Глава 6

Ребенок, родившийся у мамы, наш сводный брат, не получил даже имени. Он не принадлежал нашему богу, и хотя внешне он был похож на маму, она ничего ему не забыла его отцу и народу, которому он принадлежал.

Я множество раз клял себя за ту просьбу к моему богу, потому что он исполнил ее. Господин Гай исчез из нашей жизни — его перевели в другую провинцию, кажется, в Британию, на запад Империи. Он забрал свою семью, роскошные вещи и дорогие машины, и навсегда нас покинул, ровно как мы с Хильде хотели.

Нам даже дом удалось сохранить. Однажды мама пришла с кипой ламинированных бумаг, это были документы на землю. Господин Гай вручил их ей прямо перед отъездом, а она-то боялась, что он выдаст ей счет за украденные вещички. Она пела смешные песенки вместе с радио, пока вешала их на стену рядом с нашими фотографиями. Дом был ее величайшей гордостью, она никогда этого не забывала.

Она с улыбкой замерла перед документами в рамках, а затем ее словно выключили, и она опустилась на пол, как будто безмерно устала в один момент.

Я никогда не видел, как мама плачет, ни разу, но в тот день, кажется, она была к этому близка. А через два дня родился мой брат.

Мама запрещала вызывать врача, ей помогала подруга по Клубу Ненастоящих Женщин, считавшая, что ее тело на девяносто процентов состоит из металлических имплантов. Нас отправили погулять, очень надолго, а когда мы вернулись, к ночи, в доме плакал ребенок. Я тогда очень удивился, надо же, живой человек появился в доме сам по себе. Было три человека, стало четыре.

А сначала тоже было четыре, подумал я, и от этого проникся к крохотному, грустному существу нежностью.

Он лежал на полу, мама сидела на диване одна. Она смотрела на него, как на вещь.

— Он не нашего народа, — сказала мама. Мы уже знали это, она говорила, между делом, пребывая в своем телевизионно приподнятом настроении. Рассказала, что ей снился юный и прекрасный бог, знак, что ребенок пойдет за отцом. Мне показалось тогда, что это ее ничуть не расстроило.

Теперь же я видел, что ребенок для нее ничего не значит. Я не думаю, что она любила нас, по-настоящему, в том смысле, который в это понятие вкладывает некоторое количество психологов и референтная группа эмоционально развитых людей, но мы были для нее кем-то — куклами, за которыми она ухаживала, потому что такова была ее функция, или маленькими актерами, исполняющими роль ее детей в рекламе, которой была ее жизнь. В любом случае, мы были кем-то. Этот ребенок был чем-то.

В плаче его мне слышалось нечто не просто голодное и разъяренное (как бывает обычно у детей, которые рыдая, гневаются, понятия не имея еще, что могут вызвать этим жалость), а грустное и неизмеримо тоскливое. Ничего хоть отдаленно столь же трагического я с тех пор не слышал, хотя сталкивался с воплями умирающих и с бессмысленными взглядами бездушных.

Ребенку нужно, как тепло и еда, чтобы его любили. И взрослые с трудом обходятся без этого, но дети погибают без любви. В одной книжке, которой незачем было мне врать, хотя и подтверждения факту я не увидел, писали, что дети могут даже умереть, несмотря на правильный уход и достаточное количество еды, из-за недостатка ласки. Не уверен, что такое своеобразное проявление тактичности по отношению к нелюбящим близким имеет место быть в реальности, но тогда я живо вспомнил это вычитанное мной утверждение и представил себе смерть нашего нового брата. Мне стало его ужасно жалко — он только родился, перепуганный, еще толком не понимающий, как это — дышать и жить в нашем мире, а его уже никто не ждет, никто не любит и не научит любить.

А потом я вспомнил, что существую, и метнулся к ребенку. Я взял его на руки, хотя совершенно не понимал, что с ним делать. В сознательном возрасте я не застал младенчество Хильде, поэтому я понятия не имел, как обращаться с совсем маленькими детьми. Мама не хотела мне подсказывать.

Хильде встала цыпочки, и я показал брата ей. Это был маленький мальчик чем-то похожий на нас, внешне абсолютно нашей породы.

— Привет, — сказал я. Хильде повторила за мной. Она тронула его крохотный нос, и я сказал ей:

— Осторожнее.

На ковре ему было очень холодно, и я закутал его в шарф. Мы смотрели на младенца, не зная, что с ним делать, около пятнадцати минут, затем мама забрала его у нас.

