Я оказался совершенно один и мне, в конце концов, не к кому было обратиться. Я так скучал по моей сестре, по друзьям, и в то же время я не мог прийти к ним. Я думал, что меня искали. Я был уверен, что сестре надежнее всего будет даже не знать о том, что я на свободе. Я боялся, что у нее будут проблемы из-за меня, из-за моего возвращения.
Не уверен, что это были абсолютно адекватные мысли, однако по сравнению со всем, что заселило мою голову потом, они имели некоторое разумное начало.
Я не мог вернуться домой, потому что был беглецом. У меня не было ни документов, ни денег, ничего. Пять лет назад меня вырезали из мира, а затем, как смятую картинку, снова бросили туда, где теперь осталась дыра от моей прошлой жизни.
Я был никем, ничем, даже с юридической точки зрения меня официально не существовало.
И, конечно, я не хотел, чтобы Хильде каждый день думала о том, что будет, если меня найдут.
Я совершил достаточно глупостей, но последнюю, самую дурную, удержал при себе. Я никого не подставил, никому не создал проблем.
Мир казался мне нестерпимо громким, чудовищно ярким, сшибающим с ног своими ароматами. Он был прекрасен, и я ни на секунду в этом не усомнился, но его стало так много. Он хлынул в меня, и я не выдержал.
Теперь, когда все, что я видел и знал, не ограничивалось одним единственным зданием, я не мог сосредоточить внимания ни на чем, все распадалось, расходилось, разрывалось на множество кусков.
Мне становилось только хуже, с каждым днем я терял спокойствие.
Я стал бродягой, моя Октавия, вот тебе еще одна импозантная подробность моего жизненного пути. Я выкраивал сестерции себе на жизнь благодаря поденным работам. Лучше всего приходилось у фермеров, когда они собирали урожай. Они были щедрыми и их не волновали мои документы.
Первое время никто мне не помогал, и я не видел никого вокруг. Я словно был совершенно один. Я нашел себе сносную одежду на свалке, и никогда прежде я не чувствовал себя таким удачливым. Октавия, моя родная, я был уверен в том, что выберусь. Мне нужен был год, думал я, чтобы все стихло. Я планировал вернуться к Хильде, а пока посылал ей деньги, как только у меня появлялся излишек. Парадоксально, но в то время я был богаче многих. Мне не нужно было платить за дом или квартиру, чаще всего я не нуждался в еде — люди, на которых я батрачил, кормили меня обедом, а иногда и завтраком. Я не был озабочен вещами и не тратил деньги на бензин. Оказалось, что они вовсе не так важны. И никогда я не был более щедрым, чем в тот период моей жизни. Мне не нужно было больше, чем плата за ночлежку и праздничный обед в термополиуме по выходным. Я посылал деньги Хильде, всякий раз опуская конверт в другой почтовый ящик, или подавал их тем, кто не мог работать так, как я.
Ты удивишься, почему будучи бездомным, я вдруг впервые в своей жизни стал подавать нищим. Ответ прост, и он вовсе не в моем милосердном безумии. Деньги перестали что-либо значить. Оказалось, что ты будешь жив, пока ты здоров, силен и способен заниматься тяжелой работой.
Сами по себе деньги, которые я получал, можно было вложить только в топливо для организма и место для сна, потому что у меня ничего не было. Излишек я предпочитал отдавать тем, кто нуждался в нем больше, потому что я понимал, что если однажды покалечусь, или когда я постарею, если мне суждено провести так жизнь, мне нужна будет чужая помощь. И я каким-то мистическим образом надеялся, что подавая старикам, я заработаю себе импровизированную пенсию. Это была практически магия.
Я познакомился с невидимым Бедламом, окутанным сетью бездомных. Никогда прежде я не обращал внимание на то, сколько у нас в стране бродяг. Они были повсюду, и летними вечерами, когда многие предпочитали не тратиться на ночлежку и спать под ярким, теплым небом, мы собирались, никогда не думая об этом, на опушках и у озер. Мне казалось, я стал птицей, чувство, которое вело меня к другим бездомным, позволяло разбираться в их тонких сетях, раскинутых по городу, было сродни магнетическому притяжению, которое тянет птиц на юг.
Ночлежки, костры, странные песни, все это составляло мою жизнь. У меня появлялись знакомые, а затем друзья. Это удивительный мир, Октавия, и тебе бы он, как бы ты сейчас ни удивилась, понравился бы.
Люди, лишенные всего, имели очень разные судьбы. Одни сбежали, как и я, другие потеряли все, потому что были слишком дезорганизованны для того, чтобы хоть что-то иметь, третьим нравился такой образ жизни, четвертым его подсказывали звезды. Каждого однажды привела на улицу своя история, и у всех были причины там остаться.
Это было большое человеческое горе, но в то же время и выбор. Я не имею в виду, что бездомные люди счастливы, однако в их состоянии есть свобода, которой никогда не добился бы человек хоть что-нибудь сохранивший. Я ни к чему не был привязан, ни к месту, ни к работе. Я увидел всю страну, и я услышал множество человеческих историй. Я не могу назвать ни одного близкого друга тех времен, мы встречались случайно и расставались без сожалений.
В то же время мы все были друзьями, мы все готовы были друг другу помочь, и это было удивительное общество, в котором люди, видевшие друг друга в первый раз, делились хлебом и помогали с ночлегом. Все люди, которых я встречал тогда, вызывали у меня восхищение силой их духа и внутренней свободой, ветром внутри, который они сохраняли, когда больше ничего не оставалось.
Это были интересные люди, Октавия. И доброта их пришлась бы тебе по вкусу.
Я знал, к кому прийти, чтобы выпить, и куда не стоит соваться, где полицейские отлавливают нас, а где смотрят сквозь пальцы. Все эти сведения доносили до меня случайные люди, которых я неизменно считал надежными.
