Глава 15

Гудрун села в машину где-то на середине моего рассказа, и мы не спеша выехали на шоссе по разбитой дороге. Раньше в Бедламе машина с собой особенных выгод не несла — нужно было преодолеть сопротивление дорог, которых к тому же не хватало для свободного перемещения. Теперь их было больше, и хотя многие из них оставляли желать лучшего, а бездорожье все же оставалось частью нашей культуры, кое-чего в этом отношении добиться удалось.

Гудрун сжимала в зубах сигарету, изредка поглядывала на меня. Ее морщинистые, желтые от никотина пальцы долгое время не могли расстаться с окурком, затем она выбрасывала его с отвращением. Ей хотелось что-то мне сказать, однако она меня не перебивала.

Только один раз, когда Гудрун только села в машину, она передала нам с Октавией два картонных стаканчика с кофе и коробку с пончиками, покрытыми розовой, голубой и зеленой глазурью.

Так я понял, что ехать нам долго, потому что иначе Гудрун ни за что не озаботилась бы едой. Когда я закончил, она дожевывала пончик с ежевичным джемом, запивала его кофе без сахара и молока.

Лес обступал шоссе, и мы неслись навстречу красно-оранжевому закату. Октавия давным-давно и с удовольствием разделалась со своими пончиками, так что я даже не успел сказать ей, что тот, который с голубой глазурью и ванильной начинкой — самый вкусный. Я взял один из двух пончиков, мне причитавшихся, откусил и запил крепким, без поблажек, кофе.

Гудрун сказала:

— А я эту историю не слышала. Я, честно говоря, ни одной истории от тебя не слышала.

— Тогда вечером тебя ждет второй акт. Все равно, что коллекционный том комикса, который нигде больше не достать, правда?

— Вот почему ты спрашивал все про наше детство и войну? — спросила она. Слова «детство» и «война» были произнесены так по-разному, что можно было почувствовать, какой болью обжигает одно из них, и как другое утешает сердце.

— Да, — сказал я. — Хотел исполнить смертельный номер — осмысление собственной биографии. Получилось интересно?

— Без сомнения, увлекает. Хотя я бы на твоем месте добавила действия.

— Затянуто?

Она хмыкнула. Октавия молчала. Кофе ее давно закончился, но она делала вид, что все еще его пьет. Она чувствовала, как относится к ней Гудрун и, наверное, больше всего на свете Октавии хотелось стать незаметной.

Я сказал:

— Так как твой поход против лени и несправедливости?

— Успешен, — сказала Гудрун и тут же нахмурилась. Она достала из бардачка новую пачку сигарет, сорвала с нее пленку, преувеличенно долго пыталась отделаться от нее, запихнув обратно в бардачок. Ей явно не хотелось о чем-то говорить, и она последовала за своими желаниями.

— Расскажу дома, Бертхольд, — сказала она со вздохом, не дожидаясь моего вопроса. — Потерпишь?

— Ради тебя — все, что угодно.

Есть особый род отчуждения между старыми друзьями, давно не видевшими друг друга. Когда интересно все и сразу, но вовсе непонятно, с чего начать, и кажется, что время остановилось с момента вашей последней встречи, а на самом деле оно шло, и с этим нужно как-то смириться.

Некоторое время мы с Гудрун выспрашивали друг у друга о том, как мы живем. Вопросы были, как пули — частые и бьющие в цель. Я обнимал Октавию, а она смотрела в окно. Будь я на ее месте, ей стало бы чудовищно неловко, но я считал, что лучше всего будет оставить ее в покое, а не пытаться завязать разговор так, чтобы ей пришлось в нем участвовать.