Она сказала:

— Отставьте это в покое. Оно отправляется в подвал.

— Что? — спросила Хильде.

Мама повторила, и я сказал:

— Он же там умрет!

Мама засмеялась своим очаровательным смехом, сказала:

— Вы же не думаете, что я собираюсь это убить? Нет, оно просто будет жить там. Там его место.

И отчего-то эти слова нас успокоили, я иногда думаю, а если бы мы рыдали, кричали, требовали не уносить его в подвал в самый первый раз, может, мама решила бы по-другому?

Но по зрелому измышлению, я был знаком с ней всю свою жизнь, и ни разу мама не дала мне повода думать, что она могла бы поступить иначе.

Мы, успокоенные и в то же время охваченные смутным чувством вины, ушли. Ты, конечно, удивишься, но вряд ли стоит воспринимать ребенка, как маленькую версию взрослого. Мы просто знали, что подвал был не таким уж плохим местом.

Этого было достаточно.

На следующий день мама собрала все вещички, украденные из дома господина Гая, и отнесла их вниз, в подвал. Статуэтки, серебряные столовые приборы, малахитовые пепельницы и янтарные броши. Все то, о чем рассказывала и ты. Безусловно, каждый знатный принцепс стремился подражать твоему быту, а так опосредованно, и я к нему приобщился. В подвале царил хаос, вещи, которые прежде мама пристраивала в разные уголки нашего дома, потеряли для нее всякую ценность, были выброшены, как мусор, вместе с ребенком господина Гая.

Ирония заключалась в том, что мой брат был окружен достойными его народа вещами. Хотя, конечно, эта мысль очень долго не вызывала у меня смеха.

Я проклинал момент, когда решил попросить, чтобы господин Гай исчез, потому что если бы он был здесь, рядом, мы могли бы подкинуть брата ему, и он бы, конечно, не взял его в свою семью, но нашел бы для него родителей, которые приняли бы его.

Жизнь этого человека, моего брата, могла сложиться по-другому. Он стал бы взрослым и мог сделать нечто хорошее.

Но господина Гая больше не было рядом, и мы не могли ни к кому обратиться. Здесь мы с тобой впервые подходим вплотную к вопросу о том, как ненадежна была жизнь варваров.

Ты, моя Октавия, думала, что не сможешь понести от меня и говорила, что люди бездны, как вы нас называли, не способны иметь потомства с принцепсами и преторианцами. Этот расовый предрассудок поддерживался принцепским руководством. Часть детей, рожденных по тем же причинам, что и мой брат, наследовала народ своей матери, они были для власти невидимыми. Что касалось маленьких принцепсов, их изымали из семей, а женщин обвиняли в краже ребенка. Всегда находились свидетели, «настоящие» матери, никакого отношения к этим детям не имевшие, и другие атрибуты спектакля.

Матерям после этого грозила освежающая поездка в дурдом, моя Октавия. Представь себе, милая, если бы у тебя отобрали Марциана и Атилию, потому что они не принадлежат твоему народу. А потом объявили бы опасной для общества и отправили в заведение, которым тебя пугали в детстве. Все твои кошмары сбылись бы.

Поэтому мы понимали, почему мама делала то, что делала. В конце концов, она была у нас одна, и она взяла на себя ответственность. Мы не могли ничего сделать — отца ребенка здесь больше не было, по моей вине, а никого из принцепсов, живущих в закрытых компаундах, мы не знали, тем более никому не доверяли.

Мы могли только подбросить ребенка, но представляешь, как мы боялись, что они найдут нашу маму и заберут ее у нас. Мы не хотели такой судьбы для нее.

Так наша семья попала в страшную ситуацию, выхода из которой мы не видели. С каждым днем происходящее все больше напоминало настоящее преступление — мама удерживала брата в подвале, и хотя она, совершенно механически, кормила его, мыла и одевала, мы видели холодную ненависть, которую она испытывала к нему.

Она никогда не заговаривала с ним, не дала ему имени, не интересовалась им.

Я очень боялся, Октавия, что ты будешь чувствовать то же самое к моему Марциану. Сначала я был одержим ненавистью и желанием отомстить, а потом страхом и волнением. Всего этого можно было избежать, если бы я не поддался злости в один единственный момент, но в таком случае у нас не было бы Марциана. Был бы его младший братишка или сестренка, но не он. Жизнь такая сложная штука, я навсегда отравил нашу с тобой любовь, и это дало нам любимого нами сына.

