Я проснулся, не совсем понимая, ночь сейчас или день, в подвале не было окон. Все еще было темно, а я чувствовал себя странно, так что не было ясно удалось мне выспаться или нет.
Мне не хотелось смотреть на часы, чтобы в моей жизни оставалась некоторая загадка. Я задумал выйти и прогуляться, который бы ни был час.
Октавия спала. Лицо ее было безмятежным, спокойным, каким никогда не бывало без транквилизаторов. Обычно она поздно засыпала, а просыпалась очень рано, уже взвинченная, но сейчас я не мог ориентироваться и по ней. Я коснулся губами ее щеки, дыхание Октавии осталось таким же равномерно-медленным, сонным.
Перед тем, как заснуть, она сказала мне, что гордится мной. И хотя слова ее с трудом вязались друг с другом из-за неудержимого желания спать, я был ей благодарен. Она сказала, что я поступил честно, и что иначе было никак нельзя. И хотя у человека, желающего спать, снижается критическое мышление, я поверил ей.
Она обняла меня, уткнулась носом мне в шею. Последнее, что сказала Октавия, прежде чем уснуть было:
— А песня из начала этой истории, «Мрачное воскресенье», с ней связана наша популярная городская легенда. Вроде как она вызывала самоубийства или что-то вроде. Девочка из нашей школы, на три класса старше нас, отравилась таблетками, а когда ее нашли, в патефоне крутилась эта пластинка.
От ее слов мне стало чуть жутковато, но я толком не знал, почему. То ли из-за того, что Октавия только что выпила снотворное, ровно одну таблетку, но для подсознания, исторгнувшего из себя страх, символ был важнее качества. То ли потому, что этот факт вписывал призрака в некий исторический, весьма непрозрачный контекст.
Хотя наш бог любит шутить такими вещами, я вдруг подумал о том, что мы могли увидеть настоящего призрака, и он, бессильный добраться до нас, проклял Младшего.
Впрочем, никто так и не доказал существование призраков, а тем более вряд ли у них была возможность насылать болезни, подобная той, что отличала богов.
Октавия заснула, прижавшись ко мне, а я все никак не мог выбросить из головы то, что рассказывал. Мысли вертелись, цепляясь друг за друга, одна вытаскивала другую, и мне не хотелось знать, чем все это кончится. Сон милосердно охватил меня прежде, чем я перечислил все последствия короткого телефонного звонка.
Какой маленький импульс, в конце концов, может вызвать лавину. Когда кто-то кричит в горах, он не думает о том, что голос его может быть материален и повлечет за собой реальные природные последствия.
А я знал, что у моих слов будут последствия, но произнес их все равно.
Эта мысль успокоила меня, осознанность может и не смогла никого спасти, но обеспечила мне здоровый сон.
Сейчас, когда я проснулся, боли уже не было. Может, она растворилась в пережитых мною и тут же забытых сновидениях, а может вправду наступило утро, и я смог взглянуть на эту историю не оплетенную липкими ночными тенями.
Я встал, медленно оделся. В подвале было душно, и я подумал, что проведя здесь всего лишь ночь, кроме того добровольно, чувствую себя разбитым.
Октавия спала не шевелясь, обычно она часто просыпалась, переворачивалась, хмурилась. Я посмотрел на нее, дожидаясь неких характерных проявлений, однако Октавия вела себя тихо, и я решил, что в таком случае мне остается только подняться наверх, потому как нечто идеальное, даже если это всего лишь сон, не оставляет пространства фантазии.
Я не угадал, думая о дне и не угадал, думая о ночи. За окном было молочное, еще не разгоревшееся утро, чуть пасмурное, но открывавшее тем не менее какие-то погодные перспективы.
На кухне кто-то хозяйничал, и на секунду я подумал, что там окажется моя мама, мне запахло лимонным кремом, как в тот вечер. Мне не просто показалось, я был уверен, что все будет именно так, что пространство осталось неизменным, время же сместилось назад.
Однако это все был обман, лимонный крем оказался лимонным печеньем из яркой упаковки с нарисованными детьми, а вместо мамы был Адлар, с ожесточением стиравший пятно от кофе со столешницы.