Этикет, в конце концов, хоть и создан для сохранения душевного комфорта, никогда не заменит сладкого ощущения неприсутствия и возможности в любой момент раствориться. Я знал и любил эти моменты, и понимал, что Октавия их тоже ценит. Физическое присутствие вовсе не означает, что тебе совершенно необходимо быть именно в этом месте и именно в это время. Человек, слава моему богу, обладает мобильностью сознания. Способность переместиться куда угодно в любой удобный момент, пожалуй, самый милосердный продукт эволюции нашего мозга.

Закат окончательно раскрыл свою красную пасть, и солнце рухнуло в нее, исчезло. Дождь прошел, и вечер оказался теплый, свежий, пахнущий хвоей. Гудрун и Гюнтер жили не так далеко от столицы, хотя и несколько с другой стороны, чем мы, так что нам пришлось объехать Бедлам. Мелькнули и исчезли пятиэтажные дома, связанные лесом, и я подумал, что все пришло в еще большее запустение, чем когда я этот мир покидал. Я хотел этого, и в то же время я жалел мою страну. Я не знал, возможно ли будет сохранить ее в том виде, в котором я любил ее когда-то.

Но знал, что лучше всего будет никого, ни к чему не принуждать. Если люди хотят покинуть Бедлам, что ж, однажды я тоже хотел.

Дом Гудрун располагался в одном из пригородов до сих пор вполне здравствующих. Неподалеку функционировал вполне исправно, как молодое сердце, целлюлозно-бумажный завод, дававший людям стабильный доход, и уезжать отсюда никто особенно не спешил.

Днем над домом Гудрун всегда самым ироничным образом вздымались тяжелые, темные облака дыма, исходящие из далеких труб, но благодаря ошибкам восприятия перспективы развевавшиеся будто над ее крышей. Я шутил, что это ее плохое настроение. Хотя на самом деле это была не совсем моя шутка — так бы пошутила Сельма.

Теперь кому-то приходилось делать это за нее.

Дом был неухоженный, мрачный, как и его обладательница. Уродливые останки клумб, которые при предыдущих владельцах процветали, чередовались с заржавевшими садовыми зайками, которых у Гудрун не хватало желания выбросить.

В отличии от дома Адельхейд и Манфреда, жилище Гудрун не производило впечатления свалки, потому что оно не производило никакого вовсе — это был дом, единственным свойством которого было безразличие к нему хозяев. Он был как нелюбимый ребенок — грустный и с большим потенциалом к саморазрушению. Октавия, я видел, поджала губы — такие места вызывали у нее брезгливость. Я же знал, что Гудрун просто не мыслила категориями уюта. Мир в целом, в любом его уголке, представлял для нее такое же неприветливое место, каким мне казался ее дом, и даже во дворце она чувствовала бы себя так, как Октавия в ее холодном, запущенном дворе.

Таков был подход к жизни, оставалось смириться и радоваться тому, что мир еще способен Гудрун удержать.

Мы вошли в темный коридор. Здесь пахло нафталиновой начинающейся старостью, табаком и горьким кофе. Домик был маленький, одноэтажный и на три комнаты. Одну из них Гудрун приспособила под вещи, которые ей лень выбрасывать, и я предвкушал ругательства, которыми скрашу сегодня муторный процесс освобождения этой комнаты для того, чтобы мы смогли туда хотя бы войти.

Гюнтер сидел на кухне, и когда Гудрун включила там свет, он зажал руками уши, словно ему стало громко от щелчка, а не ярко от вспышки. Затем он увидел меня, некоторое время смотрел, склоняя голову то влево, то вправо, как будто решил размять шею.

Затем Гюнтер встал, подошел ко мне и обнял меня. Сейчас он казался очень спокойным. Это был стареющий мужчина с очень интеллигентным лицом. И хотя в движениях его было нечто беспорядочное, выдававшее его проблемы, глаза его неизменно сохраняли благородный, ясный вид.