И в то же время мне становилось все хуже. Из мира, заключенного в дурдоме, я попал в агорафобическое, трагически разомкнутое пространство бездомных.
Я не замечал, как соскальзываю все дальше в безумие. Оно наступало незаметно, затемняя во мне все, что могло еще адаптироваться к обществу, к жизни.
Я стал видеть отца практически всюду. Он стоял за деревьями, выглядывая, как в детстве, когда мы играли в прятки. Он сидел в автобусах позади меня. Он спал среди бездомных. Он работал с другими батраками.
Он был, он существовал, он слушал грустные истории чьих-то разбитых жизней вместе со мной и смотрел на летнюю пляску костров.
Иногда я кричал на него, я спрашивал, почему он оставил нас. Я говорил, что нам тяжело, что мне тяжело, что я скучаю. Что я хотел бы все переиграть, что если бы он вернулся, ничего этого бы не случилось.
Отец улыбался так, словно пытался мне что-нибудь продать.
В конце концов, я понял, что это творю я сам. Но не в том терапевтическом смысле, предшествующем принятию и излечению. Я был уверен, что порождаю его образ внутренней своей силой, своей способностью управлять реальностью. Что он не галлюцинация, не мираж, но отголосок, тень себя самого, пришедшая из моего усталого, измученного сознания в этот мир.
Я слышал все больше историй, разрывавших мне сердце. Люди, которым некуда оказалось пойти после дурдома. Люди, которых лишили жилья. Люди, чьих родных забрали. Люди, чьи дети погибли на войне. Сумасшедшие старухи, кормившие птиц, будто своих сыновей. Дрожавшие от горя старики. Совсем молодые люди, лишившиеся дома, потому как были одиноки и беззащитны.
Как жалко мне было их всех, как дрожал я, слушая, что они рассказывают мне. Ты, Октавия, могла бы подумать, что моя история не лишена трагического пафоса, но по сравнению с теми, что я слышал, малыш Бертхольд показался мне на редкость удачливым малым.
Мне так хотелось помочь им всем, и в то же время я был бездомным среди бездомных. Я был никем, ничем, и не мог стать хоть кем-то.
В этой трагической беспомощности я вспоминал о Хильде, оставшейся без меня. А затем боль сменилась облегчением. Я понял, что если кто и может изменить реальность, то это я. Мир постепенно превращался в головоломку, созданную для того, чтобы я ее решил.
Ведь если, моя Октавия, кому-то больно и что-то несправедливо, это значит только то, что мир можно изменить. В то время идея эта, базовая для моей натуры, исказилась и деформировалась самым уродливым образом. Мир стал ребусом, который только нужно разгадать. Мне казалось, я видел шестеренки, которые вращают его. Механизмы, запускающие бойни.
И было их великое множество. Я верил, что мир можно перезапустить, но для начала его нужно было починить. Как машину. И тогда можно будет преодолеть даже смерть.
Ответ не сразу пришел мне. Я не мог заснуть от скрежета шестеренок под землей, не мог заснуть, потому что знал, что каждый день повторяется одним и тем же способом. Я должен был изменить все. Мне стоило найти точку приложения.
Если ломается машина, нужно заменить детали. Нужно вытащить старые и вставить новые.
Мир был таким, потому что именно так его видели люди. Принцепские чиновники, моя Октавия, скроили его на свой лад, так я себе это представлял. Я слушал людей, выяснял, кто выставлял их из домов, лишал работы, отправлял на войну их детей.
И, вот парадокс, всякий раз оказывалось, что это принцепсы самого низкого ранга. Никто из власть имущих не обращал на нас внимания, их мир вращался без наших жалких варварских жизней.
А те, кто жил здесь или в приграничных италийских землях, небогатые, незнатные, не слишком заметные — они делали все это с живыми людьми, ломали их жизни. Жестокость высших эшелонов власти была другой, она заключалась в дозволении. И долгое время я этого не понимал. Власть была для меня абстракцией, в моем искаженном сознании вы были огромными зверями, которые проходят мимо.
Я же хотел убрать зловредные механизмы.
Все началось с одного из мелких служащих, подписавших приказ о выселении двух одиноких старушек, сестер, бывших помощью друг другу. Они мне нравились, и я хотел что-то исправить для них. Они назвали мне его имя, которое тебе ничего не скажет, с людьми столь низкого пошиба ты никогда не общалась.
Я долго думал, каким образом можно было справиться с этой ситуацией. Как ты понимаешь, я не мог быть чиновником, не был служащим, не имел никаких связей. Мое существование документально вообще в последнее время не подтверждалось.
Я понял, что нужно его убить. Я понял, что когда я вытащу достаточно винтиков из машины, она остановится. Она перестанет перемалывать человеческие жизни, она замрет.
Я хотел, чтобы она замерла, я был готов на все. В первый раз я планировал «изъятие», как я это называл, очень долго. Человек этот не имел охраны, и у него не было машины. Он ходил в компаунд одной и той же дорогой, не всегда просматривавшейся. Были в моей жизни «изъятия» и сложнее.
Все оказалось просто: я перерезал ему горло. И даже оттащив его в овраг, я не понял, что натворил. На войне я страдал, убивая. Тогда я не чувствовал ничего. Я был механиком, а не убийцей. Я неумело вытаскивал куски железа из машины, которую ненавидел.
Его было легко подкараулить, легко убить, и в то же время всего этого оказалось недостаточно. Я не чувствовал, что дело завершено.
Мозг и глаза. Я вогнал нож ему в череп, потому что в мозгу содержалась программа, которую он выполнял. Программа, которой не должно было существовать. Поверь, моя Октавия, я не помню его лица.
