последний раз, всегда тоскливо, потому как напоминает о неизбежном конце жизни, ведь в вечности повторить, хотя бы согласно теории вероятности, можно все, что угодно.
Хильде сказала:
— Я бы все равно злилась на тебя, если бы ты этого не сделал. Я не знаю, как было бы правильно. Наверное, никак.
Я заплетал в ее рыжую, золотившуюся на солнце косу красную, праздничную ленту. В конце концов, Хильде было свойственно определенное кокетство с обстоятельствами — она оделась в самое лучшее и долгое время начищала свои лаковые туфельки, чтобы на всех в приюте произвести впечатление.
— Ты скучаешь по ней? — спросил я.
— И по нему.
Я тоже скучал по ним обоим. Хотя мы всегда остро чувствовали мамину нелюбовь и были обижены на нее, сейчас, когда ее не было, мне не хватало ее голоса и искусственной улыбки.
Я хотел, чтобы машина остановилась, о как я просил этого у бога, ведь каждый километр давался мне с трудом, словно за него я расплачивался собственной плотью. Дом с мясом отходил от нас с Хильде.
— В конце концов, все будет хорошо, — сказала Хильде и протянула мне руку. Я крепко сжал ее ладошку и улыбнулся.
— Мы есть друг у друга, сестренка, — ответил я как можно более успокаивающим тоном. Я чувствовал себя таким взрослым, как никогда прежде. Груз ответственности никогда на меня не давил, я любил быть тем, кто всех спасает, как ты, вероятно, заметила за двадцать с лишним лет нашей семейной жизни. Так что осознание того, что я как никогда нужен сестре даже придавало мне сил.
Я обнял ее, и она положила голову мне на плечо. Мы оба думали, каким же окажется приют. Картины, которые рисовало мое воображение, вызывали как восхищение и радость, так и страх. В моей голове смешались картинки из детских книжек, кадры из фильмов ужасов, слухи о частных школах, в которых учатся дети принцепсов и страшные истории о том, как малышей травят злые поварихи.
Только когда машина остановилась, и мы с Хильде выглянули в окна, не сразу на это решившись, стало ясно, что приют мало чем отличался от школы. Типовой прямоугольник, уложенный набок, с глазами окон и невеселым, серым окрасом.
К тому моменту, как нас забрали, сентябрь уже преодолел свою середину, и почти по-фабричному унылое пространство подчеркивало пасмурное небо и слетавшиеся во двор листья, заметавшие девчачьи классики.
Нас выпустили, и мы почувствовали продирающий до костей ветер, тогда нам обоим показалось, что причина его в нашем бесконечном одиночестве и в том, как неприветливо место, где мы оказались.
Причина была, конечно, в том, что ветряные потоки неравномерно распределены по местности, а мы довольно далеко отъехали от дома.
Водитель достал из багажника наши сумки и вручил их нам, мы пошли вслед за чиновницей. Может, должность ее называлась как-то еще, но тогда все принцепсы были для нас чиновниками. У ворот, непомерно высоких, мы обернулись к водителю, потому что он был из нашего народа и мог нас понять.
У него сделалось грустное лицо, а потом он развел руками. В принципе, это сочетание стало лейтмотивом всего нашего пребывания в приюте. Нас встретила сама директриса, она, как и чиновница, была принцепсом, но ее имя мы узнали. Она выглядела чуть старше чиновницы, однако впечатление от их общения было такое, словно все наоборот. Мы совершенно запутались.
Словом, директрису звали госпожой Глорией, у нее были длинные, покрытые розовым лаком ногти и модная стрижка с аккуратным начесом. Внешне она была очень привлекательной, и оттого часть меня сразу же прониклась к ней немотивированной симпатией. Взрослеющий мужчина во мне несколько залюбовался ее чертами, поэтому когда она нам улыбнулась, я улыбнулся ей в ответ, Хильде же осталась мрачной.
Госпожа Глория была приветлива, вежлива и с радостью показала нам приют. Это было здание столь же эргономичное, сколь и холодное, лишенное всякой индивидуальности. Все в нем было расположено с удобством. Несколько раз госпожа Глория упомянула о том, что здесь есть небывалая роскошь — двухместные номера.