Я не думал, что Гудрун и Гюнтер были парой. Гудрун вышла за него замуж после смерти его родителей, пару лет назад, потому что это был наилучший способ присмотреть за ним и юридически стать его опекуном. Но вместе им было хорошо, по крайней мере Гудрун так говорила. Нет ничего лучше, чем исполнить мечту сорокалетней давности и жить вместе с лучшим другим, утверждала она.

Гюнтер тоже выглядел спокойным и довольным жизнью. Несмотря на то, что дом был неуютным, пропитанным какой-то вещественной, ощутимой даже в воздухе тоской, для Гюнтера и Гудрун, одинаково безразличных к физическим проявлениям мира, место это было как нельзя более подходящим.

— Привет, Гюнтер! — сказал я. — Так рад тебя видеть! У нас был невероятно интересный день, ты не поверишь!

— Поверит.

— Не поверит!

— Я лучше его знаю.

Я засмеялся, Гудрун вздернула уголок губ в подобии улыбки, а Гюнтер некоторое время рассматривал Октавию.

— Здравствуй, — сказала она. — Очень приятно с тобой познакомиться.

Я видел, что ей было неловко говорить с Гюнтером, не вполне понимая, зачем это нужно. Но говорить с Гюнтером было просто необходимо — потому что он все осознавал и ценил внимание.

— Это Октавия, моя жена. Гудрун показывала тебе ее фотографии? У нас двое детей, их фотографии я тоже присылал.

Гюнтер подошел к окну и принялся смотреть на клочок темного неба с пятном луны посередине.

— Я сделаю кофе. Попьем его в моей комнате, — сказала Гудрун. Она погладила Гюнтера по голове, проходя мимо, и взяла с одной из ощерившихся занозами полок банку с растворимым кофе.

— Помочь вам? — спросила Октавия. — Я могу…

— Не надо, — быстро сказала Гудрун, но поймав мой взгляд неохотно кивнула в сторону холодильника.

— Сделай лепешки с ветчиной и сыром, если хочешь.

Октавия была рада возможности себя занять, Гюнтер был увлечен просмотром луны за окном, Гудрун ругала электрический чайник, самой функциональной частью которого осталась подсветка. Все были при своем, особом деле, а я стоял у стола и вдруг посмотрел на себя со стороны.

Вот он я, в стране моего детства, в кругу старых друзей, с любимой женщиной, которой здесь не рады, посреди какой-то странной истории. Довольно много лет я прожил на земле, и надо же, она все еще способна была предоставить мне и радость, и грусть, и нечто крайне интересное.

Сыр Октавия нарезала неровно, а ветчина на лепешках была лоскутами, однако Гудрун ничего не сказала. Мы переместились в ее комнату. Здесь, помимо кровати, тумбочки и шкафа, был еще старый клетчатый диван с чайным столиком, закрывавший проход к окну. То ли он был здесь, потому что Гудрун не хотелось как-то разбираться с этой проблемой, то ли его существование даже имело смысл. В любом случае, протиснуться к нему было проблемой, однако устроиться можно было с большим комфортом. Мы с Октавией сели прямо у окна, а Гудрун и Гюнтер ближе к кровати. Некоторое время мы пили растворимый кофе и смотрели в стену, словно бы приняли правила игры Гюнтера, затем Гудрун сказала:

— Я знаю, чего ты хочешь.

— Блокада молчанием будет продолжаться, пока ты не сдашь укрепления.

— Отступаю. Передай лепешку.

Я взял Октавию за руку, она сжала мою ладонь, нежно и в то же время сильно. Мне хотелось целовать ее и перебирать ее волосы, но она не любила, когда на людях я проявлял к ней нечто, по ее мнению, неприличное.

Гудрун некоторое время молчала, затем протиснулась мимо столика, подняв бурю в чашках с кофе, подошла к окну и закурила. Свет от лампы не отпугивал ночь, зато привлек мотылька. Он бился теперь в старом абажуре, казался больше, чем он есть, затем катастрофически уменьшался в размерах. Пульсирующее чудовище, подумал я.