Не помню ни единого ощущения. Я не садист, я не был занят смертью или ее осмыслением.
Я вытащил его глаз, потому что глазами мы видим мир. Чем меньше людей, даже мертвых, видели мир таким образом, тем меньше деталей оставалось у механизма. Реальность загудела, и мне показалось, что мир перестал меняться, он замер. А затем снова пошел.
Минус один, подумал я тогда, это начало.
Глаз я забрал с собой.
Их было много, не счесть. Я слушал чужие истории и изымал оттуда главных злодеев. Сейчас все это покажется тебе бредом. Вероятнее всего, это и есть бред. Но в то время он был для меня истиной в последней инстанции, ничего не было важнее, чем остановить мир. Я не знал, что я буду делать потом. Это были незначительные детали.
Они не могли меня поймать. Я путешествовал по стране, нигде не задерживался, нигде не жил, не общался ни с кем, кого они могли найти. Я был и в то же время не был. Я изымал детали и отправлялся дальше. В тот день, когда мы видели твоего бога, я сказал, что люблю убивать.
Это и правда, и нет. Я любил власть над миром, могущество изменять его. И в определенный момент моей жизни убийство было проявлением этого могущества.
В тот день, когда я вытащил глаз у одного из людей Зверя, я принес некоторый оммаж тем временам. Это показалось мне ироничным.
Если бы я мог не убивать, я не убивал бы. В убийстве нет созидательного потенциала. Но я способен обмануть себя и получить от него творческое удовольствие.
На свалке я нашел чемоданчик, в нем я хранил банки с человеческими глазами. Я никогда не расставался с этим чемоданчиком, это был ключ к моей головоломке. Я знал, что однажды мне придется применить их, но не знал, каким образом.
Я пребывал в мире, где важными стали самые безумные вещи, те же, что воспринимаются людьми, как первостепенные, вовсе перестали существовать.
Меня все меньше интересовали еда или ночлег. Я разрушал себя, но не понимал этого. Я убивал быстро, а изощренный садизм мой был направлен на меня самого.
Я не знаю, сколько их было, Октавия, правда. Больше тридцати. Не считаю нужным описывать тебе чувства и переживания, которые одолевали меня тогда, потому что ты непременно, поглощенная иллюзией своей чудовищности, узнаешь в них свои фантазии. Все проходило с разной степенью сложности. Я затратил на это пять лет, и я очень хорошо планировал. Составлять планы мне нравилось, в этом было нечто от школьных времен, только на кону стоял не последний урок, которого можно было избежать, а окончательное решение вопроса о всеобщей несправедливости.
Я больше не хотел с ней мириться. И я мог быть совершенно бесчеловечным.
Случилось то, о чем и говорила Минни. Я, человек, родившийся под особой звездой, нырнул в безумие и опустился так низко, что подняться уже не представлялось возможным.
Я больше не думал о том, чтобы вернуться к Хильде. Я не вспоминал о друзьях. Я отделил себя от них, чтобы, как мне тогда казалось, сделать их жизни лучше, светлее, счастливее. Я был один, насколько это было возможно. Никогда я не был больше так одинок и никогда не был так уверен в том, что делаю правильные вещи. С разумом возвратились и сомнения, за которые каждому следует благодарить своего бога. Сомневаться необходимо, причем самым радикальным образом.
Единственный раз все закончилось плохо, очень плохо. Одна из моих деталей проявила ненужную самостоятельность. Человек этот, не имея отношения к полиции, оказался очень хорошим бойцом. Однажды это должно было случиться. И хотя, в конечном итоге, я, поступившись своими принципами, задушил его, а не избавил от существования способом быстрее и легче, он серьезно мне отомстил.
Нож мой вошел мне в плечо почти по рукоятку. Наше совмещенное бытие продолжалось некоторое время, затем я вытащил нож и вырезал глаз очередной моей жертве. Это представлялось мне важнее, чем остановить себе кровь.
Спорим, моя Октавия, что ты не слышала об этих убийствах в те времена, когда они совершались. Они не были интересны людям, которые страдали разве что от недостатка гольфа и избытка свободного времени.
В другие времена, когда война была в самом разгаре, ты могла знать несколько другую версию событий. Как и большинство людей.
Хотя с раной я справился, промыл ее озерной водой, перевязал куском рубашки того человека, я знал, что дело плохо. Я потерял свою анонимность, следы борьбы были очевидны, и теперь мое ранение говорило за меня.
Ту ночь я провел в лесу, я лежал в овраге и смотрел на звездное, охваченное ветвями, паническое небо. Я не мог спать думая о том, что некому продолжить мое дело.
Я никому не оставил сведений об истинной природе мира.
Наутро мне стало хуже. Как ты понимаешь, худшее, что может случиться с человеком — заражение. Последний путь, оставленный богами для скверны.
Я чувствовал жар, хотя он ощущался и не так, как жар посланной твоим богом лихорадки. Тело мое едва меня слушалось. Но я знал, что здесь меня найдут. Я хотел сохранить свою жизнь, не как зверь, но как художник, спасающий свой картину.
Дрожавшими от жара руками я достал записку Дарла. Я всегда носил ее с собой, потому что никогда не знаешь час, когда пригодится план С. Пальцы мои оставили на записке хлопья запекшейся крови. Из-за рассветного марева, а может из-за слабости, я едва смог прочитать адрес, но когда я закрыл глаза, он горел у меня под веками.
Она жила в приграничной области между нашей страной и италийскими землями. Я знал ту местность, к тому времени я знал практически всю нашу область и ее ближайших соседей.
Идти до туда нужно было часов восемь. Может быть, десять, потому что пробираться я должен был по лесу, не выходя к дорогам.