Я никогда не прощу себя, но я не стал бы ничего исправлять.

Словом, моя Октавия, шло время. У моего брата так и не появилось имени, я и Хильде называли его Младший, мама же не обращалась к нему. Мы думали, как решить эту проблему, однако самая благоприятная точка для наших разумов была потеряна.

Дело в том, милая, что решать проблему сразу, если она не требует немедленных действий, не слишком конструктивно — вариативность решений сильно снижается. Однако по истечении некоторого времени, дойдя до своего максимума, она снова падает, потому как разум привыкает к наличию проблемы, отказываясь проявлять гибкость в ее решении.

Прошло четыре года с тех пор, как у нас появился Младший. Мы попадали к нему ненадолго, каждый день ровно на полчаса — между нашим возвращением из школы и маминым возвращением с работы. Мама не разрешала нам с ним видеться, и хотя иногда мы пробирались к Младшему ночью, все равно у нас не получалось проводить с ним достаточно времени, чтобы он научился говорить.

Он знал наши имена, но произносил их нечетко. В его арсенале были и еще некоторые слова, но несложные. По поведению своему он не слишком отличался от варвара со звездами, похожими на звезды Гюнтера или Марциана, однако это был вполне здоровый ребенок. Он был, что называется, педагогически запущенным. Мы пытались научить его чему-нибудь, но он даже ложку держал с трудом.

Его бог оставил его. Твой бог оставил его, моя Октавия. Я любил Младшего, хотя я никогда не чувствовал, что он такой же, как мы. Его инаковость ощущалась, но я не ненавидел его. Я ненавидел отца Младшего, которому было плевать, что станет с его кровью.

Мы с Хильде думали, как помочь ему, но с каждым днем шанс этот становился все призрачнее. Теперь мама и вправду удерживала в подвале принцепского ребенка, который в четыре года не умел того, что дети умеют в два.

С виду ей словно бы совсем не было страшно. Она жила, как ни в чем не бывало, но как только Младший научился, кое-как, ходить, стала привязывать его. Она боялась, что Младший однажды сбежит из подвала. И с каждым днем ее страх становился все сильнее. Мы с Хильде понимали, чем все может кончиться, понимали, что Младшего нужно передать его народу.

Был и другой вариант — любить его, как члена нашей семьи, растить его в тайне, учить, а затем отпустить в Италию. Как ни парадоксально, перед Младшим, принцепсом, лишенным даже имени, открывалось в теории лучшее будущее, чем перед нами.

Но мама не стала бы делать для него ничего сверх того, что поддерживало бы жизнь в его теле. Мама не была убийцей.

И мы не хотели, чтобы она стала.

Мы с Хильде были вместе, и это было нашим единственным спасением. Я не уверен, что смог бы пережить эти годы без нее. Нет, было и много хорошего, мы не забывали радоваться каждому дню, и все же после смерти отца стало очень и очень сложно.

Я непрерывно крутил в голове идеи, как спасти Младшего, но все они ставили под удар маму или его. Мир тем временем все чаще показывал мне свою истинную натуру. Я видел пожары там, где их не было (там, где их не видели другие), трещины расползались по стенам и потолкам, изменялись предметы, изгибались буквы. Мир казался мне взбаламученной водой, приходилось предпринимать много усилий, чтобы его успокоить.

Чаще всего достаточно было прикосновения, в те времена я еще не научился управлять реальностью с помощью взгляда и мыслей, огромное количество энергии я затрачивал на то, чтобы привести все в порядок.

Иногда я оказывался в совершенно незнакомых мне местах, и мне нужно было время, чтобы превратить их к свой дом, школу или лес.

Я думал о Младшем часто и подолгу, но единственное верное решение не приходило мне в голову. И мне очень жаль было расставаться с ним, хотя я знал, что это неизбежно в тех или иных обстоятельствах.

Он был так отчаянно голоден до любви, так дрожал, по-животному искал ласки, когда мы обнимали его, что я не знал, сможет ли кто-то заполнить эту черную бездну, которая в нем скрывалась. Мне казалось, даже самая любящая приемная мать ничего не сможет сделать с этим страшным голодом.

Я и сам испытывал нечто подобное, однако в сглаженной, контролируемой (или мне так казалось) форме. Испытывала и Хильде — мы все были дети нашей холодной матери. Но Младший не умел ничего, кроме как желать любви, и мне было его жаль, и я не мог дать ему столько. Иногда я и Хильде боялись, что он может нас сожрать. Этот голод, метафора поиска ласки, казался нам голодом настоящим и вызывал у нас страх.