— Видимо, это не первый случай. Было еще четыре пропажи за последние полгода — ребенок и четверо взрослых. В общем-то, не так уж много для наших краев. Но тел так и не нашли.

— У тебя есть основания думать, что это связано с Манфредом?

— Есть. Дни пропажи. Пропажи происходили с восьмого по четырнадцатое число. В принципе, разброс есть, однако для случайности довольно точно, правда?

— Правда. Неправда. Не знаю, я ведь не детектив.

Но вообще-то я был уверен в том, что все эти преступления связаны. Вовсе не потому, что нумерология от Гудрун меня как-то особенно убедила. Я просил своего бога направить меня, и он направил. Пусть и несколько не туда, куда я хотел, но точно туда, куда мне было нужно. Значит, мне необходимо было разобраться с этим делом и помочь нашему городку.

— Я еще не знаю, имеет ли смысл составить из этих исчезновений цепочку, но, по крайней мере, в отличии от идиотов, которые там работают, вернее уже не работают, я буду думать в эту сторону.

— Моя безупречная интуиция с тобой полностью согласна.

— А ты все такой же самодовольный, Бертхольд.

— Не отвлекайся на мою скромную персону, продолжай рассказывать.

Гюнтер сосредоточенно жевал лепешку, отложив ветчину — он не любил есть розовое. Но когда Гудрун начала говорить, ее слова по-видимому заинтересовали его, потому что он замер, так и не поднеся лепешку ко рту. А может было в ее голосе нечто гипнотическое, потому что я тоже замер, смотря на бьющегося в клетке абажура мотылька, обжигавшего крылья о манящий его свет.

— Рассказывать толком нечего. Тел так и не нашли, в других городах никто не объявился. Официальной причины закрывать дела не было, но ленивые ублюдки сказали, что взрослые наверняка уехали искать лучшей жизни, не предупредив родных. Поиски ребенка официально продолжаются и сейчас. Неофициально малыша, конечно, уже похоронили все, кроме родителей. Никаких зацепок, ни вещей, ни следов, ни свидетелей.

Гудрун замолчала, и теперь стук мотылька об абажур показался мне нестерпимо громким. Я ощутил, как скучаю по Вечному Городу, где никогда не было ничего столь интимно страшного.

— Плачущий человек с опущенной головой, — сказала вдруг Октавия. Я вздрогнул, и она сильнее сжала мою руку.

— Я имею в виду, — продолжила она. — Что у вас маленький городок.

— Не у меня. Я там больше не живу, — сказала Гудрун, но Октавия покачала головой, отметая замечание, как несущественное.

— Если бы это был кто-то знакомый, Манфред бы его узнал.

А я вдруг сказал, наблюдая за отчаянием мотылька:

— Если бы это был человек, Манфред бы запомнил о нем что-то другое.

— Что, Бертхольд?

— Цвет волос, кожу, характерные шрамы, если они есть, рост. Он бы сказал: высокий человек, человек с длинными волосами, человек со шрамом на руке. Когда мы напуганы, мы запоминаем одну-две яркие черты. Но мы запоминаем их, так уж устроены наши головы. Опасное должно отпечататься в памяти хоть сколь-нибудь функциональным образом. Если Манфред запомнил только то, что это был человек с опущенной головой, и что он плакал — у него не было черт.

— Бертхольд, что ты несешь?

— Нет, — сказала Октавия. — Послушайте его, мы видели Манфреда. На мальчике не было ни царапины. Кто мог так напугать его, а главное каким образом?

— Спасибо, Октавия. Это был мой второй аргумент. Мальчик был напуган, а его мать ничего не говорила о приступах страха. Она, конечно, могла забыть, но…

— Все, все, детектив, — сказала Гудрун. Я взял чашку с остывающим кофе, размешал сахар, позвенев ложкой, чтобы разбавить тягостную тишину.