В тот момент, когда я, шатаясь, встал, я знал, что справлюсь.
Часов через пять меня посетили первые, робкие сомнения.
Через семь часов я был уверен в том, что умру. Меня терзали видения и колотила дрожь. Иногда я не мог идти, но тогда я решал двигаться как-то иначе, к примеру ползти или рывками бросаться вперед.
Можно было оставить чемодан, но я не мог. Там были мои сокровища, куски головоломки.
Я не помню, как добрался до дома женщины, составлявшей мой план С, оставленный Дарлом. Но скажу тебе то, что узнал много после. Дом ее стоял недалеко от автозаправки, на отшибе. Это была низкая, бедная, но ухоженная постройка, когда-то являвшаяся хозяйственной.
В ту ночь, я помню, меня ослепила красно-зеленая вывеска бензоколонки, и мне захотелось кричать от боли, которую она мне причинила. Сначала я подумал, что мне туда, и решил, что я никак не смогу этого перетерпеть. Затем наткнулся на забор, за которым вроде бы скрывался жилой дом. По крайней мере, он производил какое-то подобное впечатление. Хотя на дом это здание было похоже лишь условно, на веревке висело белье и сходили вниз провода, по которым шло ворованное электричество.
Я подумал, что если это не План С, то мне до него уже не добраться. Я ввалился в ее дом, упал еще прежде, чем увидел ее. Лицо ее было темным, черты неясными. Где-то плакал ребенок.
Затем где-то еще неделю чернотой было покрыто и вовсе все.
Теперь ты знаешь ее под другим именем и несомненно угадаешь, о ком я говорю. В те времена она редко надевала на себя что-нибудь, кроме вуали. Дейрдре, к которой меня отправил Дарл, была проституткой. По крайней мере, когда я начал осознавать хоть что-то, я слышал ее мужчин и их разговоры. Они приносили ей не только деньги, но и книги. Ими было заставлено все.
Никакого ремонта здесь не было со времен последних легальных хозяев постройки. От холода бетонных стен не отделяли меня даже обои, штукатурка на потолке растрескалась, а старый телевизор с одной сломанной антенной использовался исключительно как подставка для книг.
Тем не менее, всегда было чисто. В доме было три комнаты, таких крохотных, что я представить себе не мог, для чего их использовали раньше.
Первым делом, придя в себя, я проверил свой чемодан. Он оказался при мне, под кроватью. И хотя меня терзал страх, что Дейрдре все знает, у меня и мысли не было сбежать или причинить ей зло. Я был благодарен ей. Она, однако, со мной не разговаривала. Дейрдре приходила ко мне в комнату, чаще всего обнаженная, ставила еду, воду или лекарства, бинтовала мне раны, но я ее при этом словно бы совершенно не интересовал. У нее были длинные, черные когти, внушавшие мне почти мистический трепет. Она управлялась с ними удивительно ловко, ей не составляло труда перебинтовать меня, ни разу не поцарапав. Я понятия не имел, как такое возможно.
Прежде я не видел ведьм. Иногда Дейрдре приходила ко мне с ребенком, когда ее дочь не спала. У девочки этой, совсем крохотной, были коготки, как у котенка.
Тогда я впервые понял, что принадлежность к народу, это не столько ментальность, не столько дар, сколько физиология. Анатомия, как сказал один небезызвестный психоаналитик, это судьба. Несмотря на то, что разные народы способны иметь общих детей, мы изменены на самом тонком уровне. Мозг мой работает так, как надо с самого детства, а ведьмы уже рождаются с крохотными коготками.
Как я ни пытался с ней заговорить, Дейрдре было не до меня. Мне оставалось только рассматривать ее. У Дейрдре была смуглая с золотистым отливом кожа и совершенный в своем изяществе стан, однако лицо оставалось скрытым всегда. Я задавался вопросом, каким образом она видит из-под вуали, почти так же часто, как много лет спустя Марциан.
Однажды я спросил, можно ли мне почитать, и она кивнула. Множество книг, башнями возвышавшихся в моей, и не только в моей, комнате, принадлежали самым разным эпохам и затрагивали самую разную тематику. От сонетов до квантовой механики, от пособий по рукоделию до грамматики языков запада, здесь было все. Если в дурдоме я, в основном, читал книги по психологии, то в этой крохотной комнате я, пожалуй, узнал больше о теории и истории человеческой культуры, чем где-либо и когда-либо еще.
По крайней мере, скучно мне точно не было. Состояние мое улучшалось с каждым днем, и я знал, что вскоре мне придется уходить. Но я боялся. Боялся даже выйти из дома Дейрдре, мне казалось, что меня тут же найдут. И хотя пережитый стресс благотворно сказался на моем разуме, и я больше не видел мир, как изменчивую головоломку, я тем не менее не знал, куда мне двигаться дальше, и как мне не попасться полиции.
И, моя Октавия, не будем упускать нечто важное. Я провел пять лет на улице, а перед тем — пять лет в дурдоме. Место, где была кровать, но не было расписания, казалось мне самым удивительным на земле.
Конечно, вскоре я должен был уйти. Я знал это, но все же чего-то ждал. Я играл с Дейрдре в «кто первый сдастся», хотя это было чудовищно невежливо с моей стороны. И первым сдался я. Когда я без труда смог подняться с кровати, мое желание и дальше злоупотреблять ее гостеприимством пропало. В тот вечер, когда она зашла ко мне в комнату, я не лежал, а сидел. Я не видел, удивилась ли она. Можно в самом буквальном смысле заявить, что виду Дейрдре не подала.
И я сказал:
— Спасибо тебе, Дейрдре.
Она сидела молча.
— Я понимаю, что мне надо идти. Только вот мне совсем нечем тебе заплатить.