Хотя не было никого безобиднее Младшего. Мы приносили ему сладости, разговаривали с ним, пытались учить обращаться с вещами, но на все было слишком мало времени.

В тот день, когда мне пришла в голову идея наконец показавшаяся мне достойной, мы с Хильде ушли из школы чуть пораньше, чтобы сделать подарок Младшему.

Был август, и запахом яблок пропитался весь мир. Младший любил яблоки, и мы залезли в соседский сад, чтобы насобирать их. Все были на работе, только запертый дома песик смотрел на нас, уперев лапы в окно.

— Кого-то будут ругать, — сказала Хильде. — Ему же нельзя на диван.

— Откуда мы столько знаем о наших соседях?

— Наверное, много у них воруем, — ответила она. Я любил наблюдать за тем, как растет Хильде. У нее было свое, особенное, чувство юмора, непохожая на мою манера мыслить, новые увлечения. Я жалел, что Младший никогда не меняется.

Мы собирали краснобокие яблоки, вытирали их об одежду и складывали в мой школьный рюкзак, к учебникам. Хотя мама кормила Младшего так же, как нас, он мог есть очень много, и я не знал, с чем это связано. Наверное и вправду голод любовный и физический сливаются, достигая некоторой критической точки, в которой ничто уже неразличимо.

Я как раз вглядывался в яблоко с белым солнечным бликом на рубиновой шкурке, проверяя его на пригодность в пищу, когда понял, как все просто.

Мы могли сделать это три года назад. Сегодня была Ночь Пряток. Мы, надевая костюмы, прятались от своего бога, а он смотрел на нас. Чем более жуткий костюм, тем больше шансов, что бог не станет присматриваться, не заметит, кто в нем.

А того, кого не заметит бог, он наградит за победу в этом нехитром развлечении. Но чтобы все не было слишком просто, вместе с монстрами переодетыми, расхаживали в этот день монстры настоящие. Задача состояла в том, чтобы поиграть с богом. Испугавшийся, показавший себя криком, который дойдет до неба, проигрывал. Или умирал — было много таких историй, распространенных среди детей, поэтому не претендующих на абсолютную истину.

Мы слушали их с упоением и радостью, и Ночь Пряток была нашим любимым праздником.

Так вот, мама должна была уйти на вечеринку с подругами, а мы, особенно если возьмем с собой друзей, будем переодеты в костюмы, нас никто не узнает. Мы просто оставим Младшего у компаунда, и его заберут.

Хотя, конечно, эта идея пришла ко мне позже полезного — Младший знал наши с Хильде имена. И хотя он произносил их неразборчиво, эти имена были ниточками к нашей семье.

И все же я был уверен, что мы сможем объяснить ему все.

— Ты знаешь, — сказал я. — У меня здесь появилась такая идея! Такая идея! Просто невероятная идея!

— Мама будет очень тобой гордиться, — сказала Хильде и почесала нос. Несмотря на то, что я ее вовсе не впечатлил, вдохновение меня не покидало. Мы собрали яблоки, и я подсадил Хильде, чтобы она перелезла через забор.

Прежде, чем покинуть соседский двор, я помахал песику, все еще наблюдавшему за нами. Наверное, ничего интереснее наших визитов у него днем не происходило, так что он всегда был нам рад.

Когда мы пришли домой, мамы еще не было. Мы помыли яблоки и спустились в подвал.

— Младший! — сказал я. — У нас для тебя гостиницы.

Мы с Хильде вывалили перед ним яблоки. Он с пару секунд посмотрел на них, взял одно, понюхал, потряс его над ухом, словно бы это было шоколадное яйцо с игрушкой внутри, а затем вгрызся в него с жадностью, со звериной быстротой. Хильде протянула руку и погладила Младшего по голове. Он схватил ее за запястье, ладонью прижал к себе ближе.

Я сказал:

— Послушай, Младший, сегодня мы вытащим тебя отсюда.

Он поднял на меня глаза, светлые, мамины. Я подумал, надо же, мы ведь немного похожи. Я не понимал, какие чувства это у меня вызвало. Наверное, мне стало страшно, что в таком же состоянии мог бы быть и я. Эмпатия основана на эгоизме, моя Октавия, на умении вообразить себя кем-то.