— Почти как дома, — повторяла она. — Почти как дома.
Мне казалось, она испытывала к нам некоторое сочувствие, думаю дело не только в феномене, согласно которому мужчина часто приписывает красивым женщинам положительные качества, пока они напрямую не опровергнут их.
Скорее такое впечатление вызывала ее речь. Она пыталась быть с нами ласковой, хотя у нее совершенно не было в этом нужды, мы были не ребята, которых родители могут забрать из школы, если они на нее пожалуются.
Сочувствие к беспомощным, к тем, кто не может себя защитить есть самое высокое, никем не требуемое чувство. Я зауважал ее. В то же время в госпоже Глории была неуверенность, она не знала, как с нами обращаться. Позже мы выяснили, что она работала в приюте довольно давно. И хотя ее привела сюда идея, потому что большинство приютов Бедлама возглавлялись вовсе не принцепсами, страх и неуверенность не позволяли ей найти подход к детям.
Она чем-то напоминала тебя, моя Октавия. Образцовая женщина, идущая Путем Человека, о котором ты рассказывала мне, стремившаяся к доброте, когда дела шли на лад и от нее в случае возникновения трудностей. Она то демонстрировала деятельность бурную и несколько бестолковую, то отстранялась вовсе. Но тогда все эти нюансы внутренней жизни принцепсов еще не были мне доступны, и я просто не понимал ее, госпожа Глория казалась мне противоречивой и взбалмошной.
Первым делом мы с госпожой Глорией совместными трудами разместили Хильде. Госпожа Глория с заботой, такое уж у нее было настроение, помогла мне разложить вещи сестры. Тогда я еще не знал, что все у нее происходит под настроение, то заботливая нежность, а то испуганная отстраненность и усталость, и она показалась мне едва ли не лучше нашей мамы. Может быть, это была моя защитная реакция на столь резкие перемены.
Комнатка была небольшая, чистая и вполне пригодная для жизни. Обои были одноцветные, тумбочки безо всяких украшений, шторы темно-зеленые, а пол покрыт линолеумом. Я просто перечисляю факты об этой комнате, свойственные многим другим помещениям, потому что больше о ней сказать совершенно нечего. Она просто была. Как и соседка Хильде. Она лежала на кровати и смотрела в потолок.
— У тебя хорошая соседка, — сказала госпожа Глория, вешая в шкаф вещи Хильде. — Очень тихая.
Это было потрясающее в своем цинизме высказывание о девчушке, страдающей кататоническими приступами. Госпожа Глория чуть покраснела, устыдившись своих слов быстрее, чем мы осознали их оскорбительность. В этом, на мой взгляд, и состоит различие непосредственности и бесцеремонности. Госпожа Глория была человеком непосредственным, она не всегда думала, что говорит, но если говорила нечто нехорошее, спохватывалась еще прежде, чем люди вокруг успевали ее осудить. Бесцеремонный же человек обладает несколько замедленной реакцией, иногда ему даже недостаточно увидеть раздражение на лицах других, чтобы все понять.
— Прошу прощения, — сказала она быстро. — Ее зовут Фрок, и она здесь почти с рождения.
Чуть позже мы поняли, что существует прямая связь между временем, проведенным детьми в семьях и их так называемой сохранностью. Даже те, чьи звезды вели к довольно бурному безумию, функционировали лучше, чем многие, родившиеся под спокойными звездами, но никогда не знавшие дома.
Уже тогда я понял, как все на самом деле просто, и когда ты подарила мне наших детей, я вспоминал об этом не раз.
Только родившись каждый человек уже нуждается в том, чтобы его любили. Мы еще толком не видим мир, еще избирательно слышим звуки, сопровождающие нас, и только одно мы чувствуем совершенно ясно с самого начала — любят нас или нет. Мы ждем, что в мире будет хоть одно существо, которое будет считать нас самыми лучшими на земле.
А если этого существа не оказывается, то ради кого стараться быть лучше и расти? Прежде, чем полюбить себя нам нужно, чтобы нас полюбили.