Еще некоторое время она рассматривала меня, а затем повалила на кровать и села сверху. Оседлав меня, она провела руками по моему лицу. Она была абсолютно обнажена, и если прежде я считал это само собой разумеющимся, то при столь близком контакте, она ожидаемым образом меня возбудила.
Дейрдре откинула вуаль со своего лица, и я увидел два длинных шрама, рассекавших ее щеки. Они не показались мне уродливыми, скорее меня расстроила ее боль. Я проникся к ней самыми нежными чувствами, ведь Дейрдре спасла меня.
Я сам поцеловал ее и, думаю, моя искренность была решающим моментом.
Дейрдре, которую теперь ты знаешь под другим именем, была первой женщиной, с которой у меня случилась физическая близость. Это были удивительные отношения — я хотел ее и испытывал к ней нежность и симпатию, но в то же время я никогда не ощущал к ней никакого романтического влечения. Дружеские чувства и физическая любовь — этого было в избытке, однако мы никогда не были любовниками в исходном смысле этого слова. Она очень хорошо умела держать баланс.
Теперь Дейрдре говорила со мной. Она была очень умной, могла буквально цитировать прочитанные книги. Казалось, она готова была на все ради знаний. Мы говорили о том, что я читал, и она рассказывала мне еще больше. Она словно знала все на свете. Дейдре была сокровищницей, из которой я, жемчужина за жемчужиной, вытаскивал разгадки, которые волновали меня с самого детства.
Почему трава зеленая? Каким образом появляются горы? Как мы слышим?
Однажды я все-таки спросил, почему она не выгонит меня, и Дейдре ответила:
— Ты здоровый, красивый и сильный. Почему ты считаешь, что отплатишь мне, исчезнув?
Оказалось, все это очень простые вещи. Я помогал Дейрдре по дому, чинил что-нибудь, сидел с Мэйв (теперь ее зовут Регина), когда Дейрдре отлучалась и проводил с Дейдре ночи, по крайней мере те, в которые она чувствовала себя одиноко. У Дейдре была особенная, растревоженная чувственность, и она использовала мужчин не меньше, чем они использовали ее. Она готова была утолять свою жажду всегда или почти всегда, так что это могло показаться болезненным. Она учила меня доставлять ей удовольствие, так что, в конце концов, я был только ее игрушкой, ничего удивительного в том, что секс наш не имел никаких романтических коннотаций.
Мне он, однако, нравился. Я обнаружил в себе некий потенциал к плотской любви, и оказалось, что впервые ее попробовав, я тут же изголодался.
Думаю, это был спокойнейший период в моей жизни за долгое-долгое время. Месяца через три появился Дарл. Он пришел, когда Дейрдре не было дома, видимо, у него имелся ключ. Дарл переступил через Мэйв, словно это была одна из вещей Дейрдре, а не живой ребенок.
— Бертхольд! — сказал он, словно мы расстались пять минут назад. — Надо же! Я думал, ты все.
Он присвистнул.
— А ты, оказывается, пока держишься! Ничего себе, а? Серийный убийца и секс-игрушка для проститутки. Теперь это я — хороший мальчик, а ты — порочный.
— Что? — спросил я, не вполне понимая, как реагировать. Но Дарлу, казалось, было абсолютно все равно. У него не было никакого чувства времени, он словно продолжал разговор, который мы никогда не заканчивали, поэтому ощущение от него было абсурдное.
— Ты думаешь, она не посмотрела в твой чемодан?
Мэйв протянула ко мне руки, и я взял ее на колени. Коготки у нее были совсем мягкие. У новорожденных ведьм они очень нежные, но к трем годам твердеют окончательно, что забавным образом соответствует знаменитому кризису трех лет, так что Дейрдре обещала, что пройдет немного времени, и я увижу, как Мэйв проклинает людей направо и налево просто от недостатка конфет.
Я не говорил Дейрдре, что не планирую оставаться у нее так долго. Хотя мне не хотелось ее покидать, и она была не против моей компании, когда-то эта спокойная жизнь должна была закончиться.
Слова Дарла убедили меня в том, что все почти случилось. Я только не понимал, почему Дейрдре терпела меня так долго.
— Не переживай, думаю ей так отчаянно нужна няня, что она тебя не выгонит, — легко сказал Дарл.
— Почему ты отправил меня именно к ней?
— Потому что знал, что по моей просьбе она тебе поможет. Если честно, я думал ты не дотянешь. Не расстраивайся, вряд ли она выбросит тебя, как котенка.
Дарл был хорошо одет и чуточку пьян. На руке у него блестели хорошие часы. В этом был весь Дарл, моя Октавия, он легко наживал богатство и легко спускал его. Деньги не были для него ценностью сами по себе, скорее ему нравилось проворачивать нечто незаконное, а затем приобретать трофеи, напоминавшие об опасных делах.
Но проходило время, и Дарл оказывался в беспросветной бедности. В следующие два года, которые я провел у Дейрдре, я видел его лучшие и худшие моменты. Он никогда не терял расположения духа, являясь к Дигне избитым до полусмерти или в обносках, но и не проявлял заносчивости, когда приезжал на очередной машине (они сменялись часто, так как были добыты нечестным путем). Он жил в ритме комфортном ему, и от великих падений легко переходил к взлетам.
Думаю, Дарл мог бы стать известным человеком, однако вся его деятельность была сосредоточена на делах, традиционно остающихся в тени. Из его рассказов казалось, что он занимался всем, что когда-либо было незаконным и неприемлемым в современном обществе. Контрабанда, порнография, азартные игры, продажа оружия, наркотиков, даже людей и, в редких случаях, их частей, рэкет. Дарл называл себя аферистом безо всякой специализации, ему было интересно все. Он всегда находился в ожидании чего-то нового, у него были не только планы, но так же и планы планов. Думаю, я в полной мере понимал всю трагическую подложку этой суетливости, и поэтому Дарл относился ко мне с легкой неприязнью. Я знал контекст, в котором он делал это, я понимал, что больше всего на свете он боится остановиться и почувствовать себя мертвым.