— Доброе утро, император Аэций! Вы хотите завтракать?
Я видел, что он спешит, поэтому покачал головой.
— Нет, спасибо. Можешь называть меня на «ты».
Адлар закашлялся, словно подавился, не успев при этом сделать ни глотка кофе.
— Конечно, если вам так хочется. Если тебе так хочется.
Он налил мне кофе и пододвинул ко мне жестом, наделенным беззащитной щедростью не знающего вкусов своих гостей хозяина, сахар и пакет молока.
На задней стенке пакета, кроме уверений в здоровье и благополучии коров, красовался портрет мальчишки лет девяти. Я с детства помнил напечатанные на пакетах молока фотографии детей. Мальчики и девочки вы-меня-видели, которые, в большинстве случаев, никогда не находились. В нашем краю всегда пропадало множество детей, дело было не только в маньяках, как предположили бы принцепсы. Кто-то лез, куда не надо, кто-то сбегал из дома и навсегда растворялся в лесу, кто-то просто слишком мало понимал, чтобы позаботиться о себе самостоятельно и попадал в беду.
Все мое детство с пакетов молока смотрели на меня те, кому повезло меньше.
Я взял пакет, покачал, слушая, как жидкость переходит от одного края к другому, распределяется заново, пытаясь приспособиться к движению.
— Неужели ничего в этом плане не изменилось?
Адлар сопроводил мой взгляд, глаза его под стеклами очков уперлись в фотографию. Он сказал:
— Нет, что вы, мы теперь можем учиться, работать, как люди, обеспечивать своих детей, путешествовать, где хотим. Многое, многое изменилось. Что бы мы делали без вас?
Я качнул головой, плеснул молоко в чашку, наблюдая, как кофе перестает быть черным.
— Я имею в виду с детьми. Часто они пропадают?
Адлар вздохнул, его попытка перевести тему, толком ничего не сказав, провалилась. Он пробормотал:
— С этим все по-прежнему.
Адлар поджал губы, затем посмотрел в чашку. Он был честный, и мне это понравилось. Таким и должен быть чиновник. Я сказал:
— Значит, с этим нужно что-то делать.
Я даже удивился, почему это не знал об этом раньше, почему не интересовался о судьбах детей с пакетов молока.
— Что это за мальчик? — спросил я. — Ты знаешь, где живут его родители?
Адлар кивнул.
— Да, через три дома от нас, влево по кленовой улице. Дом номер двенадцать.
Кленовая улица, березовая улица, дубовая улица. Так у нас называли дорожки, проходившие через рощи. Я знал, о каком месте он говорит.
Мы вышли из дома вдвоем. Адлар сказал:
— Спасибо вам. Правда. Не знаю, что бы я делал без вас. И кем бы был. Для нас очень важно, что вы тут. Это счастливая случайность, что вы выбрали именно наш дом.
Но мой выбор не был случайным. И все же я решил об этом умолчать.
— Адлар, друг, — сказал я. — Только давай мой приезд будет тайной, хорошо? Я не хочу, чтобы поднялся шум. Как ты понял по тому, что мы пришли к тебе домой без сопровождения, глубоким вечером, мокрые от дождя и непрезентабельные, это был неофициальный визит.
Лицо Адлара приняло какую-то особую значительность, радостное предвкушение своей важной миссии сделало его моложе и счастливее. Он сказал:
— Вы можете на меня рассчитывать. То есть, ты можешь на меня рассчитывать. Да, конечно. Никто от меня ни слова не услышит. А Марта спит до обеда, а затем пишет до ужина, она уж точно никому вас не выдаст.
Он помолчал, затем посмотрел, как я закурил, движение его губ отразило напряженную борьбу бросившего, возможно не в первый раз.
— Так странно, — сказал он. — Когда все случилось, когда произошла революция, мне было одиннадцать лет. И я смотрел на вас, то есть на тебя, и думал, что теперь все изменится, радовался, что мой отец остался жив и прошел всю войну. Двадцать два года прошло, а ты совсем не изменился. И моя дочь уже не будет знать мира, в котором она не сможет приехать в столицу нашей страны.