Наша мать не любила нас, но отец — любил, и это дало нам с Хильде силы на всю оставшуюся жизнь. Я и сейчас, где-то глубоко внутри, питаюсь от того самого первого чувства в моей жизни.
Словом, очень скоро я понял разницу между нами и теми, у кого никогда не было семьи, и эта разница вызвала во мне грусть. Помнишь, я просил тебя помочь мне разработать закон о патронате? Чтобы у тех детей, кто не может обрести дом, могла быть семья хотя бы на выходных. Это тоже важно. Любая искра может помочь человеку разжечь в себе пламя, витальность, которая поведет его дальше в эту непростую жизнь.
Когда мы с госпожой Глорией поднялись наверх и нашли мою комнату, я почувствовал себя странно — она была точно такой же. Словно мы никуда не уходили, сделали круг и вернулись в ту же комнату, только Хильде и ее соседка исчезли.
Обе кровати были заправлены.
— Твой сосед сейчас в изоляторе, — сказала госпожа Глория. Я представил себе маленького бандита или того хуже, наверное впечатления от образа отразились на моем лице, потому что госпожа Глория сказала:
— Нет-нет, у него сломана нога, но он уже почти поправился!
Я вполне мог сам разобрать свои вещи, но когда она изъявила желание мне помочь, я не отказался. Может из-за моей симпатии к ней, а может мне просто не хотелось остаться в одиночестве.
Когда госпожа Глория ушла, я лег на кровать, думая о Хильде, о маме и о Младшем, обо всем на свете, и так пролетел целый час, я даже задремал, а когда открыл глаза, увидел, что пятна на потолке плавают, как рыбки в аквариуме. Я встал на тумбочку, но все равно не мог достать до потолка, чтобы восстановить его стабильность. Это меня разозлило.
Остаток вечера я провел с Хильде, гуляя по территории вокруг, и только на следующий день узнал, что такая свобода была позволительна только в первый день нашего пребывания в приюте.
А вообще-то все подчинялось распорядку такому строгому, что он не оставлял никакого времени на тягостные раздумья по вечерам в дружеской компании младшей сестры.
С одной стороны в этом распорядке было милосердие бегового колеса, не позволяющее задуматься о том, что происходит с твоей душой в этом тоскливом заведении. С другой стороны, расписание создавало мне бесконечные сложности с заботой о Хильде, которые я, впрочем, научился обходить.
Нелегко было научиться жить, смотря на часы, а не на собственные желания. Хильде было тяжелее, чем мне, она всегда отличалась большей своенравностью, и темперамент у нее был горячее моего. Она ссорилась со всеми, с кем могла, и мне частенько приходилось выручать ее из сложных социальных констелляций, которые она создавала вокруг себя.
Неизбывную мою радость составляло одиночество в комнате. Хотя я скучал без Хильде, жить одному было предпочтительнее, чем по соседству с чужим, незнакомым человеком. Я каждый день просыпался с мыслью о том, что мой сосед может вернуться сегодня. Вообще-то я любил общаться, и мне, в общем, всегда нравилась перспектива завести новое знакомство, однако моя комната стала моей сверхценностью. Теперь это было единственное место, где я мог остаться один.
Если нет возможности уединиться даже в душе, пространство становится отчуждаемой ценностью, за которую каждый готов держаться зубами.
В остальном дела постепенно шли на лад. Я подружился с компанией ребятишек из разных городков нашей родины, и вместе нам было довольно весело, хотя играть было практически некогда. Я быстро стал заводилой среди менее авторитетных ребят. Более авторитетные считали меня, как и любого новенького, изгоем. Настоящие же проблемы приносили старшие.
Это были озлобленные дети, хотя, конечно, не намного более озлобленные, чем те, которых ты могла встретить в своей школе для отпрысков высших классов. Однако, от них нельзя было спрятаться и некуда было позвонить, чтобы пожаловаться, что они тебя обижают.