И хотя мне никоим образом не хотелось напоминать ему об этом, Дарл сам никогда не забывал, как я получил свое знание. Дарл, похоже, считал, что проявил минутную слабость, но не мог расстаться со мной, как с сентиментальной вещью из детства. Он прекрасно осознавал глубину своего раздражения на меня, однако на самом дне его души были великодушие и милосердие, позволившие мне выжить, и я был ему благодарен.
В конце концов, Дарл мог естественным образом бросить меня безо всякой поддержки, однако он дал мне шанс, и в этом поступке, в принципе ему не свойственном, была доброта человека, способного простить мне знание его сокровенной тайны.
Ты, моя Октавия, наверняка думаешь, что Дарл совершенно чудовищный человек, и удивляешься, каким образом мне пришла в голову идея назвать в честь него сына. Хотя попытка и провалилась, я все равно считаю, что Марциан достойно носил бы это имя. Как бы мы с тобой чувствовали себя, если бы знали, что где-то на земле ходит человек, знающий самую нашу большую и беззащитную, смертельно опасную тайну? Одним словом, этот человек мог бы раздавить наши с тобой жизни и лишить нас всего.
Нам было бы страшно, и мы ненавидели бы его. Дарл ощущал импульс примерно такой же, а может и куда большей силы, однако он не уничтожил меня, когда у него была возможность. Если бы мы испытывали желание скрыть свои слабости, и если бы оно было настолько сильным, я вовсе не уверен, что мы способны были бы на такое благородство.
Словом, я не злился на Дарла. В конце концов, если ставишь себе цель понять кого-то, злость уходит сама. То, что мы понимаем не вызывает аффекта. Рассекреченные импульсы перестают быть таинством души и становятся одним из необычных и ярких проявлений человека.
Хотя, конечно, моя Октавия, не стоит считать, что во мне проснулась некоторая абсолютная доброта. Я был осторожен и готов был принять удар от Дарла. Я ожидал, что он может явиться с полицией или втянуть меня в одну из своих опасных историй, я не спешил ввязываться в его дела, и у меня всегда были варианты побега, разработанные до мелочей.
Дарл и Дейрдре без сомнения были любовниками. Скорее в исходном смысле этого слова, хотя они не ставили друг перед другом каких-либо условий и ничего друг от друга не ждали. Они были знакомы давно. Дигна рано потеряла мать, и Дарл некоторым образом ее опекал. Именно он купил ей этот дом, и периодически, когда она нуждалась в его помощи, он ее оказывал. До того момента, как Дарл угодил в дурдом, Дейрдре даже не приходилось заниматься чем-то унизительным, хотя я был уверен, что дела она проворачивала и в то время не совсем законные. Дейрдре была намного младше нас. К тому моменту, как я встретил ее, ей было всего девятнадцать лет. Я этому не верил. Она говорила, двигалась и думала, как взрослая женщина, и я полагал, что она минимум на десять лет старше. Словом, со стороны Дарла было весьма щедро обеспечить Дейрдре домом, а значит и более или менее стабильной жизнью. Однако Дарл не был бы Дарлом, если бы не брал с Дейрдре определенный процент ее выручки. В отличии от других сутенеров, он не вырывал ей когти, не бил ее, не кричал на нее. Если смотреть на него со стороны этой профессии, он, пожалуй, был самым милосердным из людей. Однако, у меня складывалось впечатление, что Дарл прежде всего был любовником Дейрдре, так что все их деловые отношения приобретали дополнительный оттенок.
Я всегда считал, что Мэйв — дочь Дарла. И хотя Дейрдре утверждала, что Мэйв ей оставил преторианец, порезавший ее прекрасное лицо, у меня складывалось впечатление, что эта легенда существует и поддерживается для Дарла. Дейрдре, давным-давно став Дигной, не дает этой лжи умереть и сейчас. Может быть, причина в гордости, а может быть ей самой не хочется думать, что их с Дарлом нечто все еще связывает.
А может быть неправ именно я, и сходство черт Дарла с чертами Мэйв — это просто игра воображения. Повзрослевшая и ставшая Региной, могу заметить, она приобрела с ним еще больше общего. Впрочем, давай оставим эту семейную тайну. Думаю, Дарл в любом случае об этом никогда не задумывался.
По-своему он, вероятно, был привязан к Дейрдре, а она была привязана к нему. Никто из них друг на друга не претендовал, и это придавало их отношениям легкость, которую можно было принять за безразличие.
Однако, когда Дарл бывал у Дейрдре дома, она никогда не приходила ко мне. Я не ревновал и тоски не испытывал. Иногда я слушал, как они тихонько переговариваются в соседней комнате, и боялся, что они обсуждают меня.
После того разговора с Дарлом я все ждал, когда же Дейдре покажет, что все обо мне знает. Ее абсолютное хладнокровие было принято мной за невероятный актерский талант. Она ни словом, ни делом не намекала мне на то, что все знает. Я в то же время нервничал и переживал, разговор с Дарлом лишил меня покоя.
Дейрдре обращалась со мной, как с другом, оставляла мне Мэйв, и в то же время я понимал, что открыв мой чемодан, она увидела там человеческие глаза, заспиртованные в банках дешевым алкоголем. Вся ситуация напоминала сюрреалистическую комедию, угольно-черную при том. В какой-то момент я почувствовал, что дальше так продолжаться не может.