— Остается еще много проблем, — ответил я. — Все продвигается слишком медленно. Я думал, что изменить нечто неправильное легко, оказалось все закостенелое, жесткое, ригидное. На все нужно больше времени, чем я думал и чем я говорил.
Я не знал, почему я разоткровенничался с ним, мне нечто в нем понравилось, а может это был эффект попутчика, когда случайный человек вызывает желание исповедоваться.
Адлар пожал плечами. Он сказал:
— Я благодарен за то, что есть. Я никуда не спешу, живу своей жизнью и делаю, что хочу. Моя дочь будет жить лучше меня. А еще лучше станут жить ее дети. Теперь у нас, наконец-то, время идет так, как надо.
Я понимал, о чем он. Только времени всегда было два: человеческое, стремящееся к прогрессу и физическое, увеличивающее энтропию.
Я и не заметил, как пошел провожать Адлара. Мы дошли до «Сахара и специй», и я сказал ему:
— Я хочу, чтобы это досталось твоей дочери, если она все еще захочет делать пирожные в сознательном возрасте.
Адлар улыбнулся, начал было:
— Спасибо, я…
А потом досадливо махнул рукой:
— В таких случаях «спасибо» звучит невежливо, неравноценно.
Я сказал:
— Ты принял нас у себя дома. Так что, думаю, это не такая уж большая услуга, мой подарок. Кто больше имеет, с того больше спрашивается.
Он пошел дальше, к станции, а я остался стоять под пасмурным утренним небом, затянутым тучами и ветвями, выкурил еще одну сигарету, смотря на развалившуюся вывеску моего любимого термополиума.
Когда сигарета, к концу своей короткой жизни, начала горчить сильнее, я выбросил ее и развернулся обратно. Мне снова казалось, что никто меня не видит. То есть, теперь это было правдой — городок еще спал, а куски леса между домами давали мне пространство для того, чтобы затаиться.
Среди моих объективных недостатков был один, который по праву мог называться царем, потому что все остальные, такие как упрямство, занудство и излишнее любопытство, лишь прислуживали ему.
Этим недостатком было неумение отделить частное от общего и работать с общим. Как только я видел, что кто-то в беде, мне хотелось помочь ему, как сделал бы любой выдающийся человек. Поэтому частенько вместо того, чтобы решать целые проблемы, я расщеплял их на атомы семейных драм и личных трагедий. Я растрачивал энергию на то, чтобы помочь тем, кто нуждается во мне, а не всем, кто во мне нуждается.
Сколько бы отчаянных размышлений я не предпринимал на эту тему, у меня не получалось проходить мимо, чтобы сесть за стол и подумать, как решить еще миллион таких же проблем.
Вот почему я шел по кленовой улице к дому номер двенадцать.
Расстояние от моего дома под номером девять до дома под номером двенадцать было весьма приличное, много больше, чем в городах италийской Империи, потому что внушительные куски леса отделяли нас друг от друга. Самой охраняемой вещью в Бедламе было личное пространство.
Я прошел по кленовой улице, то есть роще с кленами, бескомпромиссно стремящимися вверх. Не распогодилось, и май показался мне сентябрем. В конце концов, противоположные вещи — ранняя осень и поздняя весна иногда совершенно неотличимы. Так бывает со многими феноменами в жизни.
Я вдыхал влажный воздух и радовался тому, что деревья, которые я знал, когда был ребенком, ничуть не изменились. Большинство людей, которых я знал тогда мертвы или же превратились в стариков, которые нас прежде смешили.
Большинство вещей, которые я знал, сломались, потерялись или были выброшены мной.
Большинство зданий перестроили, снесли или обставили по-другому.
Но деревья, для которых моя жизнь всего лишь короткое путешествие мотылька у вечно горящей лампочки, остались теми же.
Дом номер двенадцать был много менее ухоженным, чем дом номер девять и стоял в значительном отдалении от соседей даже для Бедлама. Он был довольно большим, и в то же время казалось, что основная часть этого пространства совершенно забыта людьми. Во дворе образовалась свалка: какие-то проржавевшие механизмы, пустые коробки, старые телевизоры, разбитые аквариумы. Большие вещи, которые никуда не годятся.