Детские общества по своему ригоризму сравнимы разве что с армией, жаловаться — стыдно, быть слабым — еще хуже, лучше уж тогда вообще не быть. Падающего толкни и прочие формулировки в духе пессимистического мессианства начала века, все это детскому коллективу не чуждо. Более того, безумные философы, воспевающие идеи такого толка и примат силы над милосердием во все времена ищут лишь возможности оправдать простые порядки детства.
Словом, от старших нельзя было уйти домой и поразмыслить над тем, что мир не заканчивается социализацией в школе. В приюте мир и являлся школой, равнялся ей, от куцего кустика у ворот до подсобки со швабрами, совокупный метраж был единственным, что у нас было, за всем остальным мы могли только наблюдать.
Мы и называли-то их только старшими, даже не думали запоминать их имен, потому что они были как стихия, они отбирали вещи, смеялись, иногда били кого-нибудь. Никаких ужасов, которые часть тебя непременно ожидает, я тебе не смогу рассказать, не потому, что они остались в непознаваемых глубинах моей души, просто их не было. Да, нам частенько доставалось от старших, но редко кто уходил с разбитым носом, а чаще не оставалось даже синяков.
Может, учителя просто умели адекватно поддерживать миф о том, что жестоких детей будут отправлять в дурдом, а может нам в целом повезло с приютом, однако в то время мы не понимали, что может быть хуже и злились на старших до невероятности.
Частенько кто-нибудь предлагал их всех повесить, все дружно соглашались, и некоторое время длился приносивший нам сытое удовлетворение разговор. Мы, не помнившие даже имен старших, с удивлением обнаруживали, что до мельчайших деталей можем воспроизвести их облики во всякой связанной с насилием фантазией.
Хотя не так уж сильно они отличались — тощие (не от недоедания, но от постоянного ртутного движения, потому как толком заняться в приюте было нечем, а расходовать энергию нужно), подростки с мерзкими ухмылками и некоторым количеством прыщей, украшенных белыми точками на вершинах.
Сосед мой объявился через некоторое время после того, как я и думать о нем забыл. Это был высокий, остроносый мальчишка, чье лицо сообщало некоторую утонченную, аристократическую красоту, вовсе не свойственную, в среднем, нашему народу. У него были изящные руки с длинными пальцами, которые с восторгом бы рассматривали преподаватели музыки, а затем непременно определили бы его в класс фортепьяно. Руки его были как произведение искусства, никогда ни прежде, ни после я не видел таких рук. Он подволакивал одну ногу, вид у него при этом вовсе не был жалостливый или несчастный.
Гипс ему сняли, осталось лишь некоторое неудобство, забывчивость в обращении с собственными частями тела, и это до сих пор иногда меня удивляет, но тогда я подумал: всего месяц в гипсе, и вот его походка совсем изменилась. А станет ли она прежней, подумал я, хотя впервые видел этого мальчика.
Вид у него тем не менее был спокойно-самоуверенный, не враждебный, почти дружелюбный. Однако в нем с самого начала было нечто тревожное, как в хищнике, который не собирается тебя есть, потому что он сыт, но ты всегда держишь в голове возможность того, что он может проголодаться.
Я протянул ему руку и улыбнулся:
— Привет! Меня зовут Бертхольд, я твой новый сосед.
Он был мне не очень приятен, больше из-за моих вожделений по поводу собственной комнаты, чем исходя из его собственных качеств, о которых я тогда ничего не знал. И все же я считал важным построить с ним хорошие отношения, раз уж нам предстояло вместе жить.
— Я не знал, что ты сегодня придешь, сейчас уберу все с твоей половины. Хочешь апельсиновую тянучку? Нам привезли в подарок друзья, тут их много.
Я быстро почувствовал себя глупо, потому что мальчик молчал, разглядывая меня. По своему обыкновению, почувствовав себя глупо, я начал болтать еще больше.
— Сейчас найду, подожди. Она вкусная. А ты долго жил здесь один? Твоего предыдущего соседа забрали?
Я протянул ему тянучку в блестящей полосатой обертке, оканчивавшейся двумя бантиками, которые Сельма лично завязала. Ее хватило далеко не на всех конфеты, так что я отдал своему новому соседу одну из самых презентабельных.