Я дождался очередного отъезда Дарла и твердо решил поговорить с Дейрдре. Но она каким-то чудесным образом выбрала именно этот день, чтобы кое-что обсудить. У Дейрдре была потрясающая интуиция, почти абсолютная. Я ни разу не видел, чтобы она спотыкалась, у нее никогда не подгорала еда, и она всегда приходила вовремя, словно могла предугадать все трудности, которые встретятся по дороге и рассчитывала время исходя из этого.
Думаю, это некоторая ведьмовская особенность, о которой они не любят распространяться. Когда я узнал, что ты носишь моего ребенка, она сказала мне, что у меня будет сын. И хотя вероятность угадать в игре, где всего два варианта, велика, я ни на секунду не засомневался в особом происхождении этого ее знания.
В тот день она тоже меня впечатлила. Дейрдре зашла ко мне в комнату и прежде, чем я сказал, что нам нужно поговорить, она приказала:
— Сядь.
И я, конечно, сел. В голосе ее была некоторая не то чтобы властность, но авторитетность. Я сел на кровать, ногами задвинул чемодан подальше под нее. Хотя мне хотелось рассказать ей правду, тело мое инстинктивно стремилось ее скрыть. Дейрдре сказала:
— Я знаю, кто ты. Я о тебе слышала. И все сразу поняла. Может быть, если бы я не заглянула в твой чемодан, то и не стала бы возиться с тобой.
Я опешил. Это была несколько не та реакция, которой я ожидал. Оказалось, мое прошлое было не препятствием, а преимуществом. Дейрдре говорила абсолютно серьезно. Она стояла передо мной, высокая, какая-то по-особенному торжественная. Я не мог поверить не только в то, что она — молодая девушка, но и в то, что Дейрдре вообще живой человек.
В тот момент она казалась мне какой-то золотой богиней. Дейрдре взяла меня за подбородок, сказала:
— Признаться честно, я следила за твоими похождениями. Интересный выбор жертв. Ты знал, что довольно известен?
Я этого не знал. Я не читал газет и не смотрел телевизор, я жил абсолютно анонимной жизнью, и меня не интересовала слава. Однако, не скрою, это были приятные слова. Как ты понимаешь, моя внутренняя потребность покрасоваться никуда не девалась, и мне стало лестно.
— Что? — спросил я. — Известен?
Мне хотелось, чтобы она это повторила. Дейрдре сложила руки на груди.
— Многие утверждают, что ты не просто очередной серийный убийца со сложным детством.
Мне стало очень легко, словно долгое время в моей груди было множество тяжелых камней, а теперь Дейрдре разом вытащила их все, бросила на пол передо мной, и я с отчетливой гордостью понимал, от чего освободился.
— Я не понимаю. Мне казалось, обо мне ничего не знают.
— Тебе казалось. Не переживай, Бертхольд, я основательно подготовилась к нашему разговору.
Она раскрыла одну из книг, до которых я еще не добрался.
— Я надеялась сделать тебе сюрприз, — пояснила она, а затем вытряхнула мне на колени газетные заметки. Заголовки были устрашающими и никак не вязались у меня со мной. Некоторые вырезки содержали мой, довольно подробный, хотя и в высшей степени субъективный портрет. Я несколько разочаровался в своих способностях быть скрытным. Однако, меня радовало, что портреты появились в газетах, когда творчество мое достигло позднего периода. Видимо, в тот день, когда все было сделано шумно и некрасиво, у моего дела и нашлись свидетели.
— Не скрою, я собрала их после того, как ты у меня появился, — сказала Дейрдре. — И меня сложно было назвать твоей фанаткой и ценительницей твоих методов борьбы с местечковой клептократией. Но ты в определенных кругах легенда.
Я ничего не понимал. Мое дело было скрытым от чужих глаз, они не могли знать, что мир — головоломка, сменяющие свои позиции шестеренки деформируют его, и я здесь для того, чтобы перезапустить все. Они не знали, что я один вижу правду. Они не могли понять, насколько хрупка реальность, которую видят люди.
Не знали о том, что сердце мира пылает. Никто ничего не знал. Почему это я должен был отличаться от какого-нибудь серийного убийцы (я, конечно, видел некое сходство между моей деятельностью и деятельностью маньяка, однако для меня оно было поверхностным).
— А теперь, — сказала Дейрдре. — Ты подробно и как можно более интересно объяснишь мне, зачем ты все это делаешь. Какая у тебя причина. Личная обида?
Я покачал головой.
— Хорошо. Значит, ты у нас озабочен проблемами общества.
Я кивнул.
— Бертхольд, ты ведь любишь поболтать. Сейчас самое время. Так ты озабочен проблемами общества?
— Я озабочен проблемами реальности.
Она молчала. Не смеялась, не комментировала мои слова, просто ждала. И тогда сквозь меня словно нечто прорвалось, через пробоину хлынула вся хранившаяся во мне грязная вода. Я упал перед ней на колени, притянул ее к себе и начал говорить. Выражение лица у меня, видимо, было совершенно безумное. Я улыбался, я плакал, я смеялся. Я рассказывал ей все, что знаю. Я даже достал из-под кровати чемодан и открыл его. Я объяснял, зачем я вырезал глаза, и что такое «изъятие». Я говорил с ней так искренне, как, наверное, ни с кем еще не говорил. Я пролился к ее ногам, как дождь, я распахнул свою грудную клетку и вытащил сердце, я был окровавлен и обнажен.
Дейрдре казалась мне окаменевшей. В тот момент я не понимал, отчего. Много позже, когда я пришел в состояние более адекватное, я понял, что она испугалась. Ей было страшно, как никогда. Я не видел ее такой ни до, ни после. Ни пули, ни преторианские ножи не пугали ее так сильно. Однако, когда я закончил, Дейрдре взяла себя в руки довольно быстро.