Младший продолжал грызть яблоко. Он съел его вместе с огрызком и тонкой, горькой веточкой из него торчащей, принялся за следующее, продолжая смотреть на меня. Его неподвижные глаза в сочетании с постоянным движением рук и челюстей, пугали меня. Он внимательно слушал, но я не знал, понимает ли он меня.

— Сегодня мы отведем тебя туда, откуда тебя заберут люди. Они дадут тебе хорошее место. Теплый дом. Еду. Много еды.

Я прикоснулся пальцами ко рту. Иногда мне казалось, что жесты Младший понимает лучше, чем речь. Иногда казалось, что он не понимает ничего.

— Только ты должен пообещать, — сказал я. — Что ты не произнесешь наших имен. Никогда.

— Бертхольд, — сказал он. Я нахмурился, покачал головой. Тогда Младший сказал:

— Хильде.

— Все, — сказала Хильде. — Это конец.

Я встал и принялся расхаживать по подвалу, пинал дорогие вещички, которыми мама окружила Младшего. Здесь всегда было чисто — мама старательно убиралась, но хуже места я не знал. Неуютнее, беспорядочнее, страшнее — Младший был просто одной из забытых вещей, валявшихся здесь.

— В сущности, — сказал я, гордясь подцепленным недавно от учительницы математики выражением. — Принцепсы могут и не различить наших имен. Кроме того, может они подумают, что Хильде — мать.

— Загребут тетю Хильде из магазина.

— Это тоже не слишком хорошо, но она старая, и ее быстро отпустят. В общем, я думаю, что это не так страшно. В конце концов, он зовет нас, когда видит. Если он больше никогда не увидит нас, то может никогда и не позовет.

— А если от страха? — спросила Хильде. — Или если будет по нам скучать?

Я даже разозлился на нее.

— Ты можешь подумать о чем-нибудь хорошем? — спросил я. Она пожала плечами, наблюдая, как исчезают сладкие августовские яблоки. Странно, но Младший все равно был тощим, как щепка, словно все силы его организма, вся взятая из окружающего мира энергия, все уходило на то, чтобы поддерживать жизнь в его теле и сохранять остатки животной веры в то, что мы его не покинем.

Но именно это мы и собирались сделать. Я знал, что мы поступаем правильно, и у меня не было вины перед Младшим. Разве что за то, что я не догадался обо всем раньше.

— Сегодня мы пойдем наружу. Посмотреть на улицу. Улица. Помнишь?

Я ткнул пальцем вверх.

— Там. За лестницей. Ты же хочешь узнать, что за лестницей?

Младший снова посмотреть на меня, облизнул губы, а потом заплакал. Я обнял его, сказал:

— Нет-нет, бояться ничего не надо. Мы будем с тобой, а потом с тобой будут другие люди, которые тоже будут тебя любить.

— Люди, — сказал он. И я испытал невероятную гордость, потому что он повторил за мной новое слово. Да только не знал он, кто такие люди. Он видел только нас и маму, он ничего не знал про дом, про улицу, про лес, про страну, про человечество.

Я поцеловал его в макушку, почувствовал, как его слезы пропитывают воротник моей рубашки. У него была странная, пугавшая меня больше прочих привычка — он плакал по необъяснимым для меня причинам, когда мы обнимали его. Может, просто глаза его увлажнялись от счастья, как у щенка.

В этот момент Хильде дернула меня за рукав.

— Пора.

Мы не могли услышать, как мама открывает дверь, поэтому Хильде всегда засекала время на своих розовых наручных часах с широким, резиновым ремешком.

— Мы любим тебя, Младший, — сказала она. — Но нам пора.

Мы взбежали по лестнице вверх под аккомпанемент его звериного воя, закрыли за собой дверь и прижались к ней, тяжело дыша.

— Сегодня, — сказал я.

— Сегодня, — повторила Хильде. В тот момент мы чувствовали себя очень взрослыми, очень усталыми мужчиной и женщиной. Вой Младшего, приглушенный полом и дверью, был маме привычен. Он часто вопил и без причины, от страшной тоски.

Мы вернулись к себе, бросили рюкзаки и открыли шкаф. Комната у нас была небольшая, но уютная. Никогда нам не хотелось разъехаться по своим углам, хотя мама уже подготовила для Хильде комнату, куда она должна была переехать на будущий год. Наша комната была разделена надвое. Моя половина располагала киноплакатами, расклеенными по стенам, коробками из-под леденцов, где я прятал жуков и монетки, которые мы укладывали на рельсы, увеличительными стеклами, которыми я поджигал муравейники. Такими мальчишескими мелочами, которые я давным-давно потерял, но часть меня их все еще любит.