Прямо на газоне стояла ржавая машина без колес с открытым кузовом. В нем были какие-то баки, они отчетливо пахли скипидаром. Ничего красивого или уютного, чем стараются обзавестись даже бедные люди, словно двор и дом даже не задумывались, как место для жизни.
Я открыл калитку, и она скрипнула так надсадно, что могла бы оповещать о приходе гостей вместо звонка. Пройдя через захламленный двор и переступив через все, что было не нужно больше никому, кроме обитателей этого дома, я достиг крыльца.
В этой свалке было какое-то особенное милосердие. Это был хоспис для предметов. А с определенной точки зрения, так как мы все состоим из сходных веществ, находящихся друг с другом в сходных молекулярных связях, проявлять милосердие к проржавевшему металлу было так же достойно, как к усталому от жизни старику.
Придя к этому выводу, я даже проникся определенным уважением к хозяевам, но когда не оказалось звонка, мне пришлось самым бесцеремонным образом стучаться.
Открыли мне не сразу, а я давненько отвык ждать, поэтому закурил снова. Когда дверь распахнулась, передо мной оказалась женщина с сигаретой в зубах. Это был очень забавный жизненный момент, мы одинаково закусили сигареты, только я с левой стороны, а она с правой.
Женщине было, наверное, чуть за сорок, хотя она и выглядела несколько старше из-за немытых волос, заплаканных глаз и искусанных губ. Одежда на ней была словно бы она выбирала ее вслепую — нарядный свитер и домашние штаны, капроновые чулки или колготки и пушистые тапочки с щенячьими мордочками. На плечах ее лежал длинный шарфик с нарисованными на нем поездами. От нее пахло алкоголем и она выглядела так, будто не ела как минимум сутки.
Я сказал:
— Доброе утро. Я насчет вашего сына.
Она меня не слушала. Глаза у нее становились все более круглые, лицо демонстрировало несколько степеней осознания.
А затем она резко закрыла дверь, и мне пришлось постучаться снова. Открыв, она опять увидела меня, в этом плане ничего не изменилось. Я был даже польщен, на меня очень давно не реагировали таким образом.
— Нет-нет-нет-нет! — сказала она. — Я не могла так допиться.
— Вы не ели очень давно, по крайней мере мне так кажется. Наверное, вы могли так допиться.
А потом она вдруг села прямо на порог и горько заплакала, завыла. Я опустился рядом и сказал:
— Я здесь, чтобы вам помочь. Мне нужно узнать про то, как пропал ваш сын.
Она то и дело вытирала нос, но он не становился менее влажным. Я аккуратно поднял ее на ноги и повел в дом. Гостиная была захламлена не меньше, чем двор. Несмотря на то, что помещение было большим, оно казалось очень тесным.
Минуя, не без труда, все препятствия, я опустил ее на диван. Рядом с ней блестела вырвавшаяся из ткани пружина.
— Вы живете одна?
Она кивнула, а потом заплакала еще горше, и я понял, почему. Теперь одна, вот какой был ответ.
— Давайте так, я приготовлю вам завтрак, и мы поговорим. Где кухня?
Она махнула рукой в сторону, снова закрыла лицо руками.
На кухне обнаружилось семь бутылок вина разной степени початости, еще две были разбиты. Я осторожно убрал осколки бумажными полотенцами, потому что веника не нашлось. В холодильнике из того, что могло готовиться быстро и утолять голод качественно были только яйца. Соорудив яичницу, не очень красивую и не слишком ровную, я нашел для нее пристанище в виде тарелки и вилку, как необходимый инструмент.
Когда я принес ей еду, она взяла вилку и стала есть без лишних вопросов. Видимо, от удивления.
От монотонного действия или от горячей еды, взгляд ее стал яснее.
— Это вправду вы?
— Я. Как вас зовут?
— Адельхейд.
— Хорошо. Меня зовут Аэций.
— Я знаю.
— Еще меня зовут Бертхольд.
— Это я тоже знаю. Я что по-вашему идиотка?
Она прикрыла рот ладонью, взгляд ее стал извиняющимся, но я засмеялся. Затем, чуть помолчав, попросил:
— Расскажите мне о вашем сыне.
— О Манфреде?
Она стянула с плеч шарфик, прижала его к себе, словно он и был ее сыном.