Она дала мне пощечину. На руке у нее остались мои слезы, и она растерла их о свое бедро. Я без сил опустил голову. Безвоздушное пространство моих внутренних пустот заполнилось наконец чем-то реальным.
— Нет, — сказала она. — Неправильный ответ.
— Неправильный ответ? — переспросил я. Мне казалось, я ослышался. Дейдре продолжала, и хотя голос ее звенел, она старалась придать ему уверенность, заземлить.
— Ты — политический террорист, Бертхольд. Такой, каким тебя видят некоторые издания.
— Политический террорист?
Позже, когда я согласился с ней и привел себя в порядок, Дейдре сказала мне, что разговаривая со мной в тот день чувствовала себя так, словно она дрессирует дикого зверя. И впервые поняла, кого пустила в дом.
Но она поставила на меня все и не собиралась отступать.
— Именно, — сказала Дейрдре. — Ты делаешь это не потому, что голоса в голове приказывают тебе, не потому, что ты визионер, желающий спасти мир, не потому, что инопланетяне связываются с тобой с помощью крана в уборной. Ты делаешь это потому, что ты хочешь лучшей жизни для других людей. Ты хочешь показать властям, что их поступки не останутся безнаказанными.
— Да, — ответил я. — Я делаю это потому, что хочу лучшей жизни для всех.
— Хороший мальчик.
— И я делаю все для этого. Я же объяснил тебе, нужно вырывать их из мира, и он изменится.
Она снова ударила меня, на этот раз боль я почувствовал.
— Плохой мальчик. Ты никому этого не скажешь.
— Ты хочешь сдать меня в полицию?
Дейрдре вдруг села прямо на пол рядом со мной. Такое простецкое поведение не было ей свойственно, так что я сразу сосредоточился на ней, как на странном, выбивающемся из окружения предмете.
Дейрдре откинула вуаль, я увидел ее шрамы. Они украли ее юность, из-за них ничего толком нельзя было сказать о ее лице, и хотя она все равно казалась мне красивой, я знал, какова ее потеря. Как бы мы ни относились к нашему телу, страшно в один прекрасный день понять, что лицо твое изменилось внезапно и навсегда. По прихоти человека, который никогда не будет за это наказан.
Я прекрасно понимал, что она хотела мне сказать. Дейрдре смотрела на меня. У нее были темные глаза и рыжеватые волосы, странное и притягательное сочетание. Что могло заставить мужчину изуродовать женщину? Ощущение власти? Желание разрушить кого-то? Я не знал. Мне захотелось поцеловать ее шрамы.
— Я не хочу так жить. И я не хочу, чтобы так жила моя дочь. Послушай, Бертхольд, ты ведь привязался к Мэйв? Она крошка, и она очаровательна. Пройдет лет пятнадцать, и ей придется продавать себя мужчинам, чтобы заработать на хлеб. Скорее всего ей не повезет так же, как мне. Я не хочу этого для нее. Я не хочу этого, — она указала на свои шрамы, — для моей девочки. И я знаю, что ты не хочешь.
— Для тебя тоже. Я не считаю, что это человеческая жизнь.
Теперь, чуть подольше посмотрев на ее лицо, я видел, как она молода. Дейрдре была очень серьезна, и я подумал, насколько же она упорная и как много в ней внутренней силы. В тот момент я понял, что она пойдет на все, чтобы выбраться.
И что я ей нужен. Тогда я спросил:
— Чем я могу помочь?
— Ты не просто поможешь мне, — сказала она. — Ты поможешь всем, Бертхольд. Я сделаю из тебя звезду. Оставим принцепсам и преторианцам восхищение киноактерами и финансовыми магнатами. Ты станешь героем нашего поколения, Бертхольд. От тебя даже не требуется лгать. Ты говорил, что убивал принцепсов, о которых тебе рассказывали обездоленные люди. Ты — герой-мститель, Аэций. Одинокий борец с несправедливостью.
Я хотел что-то сказать, но Дейрдре прижала палец к моим губам. В тот момент она показалась мне мечтательной девчонкой, но я еще помнил, как секунду назад увидел по ее глазам, что она никогда не сдастся.
— Доверься мне. Тебе пока нельзя отсюда выходить, я сама свяжусь с людьми и покажу тебя им. Главное, никогда и никому не говори то же, что рассказал мне. Ты больше не чокнутый серийный убийца. И никогда им не был.
Последний тезис вызывал у меня внутреннее согласие.
— Но зачем все это? — спросил я.
— Ты станешь брендом, Бертхольд. Если один человек смог уничтожить столько нечестных, злых людей и выжить, то что по-твоему будет, если мы все поднимемся и покажем, на что способны. Мы с тобой читали множество историй о том, как один человек способен вдохновлять целые народы. Ты можешь стать таким человеком, Бертхольд. Тебе предоставляется шанс изменить историю. Воспользуйся им вместе со мной.
Дейрдре собрала осторожными золотыми пальцами остатки моих слез.
— Я не уверен, что справлюсь.
— Я во всем тебе помогу, — сказала она. И я в первый и единственный раз увидел, как Дейрдре улыбается. Я вспомнил о Хильде, о моих друзья, обо всех тех, для кого я хотел счастья, о случайных людях, которые были ко мне добры, о моих знакомых из дурдома и с улиц. Дейрдре, поверишь ты в это или нет, расколдовала меня. Мне стало ясно, как никогда, что реальность сложнее, чем кажется. И что я могу справиться, могу все изменить, могу вправду сделать мир лучше.
Но для этого мне нужны не мертвые люди, а живые.
Революция, моя Октавия, начиналась как обман, я никогда не был тем, за кого меня выдают.
Однако, я не победил бы, если бы все то, что обо мне говорили, не стало правдой.