Часть Хильде была украшена ее рисунками с миловидными певицами, на тумбочке у нее стоял розовый ночник, всюду валялись начатые гигиенические помады с разными запахами. У меня царил порядок, все было уложено в коробки и классифицировано, Хильде же предпочитала хаос. У нас, в отличии от тебя и Санктины, был очень строгий контроль за собственностью, мы часто ругались из-за тетрадных листов, которые я выдирал из ее дневника, из-за моих коробочек, которые она забирала для своего бисера. Словом, наша комната была территорией войны, однако мы слишком любили поболтать перед сном, чтобы приближать момент расставания.

Шкаф у нас был общий и большой. Иногда, когда мир вокруг становился слишком уж нестабильным, дрожаще искренним, я забирался в шкаф и ждал, пока не станет легче в темноте, прохладе и тишине.

В самом дальнем углу шкафа, где я обычно и сидел, висели наши с Хильде костюмы для Ночи Пряток, сшитые мамой. Те, что мы должны были надеть в этом году мама уже положила нам на кровати, но те, что остались с прошлых лет покоились глубоко в утробе шкафа. Я вытащил их на свет, Хильде сказала:

— Хочу одеться в призраков!

Голос у нее стал требовательным, а мимика совсем другой, и я понял, что сейчас она в том же моменте, только четыре года назад. В ту Ночь Пряток не было у нас никакого Младшего и ни о чем не нужно было думать. Я разложил костюмы по размеру и задумчиво посмотрел на них.

— Может просто замотать его бинтами? — спросил я. — Вроде он кеметская мумия.

Но Хильде сказала:

— Ты не хочешь быть со мной призраком!

И кулаком ударила по подушке.

— Хорошо, идея плохая!

— Пожалуюсь на тебя маме!

— О, пожалуйста, не надо!

— Ты просто болтун! Ты же мне обещал!

Я вздохнул. Разговаривать с Хильде в этот момент было бесполезно, ведь другой я отвечал ей, и слушала она его. Наверное, мы ругались, потому что она заплакала. Я сел рядом с ней и поцеловал ее в макушку, но она больно треснула меня по коленке. Видимо, четыре года назад я не был таким великодушным.

Некоторое время я прикидывал, какой из костюмчиков Хильде подошел бы Младшему. Он был намного ниже меня, поэтому свои я вернул во тьму, откуда они вышли. Наконец, я понял:

— Точно! Хильде, ты гений! Окровавленная невеста! Призрак! Вот кем будет Младший!

Хильде постучала пальцем по виску, потом сказала:

— Ты чего? Это ж для девчонок.

— Просто моя одежда будет ему длинной. И он должен быть в костюме, чтобы не выделяться. И вообще какая разница, это только на одну ночь?

— Это полный позор.

— Сама ты полный позор, — сказал я, положив платье и вуаль под подушку, затем принялся складывать остальные костюмы в шкаф, чтобы показать твердость своего решения. Мама поднялась к нам, вошла, постучавшись, когда я уже закрыл дверь шкафа, сердце мое трепыхнулось в груди, как рыбка, которую подсекли.

Она поцеловала нас обоих в щеки, сказала:

— Малыши, вам пора переодеваться. Скоро наступит время сладостей!

— Я не малыш, — сказал я, старательно стирая след ее поцелуя, хотя где-то глубоко внутри мне было очень приятно.

Ночью Пряток дети проводили, выпрашивая сладости. Считалось, что взрослые должны выдать нам сладостей за напугавшие их костюмы, в качестве благодарности за тренировку перед встречей с настоящим ужасом.

И хотя никого наши костюмы из подручных средств не пугали, вежливость и жалость заставляла взрослых опускать конфеты в наши мешки. А, может, им просто нравилось нас радовать. Я считал себя уже слишком взрослым для подобных развлечений, но в то же время жадность толкала меня позориться и дальше — некоторые клали не только сладости, но и маленькие подарочки: брелки с летучими мышами и яблоками, символом Ночи Пряток, ластики в форме призраков, шариковые ручки со встроенными фонариками, блокнотики, обтянутые резиновой паутиной и тому подобные приятные мелочи, которыми пестрили лавки магазинов. Эти детские вещички покупали только взрослые, а мы все ждали, что нам попадется в этом году. Поэтому выпрашивать сладости, несмотря на мое растущее осознание собственной мужественности, я не переставал.