— Он любил свалки. Это все его вещи. Он так любил мусор. Иногда я даже нанимала людей, чтобы перетаскивать очень тяжелые вещи, которые он сильно полюбил.
Мне, безусловно, было надо от нее вовсе не этого, однако я подождал. В конце концов, описав привычки своего мальчика, его оценки в школе и даже зубную щетку, она сказала:
— Он пропал на свалке. Полиция его искала. Я вас уважаю, вы же император.
Она округлила глаза, словно бы сама не верила в то, что с ней происходит.
— Но, — продолжила она. — Как вы мне поможете?
— Сделаю пару звонков и заставлю полицию работать лучше. Но на какой свалке он был?
В конце концов, в полиции, в большинстве своем, работают просто люди, сильные, смелые и квалифицированные, но им часто не хватает удачи.
Что касается меня, я был героем. И, конечно, я собирался сделать все возможное, как властное лицо, а затем поискать его самостоятельно, как выдающийся человек.
— Я не понимаю, — сказала она. — Вы — моя галлюцинация?
— Никто не может объективно доказать, что он не ваша галлюцинация, не ставьте меня в такое неловкое положение.
Она снова потерла нос и принялась водить вилкой по пустой тарелке с рыжими пятнами растекшегося желтка. Было похоже на картину Юстиниана.
— Северная свалка. Манфред сказал, что будет искать там нечто особенное. Он ушел утром, в субботу, и вот сегодня понедельник.
— Какие у него были звезды?
— Сокровище, Ключ и Нежность. С ним было трудно найти контакт, но если уж найдешь, это был самый верный и ласковый друг.
Она снова заплакала, и я нахмурился.
— Часто он убегал на охоту за сокровищами раньше?
— Да, конечно. Я сначала не заволновалась. Дети в школе с ним не особенно играют, и он часто пропадал там один. Но он хороший мальчик, он никогда бы не расстроил меня и не прятался бы, чтобы привлечь мое внимание.
Полицейский должен был бы сказать что-то вроде «все дети в этом возрасте на такое способны». Великая миссия раздражать и не давать горюющей сосредоточиться на самообвинениях, а так же поддерживать нужный уровень внимания к деталям была мне недоступна.
Еще некоторое время я расспрашивал ее о Манфреде, иногда мне приходилось по несколько раз повторять свой вопрос, чтобы она поняла его или чтобы она не уходила от темы.
Я любил поболтать и был любопытен, однако специфика нашего разговора накладывала некоторый отпечаток на тон беседы — мне приходилось протягивать ей бумажные платки после каждого вопроса, отвечая на следующий, она последовательно рвала их или же полностью использовала по назначению, швыряя отходы в старую, дырявую плетеную корзину рядом с диваном.
В конце концов, я узнал все, что мне показалось полезным и пообещал, что начальник полиции Бедлама возьмет дело под свой контроль.
Что я тоже это сделаю, мне не захотелось говорить. В конце концов, эти слова вели бы к определенному количеству объяснений и очередной порции носовых платков.
Расставшись с Адельхейд, я направился домой. То есть, теперь это, конечно, был чужой дом, но мне отчего-то было приятно осознавать, что когда-то он был моим. Не распогодилось, хотя у дня по-прежнему были некие перспективы. Иные дни так и заканчивают, перспективными и нереализованными, до конца хранящими надежду и так никогда ее не выполняющими. Так бывает и с некоторыми людьми. Я долгое время боялся стать таким.
Если зеленая трава под ногами и свежие, одетые в рукава листьев, ветви выдавали разгорающуюся весну, то даль казалось неопределенно, осенне печальной.
Прохлада сообщала о надвигающемся дожде, и мне захотелось, чтобы он грянул прямо сейчас, как вырванная из симфонии кульминация, окатил меня прохладой. Я чувствовал в себе кипящую готовность к действию, мне хотелось двигаться, быть может даже танцевать, по телу путешествовало напряжение.
Я пел о дожде и лягушках, пляшущих в траве. Детская песенка ложилась на язык легко и путешествие вместе с ней оказалось на удивление коротким.