— Жутковато, — добавила Гудрун. — Если не человек, то по-твоему кто?

— Я не знаю. Кто-то. Этого мы пока не выяснили, но, надеюсь, выясним. Сегодня десятое. До четырнадцатого кто-то пропадет. Или не пропадет, если мы найдем того или то, из-за чего все происходит.

Октавия сильнее сжала мою руку. Я посмотрел, почти против воли, в окно. Темнота не сразу устоялась перед глазами, во дворе, заросшем сорняками, мне почудилось смутное движение. Я вспомнил о том, кого видел в зеркале. Мне подумалось: мы могли привезти его с собой, как заразу. Мне стало жутко от одной этой мысли. В темном дворе от легкого ветерка дрожали ветви кустов, вот и все. Они отбрасывали длинные тени, покачивавшиеся под слабой луной.

— Бертхольд! — сказала Гудрун. — Ты себе что-то придумал. Наверняка, это серийный убийца. Мальчик увидел его окровавленным, вот и все. Испугался.

— А почему он был окровавленный, если никто не пропал?

— Бертхольд! Если я еще раз повторю твое имя с такой интонацией, мне придется выгнать тебя из дома в ночь.

Когда я посмотрел на абажур, мотылек там больше не бился. Сгорел, сумел вылететь, исчез бесследно. Тень его на потолке, однако, еще присутствовала. Этот изменчивый мир далеко не всегда играет по собственным правилам, я знал.

— Я просто призываю тебя рассматривать все варианты, не только очевидные, — ответил я. — Не надо винить мирного человека, пришедшего пить ночной кофе и общаться с добрыми друзьями.

Движения за окном больше не было, и я не чувствовал ничьего присутствия, однако сердце мое было струной, на которой кто-то играл неприятную мне мелодию. Я подумал, оно ведь сейчас где-то там, ходит, может быть, ищет кого-то.

Мне захотелось сейчас же выйти во двор и сделать все, что нужно, но я понимал, что это компульсивное желание вряд ли принесет кому-нибудь пользу.

— Не переживай. Этой ночью наш городок может спать спокойно. Я отправила своих ребят поискать следы этого маньяка. Может, они что и найдут. Уж точно поищут, в отличии от угребков, которые теперь у меня будут на шоссе побираться, уж я им это обеспечу.

— Тебя заносит, — сказал я.

Гюнтер вдруг встал, перелез через стол, так что Гудрун едва успела убрать тарелку с лепешками, метнулся к окну и прижался к нему лбом. Судя по лицу Гудрун, жутковато стало даже ей.

— Он как кот, — сказала Гудрун, силясь не показать испуга. — Кот, который видит что-то, чего не видишь ты.

— У тебя получилось, ты меня напугала, — сказал я. Октавия попросила:

— Пожалуйста, прекратите. Это все действительно жутковато, но не стоит…

Она посмотрела на Гюнтера, передернула плечами. Я вдруг почувствовал себя так же, как когда мы прибежали домой в ту Ночь Пряток. Сердце билось в груди, как мотылек у лампы, но я был в надежном, теплом доме с людьми, которых я люблю.

Пока ты один — все, что угодно может случиться с тобой, однако мы были вместе, и страх отчасти показался мне приятным. Я подумал еще, что мы, в общем, большую часть своей жизни уже прожили, многого добились, стали серьезные, взрослые люди, однако разговоры в лунный вечер все еще способны были сделать нас детьми.

— Завтра мы должны съездить туда еще раз, — сказал я. — Прости, Октавия, я хотел рассказывать тебе обо всем в определенных памятных местностях, но все, как всегда, идет не по плану.

Гудрун подняла свою кружку и ударила ее о мою, кофе выплеснулся на столик.

— Кстати, ты обещал дорассказать мне историю про дурку. Гюнтеру, думаю, тоже будет интересно.

Но Гюнтеру было интересно смотреть в окно.

Загрузка...