— Он сбежал, — сказал мальчик после некоторой паузы, потом взял тянучку и улыбнулся мне. Это было огромным облегчением, никогда еще я не ждал чьей-то улыбки с таким напряжением. Однако глаза мальчишки остались прежними, синими, внимательными и достаточно холодными.
Он не спеша развернул конфету, откусил кусок и с удовольствием прожевал. Движения его были неторопливыми, в них была особенная значительность, то ли присущая ему от природы, то ли выработанная упорным трудом, я не понимал.
Он был маленький актер или что-то вроде, казалось, что он — киногерой, паренек только играющий варвара для фильма, снятого в классической массилийской стилистике. В нем был шарм, присущий детям, рано познакомившимся с кино. Он был похож на ту девчонку из отвратительного в своем поверхностном страхе перед нами и прекрасного в своей эстетичности фильма про злодейскую отличницу из Бедлама. Он назывался «Дурная кровь» или как-то так? Ты помнишь? Девочка с двумя косичками и аккуратной челкой убивает из-за второго места в конкурсе по чистописанию.
Обаятельная и примерная, но зловещая. Казалось, он отсек от ее образа все лишнее, все, что ему не нравилось, и решил сыграть оставшееся.
Пожалуй, он напугал меня больше любого из старших и больше всего, что я видел в приюте, хотя он был вовсе не буйным и не отличался дурным нравом.
Наконец, он сказал:
— Дарл.
— А?
— Я Дарл, — пояснил он, а затем лег на свою кровать и следил, как я перемещаю свои вещи на половину, которая принадлежала мне. К вещам он не проявлял никакого интереса, а вот мое поведение его явно интересовало.
Он не задавал мне вопросов, и когда я улегся с приключенческой книжкой, Дарл меня не отвлекал. Жить с ним оказалось очень легко, он умел становиться полностью незаметным, всегда занимался своим делом, а когда бездельничал тоже казался чрезмерно занятым. Иногда мы болтали, но это всегда были разговоры, которые никого ни к чему не обязывали и их можно было закончить в любой момент. С ним было интересно, и в то же время мне было некомфортно засыпать. Все остальное — исключительно хорошо, безо всяких эксцессов, интересно и не напрягающе, а вот засыпать рядом было трудно.
Часть меня была очень рада тому, что наши отношения никоим образом не углублялись. Казалось, никакие его знакомства не были глубокими, он общался очень со многими, всякий раз в столовой садился с разными людьми и весело с ними болтал, однако ни с кем не бывал так часто, чтобы их посчитали друзьями. О Дарле отзывались с уважением, он держал свое слово и с ним было отлично меняться или ввязываться в какую-нибудь авантюру, его признавали веселым и смелым, иногда говорили, что его заносит.
Я осторожно выспрашивал всех о нем, пока однажды Дарл не спросил меня после обеда, когда мы вернулись за физкультурной формой в комнату.
— А что ты, вообще-то, хочешь узнать?
Я смутился, сказал:
— Да просто. О тебе, раз уж мы живем вместе. Я тебе о себе рассказывал немножко.
Дарл пристально посмотрел на меня. Его красивое лицо, которое ожидало придирчивого взгляда кинокамеры, ничего особенного не выражало, ни раздражения, ни смущения. Он просто сказал:
— Ну, мои родители были фермеры.
Меня это удивило, он обладал утонченной красотой и какой-то особенной грацией, мне не казалось, что жизнь на ферме способствует формированию этих качеств.
— У нас была большая семья. А потом они перестреляли друг друга в какой-то ссоре. Кровищи было по всем стенам.
Я открыл рот, да так и стоял некоторое время. Дарл сказал это как бы между делом. Затем пояснил:
— Мне тогда было два года.
— А, — сказал я. — То есть, ты не помнишь.
— Кое-что помню. Отрывками.
Тогда я сказал, сам не понимая зачем:
— Мой папа выстрелил себе в лицо.