Мама сшила для меня костюм соломенного пугала, а Хильде была моей вороной. У нас обоих были маски, для нашего дела это, безусловно, являлось плюсом, но я охотно поменялся бы с Хильде образами. Когда мы встали перед зеркалом, я сказал:

— Только ради ластиков с призраками.

— Ты продал за них свою гордость, — сказала Хильде.

— Они светятся в темноте.

Некоторое время мы молча смотрели в зеркало. На мне был джинсовый комбинезон и клетчатая рубашка, и соломенная шляпа, вроде твоей, Октавия, только куда менее эстетичная и без красивой ленты. Соломенные пучки торчали из рукавов и штанин, кроме того они кололись.

Я выглядел идиотом. У Хильде были очаровательные крылья, маска с пластиковым клювом и черный костюм с нашитыми на штаны и водолазку настоящими перьями.

— Ладно, — сказал я. — Ты выглядишь немногим лучше.

— Это неправда!

— Правда!

— Неправда!

— Правда!

— Дети! — сказала мама. — Вы опоздаете!

Когда мы спустились, мама вручила нам по холщовому мешочку.

— Удачного сбора! — сказала мама. Об августовских конфетах говорили так же, как о яблоках, словно это был урожай. Я сказал:

— Пока, мама! Мы вернемся к полуночи!

— Я еще буду на танцах, малыши. К часу я обещаю быть дома и уложить вас спать!

— А когда ты уходишь? — спросила Хильде.

— В полдвенадцатого, — ответила мама. Она принялась открывать шкафчики на кухне и доставать оттуда ингредиенты для шоколадного пирога, который традиционно приносила с собой на вечеринки в честь Ночи Пряток.

— Пока мама! — хором сказали мы, она это любила и даже радостно похлопала в ладоши нам вслед. Мы захлопнули за собой двери, и я сказал:

— Значит, у нас будет полтора часа.

— Времени даже с запасом, — ответила Хильде. Она заглянула в свой холщовый мешочек, словно там уже что-то было.

Мы вскочили на велосипеды, теперь у Хильде был свой, хоть и старенький, отданный ей маминой подругой из жалости к девочке без отца, но очень симпатичный. Хильде им гордилась, особенно после того, как я его перекрасил, и теперь он даже блестел.

Городок изменился. Теперь все дома, которые мы встречали, петляя по тропинкам, были украшены. Я называл это метаморфозой Ночи Пряток — ты возвращаешься из школы, словно ничего не происходит, а затем все спохватываются, и уже через час каждый дом приведен в надлежащий праздничный вид.

Наша мама всегда заботилась обо всем заранее — резиновая паутина на окнах, болтающиеся на заборе яблоки с вырезанными на них страдальческими глазами, все было на месте. Считалось, что яблоки символизируют потерянные в эту ночь души: умерших от страха и съеденных монстрами.

Их было столько же, сколько яблок в августе, говорил папа, чтобы напугать нас, тех, кто эту ночь не пережил.

Прежде страх смерти был для меня игрушкой, которая хоть и пугала меня, но ее всегда можно было отложить в сторону. Теперь у меня был папа, который больше не увидит Ночь Пряток. Ни одну.

И я думал, есть ли он среди этих потерянных душ.

Кто-то выставлял во двор свечи, раз в два года от этого непременно случался пожар, но обычно небольшой. Кто-то обматывал забор гремящими на ветру цепочками, кто-то лепил из глины испуганных призраков. Все это было кустарно, но как-то совершенно очаровательно.

Ночь Пряток была большим заговором взрослых, не слишком-то веривших в нее, чтобы порадовать нас, детей. И, строго говоря, это был очень добрый праздник, когда те, кто сильнее и старше, делали вид, что они боятся того же, чего и мы.

Все вокруг стало яблочно-сладким — множество людей ножами открывали на яблочных боках испуганные глаза, и от этого запахи стали совершенно нестерпимыми, словно где-то рядом готовился невероятно огромный яблочный пирог.

Яблочный дурман совсем забивал аромат уходящего лета — теплый и земляной. Под колесами наших велосипедов похрустывали веточки и шуршали листья. Мы молчали, каждому было о чем подумать.