Когда я пришел домой (домой к Марте и Адлару), Октавия обнаружилась на кухне. Движения ее еще сохраняли некоторую заторможенность. На ней было вчерашнее платье, но выстиранное и излучавшее теперь чистоту. Марта, судя по всему, спала, потому что Октавия решила соорудить завтрак самостоятельно. Из всех вариантов она избрала самый щадящий по отношению к личному пространству хозяев — хлопья с молоком.
Однако заторможенные движения и ее обычная неловкость в сочетании привели к обрушению нескольких колечек на пол и молочным пятнам на столе.
В руке у нее был телефон, старенький, хотя и не такой, какими были телефоны, которые помнил здесь я. Октавия накручивала на палец провод:
— Атилия, родная, я думаю тебе просто стоит вызвать садовника. В этом нет совершенно ничего такого, скажи прислуге. Ты отлично распоряжаешься дворцом. Ты будущая императрица, дорогая.
Каждое предложение Октавия отделяла внимательным молчанием, и я слышал в трубке отдаленное, неясное журчание голоса дочери.
— С ними все в порядке? — спросила Октавия, затем вдумчиво кивнула. Заметив меня, она поднялась, зажав телефон между плечом и щекой, взяла вторую тарелку и не без казусов соорудила еще одну порцию хлопьев с молоком. Вид у нее был при этом внимательный и задумчивый, словно я здесь не существовал, а лишь находился в какой-то отдаленной временной перспективе, как просветление сегодняшнего дня.
Еще некоторое время Октавия говорила с Атилией, из их разговора я понял, что дочь в полном порядке, несмотря на загадочное происшествие с садом.
Затем Атилия, видимо, передала трубку Марциану, бормотание в трубке замедлилось. Октавия кивала, задавала вопросы, и, судя по ее реакциям, получалось, что сын так же наслаждается жизнью, хотя и произошло загадочное происшествие с Юстинианом.
Я мешал в молоке хлопья, разноцветные колечки из моего детства, сменившие упаковку, но не вкус. Карамель и легкие фруктовые отдушки придавали им странный, химический привкус, тем не менее очень привлекательный, а прохладное молоко украсили разноцветные разводы от растворяющегося красителя.
Я ел еду своего детства, наблюдая за тем, как мои собственные дети рассказывают моей жене о том, как у них дела. В этом была некоторая насмешка над временем.
— Я тоже очень скучаю, — сказала Октавия. — И безумно вас люблю. Папа тоже здесь, сейчас я дам ему трубку.
Я прижал телефон к уху и услышал голос Марциана:
— Привет! А это правда, что вы с мамой остановились в твоем бывшем доме у милых людей, которые предоставили вам свою кухню?
— Правда, — ответил я. — Слышал и с тобой произошла странная история.
Странно было понимать, что Марциан похож на меня невероятным, почти пугающим образом, однако речь его, несмотря на все странности, была совершенно лишена варварского акцента с оттяжкой и раскатистым «р».
Как слушать себя самого, если бы моим родным языком была латынь.
— Да, — сказал Марциан. — Случилась неловкая история. Юстиниан выкопал розовый куст для перфоманса и отнес его в музей. Он несколько поранился, а потом все сжег. Атилия очень обижена, хотя почему нам жалко куст?
— Думаю, ее расстроило скорее безответственное отношение Юстиниана к нашей собственности. Однако передай, что мы щедрые.
— Мы щедрые, — сказал Марциан то ли мне, то ли Атилии, бывшей рядом с ним, по интонации оказалось совершенно неясно.
— В целом мы очень хорошо. Не лучше, чем без вас, с вами было бы веселее. У Нисы нет проблемы с параллельными мирами, она сейчас книжку читает, лежит на диване, высоко задрав ноги. Вы всегда говорили, что это вредно, но она уже умерла. Офелла делает реферат и чем-то недовольна, но я не понимаю, чем. Юстиниану мы обрабатываем руки. Я думаю, он нравится Атилии.
В этот момент я услышал треск, а затем негодующий возглас Марциана.
— Я люблю тебя, сынок. Дай мне поговорить с твоей сестрой, — сказал я, однако слова мои потонули в конфликте сиблингов, а Атилия уже выхватила трубку.
— Он все врет!