Словно я хотел доказать ему, что тоже пережил некоторое трагическое событие, и оно меня не сломало. Но у меня не получилось сказать об этом так спокойно. Понимаешь, моя Октавия, я был обычный мальчишка из пригорода. Сколь бы своеобразными ты не считала варваров, все люди похожи. Я любил свою семью, своих друзей, книжки про приключения и велосипед.
Дарл же был совсем другим. После в своей жизни я видел множество психопатов разных мастей, социопатов диаметрально противоположных происхождений и определенное количество людей бессовестных вовсе не из-за каких-либо психических нарушений.
Никто из них не был великолепен, а Дарл был.
— О, — сказал он тогда. — Сочувствую.
Разговор тогда быстро угас, и больше к нему никто не возвращался. Только теперь я решил, что хочу подружиться с Дарлом. Дети частенько странным образом реагируют на пугающие их события. Вместо того, чтобы сторониться его цинизма, я вдруг проникся к нему уважением и решил, что просто обязан стать его другом.
Теперь я часто заговаривал с ним, предлагал ему заняться чем-нибудь вместе, куда-то звал. Дарл проявлял некоторую долю интереса, но знакомство наше не становилось ближе.
Мы сдружились самым неожиданным образом. Однажды старшие отобрали у Хильде папину ручку — ту самую, золотистую, которой он давал клиентам подписывать договора. Хильде пожаловалась мне, и я самонадеянно пошел отвоевать ее у старших, за что получил несколько синяков и предложение больше не соваться. Тогда Хильде пожаловалась госпоже Глории, подробно описав ручку, и госпожа Глория, не менее самонадеянно, спросила, когда мы обедали в столовой, кто ее забрал.
Это только еще больше настроило старших против Хильде и никакого эффекта не принесло. Тогда мы с ребятами принялись разрабатывать план проникновения в комнаты старших. Дарл крутился вокруг, но интереса не выказал.
Только вечером, когда мы лежали в темноте, еще не сонные, но уже лишенные возможности почитать после отбоя, Дарл вдруг сказал:
— Ты серьезно считаешь, что тебе повезет, Бертхольд?
— В смысле? — спросил я. Я радовался, что он заговорил, лежать в тишине было невыносимо скучно.
— Что вы проберетесь в несколько комнат, и сокровище твоей сестренки окажется в одной из них. Старшие могли десять раз обменять ручку на сигареты или вроде того. Тебе нужно проверить все комнаты. А для этого тебе нужен обыск.
— Госпожа Глория не считает украденную ручку достойным поводом для обыска, — сказал я.
— Да. Значит, нужен достойный повод для обыска. Давай его устроим.
— Мы с ребятами…
Он прервал меня, повернулся, и я увидел, как блеснули белки его глаз.
— Нет, ребятам мы ничего не скажем. Чем меньше людей знает, тем лучше все пройдет. Проще говоря, нужны только два человека. Я и тот, кто будет на стреме. Легче всего будет, если это будешь ты. Тебе же надо.
— Сначала объясни, что предлагаешь.
Он объяснил. Дарл говорил, что у него давно есть шутка для старших, что они всех задирают и пора бы уже вернуть вещи их хозяевам, но сделать это можно только если обыск проведут внезапно. А для этого необходима чрезвычайная ситуация. Он давно составил этот план, ему не хватало только надежного человека на стреме, того, кто не струсит.
Дарл сказал, что наблюдал за мной и пришел к выводу, что я не трус. Теперь, когда дело касалось и меня, он предлагал мне поучаствовать. Я даже разозлился на то, что Дарл испытывал меня для каких-то своих целей, как ученый некий новый инструмент.
Но в то же время я был предельно заинтересован. Дарл знал, где старшие хранят выпивку. И знал одну штуку, которая сделает их пьяными надолго, если ее подсыпать в алкоголь. Они заявятся такими на первый урок после ночной пьянки или не заявятся, но их быстро найдут, начнется скандал, будут обыски, найдут не только алкоголь, но и чужие вещи. По крайней мере вещи тех, у кого достало ума пожаловаться.