— Хорошо. Я тебе верю. Как твои дела?
— Я считаю, что воровать цветы — это низость. Кто вообще может поступить так?
— Маргинал, — ответил я. Хлопья в тарелке незаметно закончились, и я, согласно детской привычке, подтянул к себе пачку. Тигр, одетый как пират, смотрел на меня с обаятельной смелостью. Я не сразу осознал, что призывы к приключениям на упаковке и название написаны не на латыни, а на моем родном языке.
Мы еще некоторое время болтали с Атилией и Марцианом, они вырывали трубки друг у друга, немного жаловались, много смеялись, и я чувствовал, что, вероятнее всего, я один из самых счастливых людей на свете. Любовь к моим детям была огромной. Продолжение меня на этом свете тешило определенные нарциссические амбиции, а ощущение, что мы сумели сотворить из маленьких людей счастливых взрослых, наверное, было подобно тому, какое испытывает влюбленный в творчество художник.
Мои мальчик и девочка, которых я впервые увидел неразумными и крохотными, теперь стали красивыми, яркими и довольными жизнью людьми.
Любовь к сыну и дочери была одинаково сильна, хотя в сути своей была разной. Марциана я любил, потому что он воспроизводил меня во времени, был маленьким мальчиком, похожим на меня, затем стал юношей, с которым мы почти неотличимы, любовь к нему была подобна любви к себе самому. Дочь же была удивлением и чудом, потому как странно находить собственные черты в маленькой девочке, а затем в молодой девушке. Стоило полагать, что Октавия чувствовала наоборот — дать жизнь человеку другого пола, человеку от которого ты с самого начала отделен, и который в то же время похож на тебя — странный и прекрасный опыт. Дать жизнь человеку своего пола это, в конце концов, заново подарить ее себе самому.
Меня всегда удивляло, как любовь может быть одинаково сильной, но идти из столь непохожих источников, из радостного удивления и нежного узнавания.
Я не уверен, что в свое время был готов стать отцом. В конце концов, я не умел воспитывать, потому что умел только любить. Но этого оказалось достаточно. Дети приходят в этот мир, чтобы любящие люди научили их любить, так сказала однажды Октавия.
Я много думал об этой фразе прежде, чем согласиться с ней.
Разговаривая с собственными детьми, я вспомнил Адельхейд. Мне стало неприятно оттого, что она не испытает той же радости, что и я, когда думаю о своих взрослых детях.
Я попрощался с Марцианом и Атилией не без сожаления, нажал на легко поддававшуюся, ослабевшую от старости кнопку сброса.
— Октавия, сегодня утром я увидел мальчика на пакете молока. Он пропал.
Она явно не знала, как отреагировать, принялась вытирать стол бумажными полотенцами, было очень видно, что она никогда не занималась даже простейшей домашней работой.
— Мне жаль, — сказала она. — Это чудовищно.
— Да. Именно так. Я знал, что ты поймешь. Это чудовищно. Поэтому сейчас я сделаю звонок начальнику полиции Бедлама.
— Ты уверен, что он узнает твой голос?
— Без сомнения. Мы очень хорошо знакомы.
Октавия кивнула. Я знал, что в своих мыслях она могла быть жестокой, а милосердие ее было связано с ничего не стоившей ей благотворительностью, и все же я знал также, что она поймет меня.
Может, не почувствует так, как я, но непременно поймет.
— А после мы с тобой сами поедем на свалку, куда отправился тот мальчик, Манфред, — сказал я. — У него зубная щетка со львенком на рукоятке.
Октавия нахмурилась, посмотрела на меня пристально.
— И что мы собираемся там найти?
— Манфреда, конечно. И пару тройку не до конца испорченных кассетных магнитофонов.
Она вздохнула, представив себя, видимо, на свалке. Она еще не знала, что свалка эта большая и северная. Я сказал:
— Если хочешь, можешь отдохнуть здесь. Но если пойдешь со мной, я расскажу тебе историю.
— Ты такой мальчишка. Ты просто хочешь выпендриваться, да?
— Кто как не мальчишка может найти другого мальчишку? — спросил я. Октавия сочла вопрос риторическим, и я принялся набирать хорошо знакомый номер.