Я не видел в этом плане ничего дурного. Наоборот, мне казалось веселой идеей проучить старших. В конце концов, они заслуживали наказания от учителей за все свои выходки. Я согласился, и Дарл тут же вскочил, принялся ощупывать подоконник и выудил откуда-то из-под него блистер с таблетками. Он посмотрел на меня, затем на блистер.
— На. Сотри в порошок линейкой их все, ладно?
Я с готовностью сделал это. Дарл вызывал у меня опасения, поэтому я украдкой выпил одну таблетку. В конце концов, от одной, рассудил я, ничего не будет, но если это опасно, то я пойму.
Однако таблетка никак на меня не подействовала, она просто была горькой, но я не почувствовал ровно никакого эффекта ни через два, ни через три часа, ни к утру. Только позже я понял, что Дарл специально дал мне стереть таблетки в порошок. Он знал, что я должен был убедиться, безопасны ли они.
— Отлично, я ждал этого, — говорил Дарл, пока я перемалывал школьной линейкой таблетку за таблеткой в белую пыль. — Мы пойдем сегодня!
— Классно, — сказал я, хотя и несколько растерялся. — Но разве ночью не дежурят уборщицы?
— Я знаю, как их обойти.
По его интонации я понял, что он делал это не в первый раз. Его уверенность мне понравилась. В пять утра, во время пересменка уборщиц, мы вышли из комнаты на цыпочках. Я не боялся, потому что Дарл и вправду производил впечатление человека, который знает, что делает. Он безо всякого страха направился к туалету, затем махнул мне рукой от самой двери, чтобы я направлялся вслед за ним.
Если бы кто-то случайно увидел его или меня, нам даже нечего было бы предъявить, мы не болтались по корпусу и не пытались сбежать. Случайные свидетели вряд ли заподозрили бы что-то, а способных установить наше долгое отсутствие уборщиц не должно было быть еще минут пятнадцать. Так все это объяснял Дарл, когда я дотошно спрашивал его о каждой детали нашего плана.
В туалете пахло сигаретами. Дарл сказал:
— Стой у двери, если кто пойдет сюда, щелкни пальцами. Вот прям как только услышишь шаги.
Я кивнул. Дарл ловко и тихо влез на подоконник, открыл окно, которое отозвалось предательским скрипом, однако шагов я не услышал, все было спокойно. Встав на подоконник и ухватившись за стену, Дарл подался вперед, так что я испугался, что он упадет. Однако Дарл потянулся к забору, снял пакет, висевший на его внешней стороне и затянул его к нам.
— Хитро, — сказал я.
— Да не особо, — ответил Дарл. — Но удобно это да. Оно тут недолго висит, но часто. Я переживал, что сегодня не будет.
В черном пластиковом пакете оказалось три пакета с дешевым вином. Я удивился тому, как они похожи на пакеты с молоком, только вместо улыбчивых коров — виноградные гроздья.
— Моя последняя приемная мама, — сказал Дарл. — Была та еще алкоголичка. У нее я эти таблетки и схватил.
— Не боишься?
— А малышей не обыскивают, — тихо засмеялся Дарл. Он достал из кармана иглу и свернул из бумаги воронку так что к низу она сужалась почти до толщины игольного острия, пояснил:
— Если просто открыть, они могут заподозрить.
Он сделал три прокола рядом с крышечками, пробормотав:
— Главное, поставить в пакет хорошо, чтобы не сочилось.
Долгое время Дарл придирчиво осматривал проколы, отводил взгляд, снова их осматривал. Наверное, убеждался в том, что они незаметны. Затем приставил к ним воронку и в каждый ссыпал порошок. Это заняло больше всего времени, видимо проколы действительно были слишком маленькими.
В конце концов, Дарл стряхнул остатки порошка во двор, а то, что просыпалось на пол, смыл водой. Он осторожно уложил пакеты и с восхитившей меня ловкостью вернул их на место, закрыл окно. В этот момент я услышал шаги, щелкнул пальцами, и Дарл бесшумно нырнул в ближайшую кабинку, а я вышел из туалета, как ни в чем не бывало, с самым сонным видом, даже зевнул, проходя мимо уборщицы.
Дарл вернулся минут через двадцать, видимо, дожидался, пока уборщица будет в достаточно удаленной от него точке.
Он сказал:
— Вышло отлично. Теперь будем ждать.
Я заснул с чувством смутного беспокойства, смешанного в то же время с удовлетворением.
Я ждал чего-то очень веселого, представлял пьяных старших, которые буянили бы на уроках, и предвкушал реакцию учителей.
Все случилось через два дня и ничего веселого в происходящем не было. Совсем. Пятерых увезли с отравлением. Я так и не понял, решили взрослые, что ребята отравились алкоголем или поняли, что им нечто подсыпали. Госпожа Глория была сама не своя, глаза ее все время были красными от слез и большими от ужаса, а учителя говорили нам о том, как вредно пить практически на каждом уроке.
Никто не умер, но состояние у всех было плачевное и серьезное. Пару дней, не больше, в итоге все пришли в норму. Однако в первый день я не знал, что происходит и, судя по тому, что говорили взрослые, дело принимало серьезный оборот.
Хотя я в своем воображении лично вздергивал каждого из старших на виселице, мне стало мучительно жалко их, и я чувствовал себя виноватым. Действительно были проведены обыски, кое-какие украденные вещи, в том числе и ручка Хильде, вернулись к хозяевам.
Но удовлетворения я не получил. Мне было противно от того, что мы сделали и очень стыдно.
Вечером, увидев Дарла на детской площадке, я понял, что больше не могу молчать. Он качался на качелях. Я подошел к нему, и он притормозил, подняв облако пыли.
— Тоже хочешь? — спросил он.
— Что ты наделал? Ты говорил, все будет по-другому! Я пробовал эти таблетки!
— Если не выпьешь, они и безопасны, — спокойно ответил Дарл. — Я же говорил, моя приемная мама была алкоголичкой. Они были нужны ей для завязки. Выпьешь и сразу отравишься, даже если чуть-чуть.
— И что случилось с твоей приемной мамой? — спросил я, догадка, которая мне пришла, скорее была навеяна кинематографом, чем логикой. Я подумал, он убил ее. Дарл фыркнул:
— Да надоела она мне. Я ее немного довел. Столкнула меня с лестницы, я так ногу и сломал. Теперь платит и кается. Хорошо же.
Он говорил об этом так спокойно, что я разозлился еще больше.
— А если бы они умерли?!
— Да никто от этого не умирает.
— Я думал, это будет шутка!
— Это и была шутка!
В том числе и надо мной.
— Ты подверг живых людей опасности! Они могли умереть!
— А пьяными они могли неудачно упасть в душе. И что?
Тогда я ударил его. Дарл слетел с качелей прямо в песок.
— Но ты не выдал меня, — сказал Дарл так гнусаво, что сначала я не понял ни слова. Нос у него кровил. — Ты испугался?
Но я не испугался. Вернее испугался, но не этого. Один раз я выдал свою маму, и для мамы все кончилось очень плохо. Я вряд ли мог помочь кому-то, если бы все рассказал, а вот пострадал бы Дарл куда сильнее меня.
Я кинулся на него, мы дрались, и оказалось, что в драке я куда лучше него. Вокруг нас собрались зрители, кто-то улюлюкал, кто-то звал учителей. В конце концов, меня оттащила от Дарла госпожа Глория. Дарл смотрел на меня очень внимательно, вытирал окровавленный нос.
— Что случилось?! — спросила госпожа Глория. — По-твоему, Бертхольд, мне сегодня мало проблем?!
— Нет, госпожа Глория.
— Тогда объясни свое поведение.
Я потер ушибленное плечо, сказал:
— Мы поссорились.
Госпожа Глория повела меня к себе в кабинет, я обернулся к Дарлу. Он еще раз потер нос, я увидел, как он улыбается.
— О, я понял! У тебя есть принципы! Это намного, намного лучше!
Госпожа Глория прикрикнула на него, велела ему замолчать.
Он зачерпнул побольше песка в ладонь и выпустил его сквозь пальцы. А с неба пошел первый в том году снег.