Гудрун взяла трубку почти сразу.
— Я в Бедламе, — сказал я. И она сказала:
— Надеюсь, воздух родной земли тебе сладок.
В голосе ее была скупая радость, щедро перемешанная с сарказмом. Я слышал, как она затягивается. Гудрун курила сигарету за сигаретой с четырнадцати лет, так что выглядела много старше нашего, и без того преклонного, возраста.
Мы часто смеялись, что ей стоило выпить слезы чужого бога вместе со мной, чтобы не терпеть унижения в общественном транспорте. Гудрун далеко не сразу нашла свое призвание, долгое время она была уставшим от войны солдатом, она наблюдала, как мирную жизнь начали все, кроме нее. Я боялся, что она сделает с собой что-нибудь, но не знал, как ей помочь.
Она целыми днями сидела на крыльце и, сигарета за сигаретой, очередной день покидал ее. Она почти не ела и глаза ее в пустоте своей были сравнимы с глазами тех, кто эту войну не пережил.
Я думал, как привести ее к миру, но оказалось, что она ушла слишком далеко. Тогда я понял, что нужно действовать по-другому и попросил ее хотя бы попробовать работу в полиции.
Тогда тусклый, потерявший значение после войны мир заиграл для Гудрун новыми красками. Она с восторгом (по крайней мере с тем, что в ее исполнении можно было считать восторгом) рассказывала мне про то, что война никогда не заканчивается. Мир состоит из миллиарда маленьких войн, и счастье человека в хорошо обеспеченной иллюзии того, что его война нужна человечеству.
Судя по всему, в словах ее было зерно истины, потому как к пятидесяти семи годам она дослужилась, без единого моего ходатайства, до должности начальника полиции Бедлама и работу свою выполняла хорошо, может от бытийной скуки, а может из депрессивной жажды хоть чуть-чуть очистить мир от царящей в нем несправедливости.
В любом случае, она нашла свое место, и я был этому рад. В конце концов, здравомыслие в ней победило, и вот уже пятнадцать лет она помогала миру стать чуточку безопаснее.
Разумеется, я гордился ей. Если кому и стоило отдать это дело на личный контроль, то это была именно Гудрун с ее обостренным, обнаженным, словно нерв, чувством справедливости.
Я подробнейшим образом пересказал ей ситуацию, и она придержала свое предложение попить вместе кофе. Я услышал щелчок зажигалки. Гудрун закурила следующую сигарету, сказала:
— Поняла тебя. Возьму это дело под личный контроль, как сказал бы стереотипный полицейский в плохом кинофильме.
— Я думал в этих выражениях только что, ты меня расстраиваешь.
— Буду с ребятами часа через два, Бертхольд.
Предвкушение от встречи с подругой я хорошенько взбил вместе с радостью от того, что поисками Манфреда займутся люди самого высокого профессионализма, а сверху полил эти замечательные эмоции желанием познакомить Октавию и Гудрун.
В конце концов, всякий раз, когда Гудрун приезжала в Вечный Город, она находила повод проигнорировать семейный ужин. Я хотел показать ей, что Октавия вовсе не такая, какой мы представляли ее во время войны.
В этот момент в кухню зашла Герди. Как ни в чем не бывало, не обращая никакого внимания на нас, она прошла к холодильнику и взяла большое ведерко с вишневым йогуртом, затем отступила на изначальную позицию и от двери еще некоторое время за нами наблюдала. Когда Герди ушла, я подумал, что мы ей все же нравились. Детский взгляд, не затуманенный ни нашими свершениями, ни статусом представлялся мне очень ценным.
Гудрун сказала:
— Бертхольд, только я хочу напомнить тебе вот что. Не надо лезть туда. Дай людям делать свою работу.
Я был вовсе не против, чтобы люди делали свою работу. Я даже полагал этот подход правильным.
Себя же я считал кем-то вроде волонтера. Бросив трубку, я спросил Октавию:
— Ты подумала?
Она отставила пустую тарелку с каплями цветного молока. Сказала:
— Только если мы будем очень осторожны и, по возможности, не станем рыться в мусоре.
Брезгливость и азартное предвкушение сияли в ее глазах попеременно.