С ребятами мы встретились у «Сахара и Специй». Все уже ждали нас. На Сельме был совершенно потрясающий костюм единорога. Больше всего в жизни она любила Ночи Пряток. Весь год ее папа копил деньги на самый роскошный костюм. Он всегда заказывал костюм для Сельмы у одной и той же портнихи, доказавшей этой придирчивой парочке свое мастерство. Каждый костюм Сельмы неизменно оказывался лучше предыдущего. Вот и сегодня она была в очаровательном, пушистом, наверняка невероятно душном, бело-розовом одеянии, а ко лбу ее был прикреплен рог, сделанный из настоящего, коровьего, и обильно присыпанный блестками. Даже длинный хвост был как настоящий и очень приятный на ощупь.

И вела себя Сельма как лошадь, непрестанно прикладывающаяся к овсу. Она жевала и жевала, и снова жевала. Иногда она выдувала из жвачки большой, сладко пахнущий розовый пузырь.

На Гюнтере был костюм пирата, который его совершенно не волновал. Хотя иногда Гюнтер смотрел на свой резиновый крюк, надетый на руку, и очень удивлялся. К плечу его жилетки была пришита мягкая игрушка — попугайчик. Родители Гюнтера тоже очень старались, хотя он сам не понимал всей радости, которую они старались ему подарить.

Гудрун пришла в старомодном платье, в руках у нее было пять кукол.

— Ты кто? — спросила Хильде. Сельма засмеялась, и Гудрун, явно уже не в первый раз, сказала:

— Я — наш матриарх. А это мои пять мертвых детей. Видите, они в крови?

— Это вишневый сок, — сказала Сельма, принюхавшись.

Я засмеялся, и Гудрун подняла на меня свой тяжелый взгляд.

— Думаешь это смешно? Она зарезала своих детей.

— Праздничного настроения тебе не занимать.

— А то.

Она вздохнула, и мы развернулись к «Сахару и специям». Все подвернули свои мешки, чтобы их было удобнее держать и пошли к двери.

И хотя на ней висела табличка с надписью «технический перерыв», мы знали, что это лишь потому, что Рудольф решил выкурить пару сигареток подряд. Когда он открыл дверь, в зубах его и вправду была зажата самокрутка.

— Угощение или ужас! — крикнули мы, а Гюнтер зажал уши, выронил мешок, поднял его, затем снова попытался зажать уши, на третьей итерации он понял, что мы замолчали. Рудольф округлил глаза, подался назад, схватившись за сердце. Взрослые всегда вели себя так, словно мы действительно их пугаем. Сначала я думал, что с возрастом нервы их слабеют, затем, что они переигрывают, в тот же день они вызывали у меня умиление.

— С кем бы я не встретился сегодня, страшнее вас он, ребята, не будет, — сказал Рудольф. — Ты просто ужас, кровавая кукольница.

— Я не кукольница, я наш матриарх, — сказала Гудрун. — Кто вообще такая кровавая кукольница?

— Не знаю, просто хотел сделать тебе приятное.

— Так угощение или ужас? — спросила Гудрун. Рудольф вернулся с большой миской карамелек собственного изготовления и щедро отсыпал каждому из нас.

— Жду тебя завтра на работе, Бертхольд, — сказал он. А я ответил:

— Заметано, — потому что это звучало круто.

Рассевшись по велосипедам и устроив мешочки с карамельками в корзинках, мы поехали дальше, собирать нашу августовскую дань. Я потеснился, теперь, когда Хильде повзрослела, ведь со мной ездил Гюнтер.

Улов в тот день был особенно хорошим. То ли наша пятерка была по-настоящему устрашающей, то ли взрослым было жалко Гудрун и ее национальное сознание, но мешочки наши были полны. Между точками сбора сладостей, в которые превратились соседские дома, мы с Хильде урывками ввели друзей в курс дела. Мы испуганно замолкали всякий раз, когда мимо нас проезжали или пробегали другие дети, поэтому рассказ получался совсем уж невнятный, однако ребята вычленили главное.

— Так сегодня мы увидим вашего Младшего? — спросила Сельма. — Яма меня поглоти!

— Хватит уже ругаться. А что тебе в нем? — пожал плечами я.

— А то. Он же принцепс. Я никогда не видела маленьких принцепсов.

— Дура, — сказала Хильде. — Принцепсы всегда маленькие.

Сельма чуть не стукнула ее мешочком с сладостями, к слову довольно тяжелым, но я вовремя вклинился между ними, так что Сельма не потеряла управление велосипедом, а Хильде не получила за оскорбление.

— Он тоже будет вечно молодым? — спросила Гудрун. Я еще пожал плечами.

— Если вырастет из маленького до молодого. Не знаю. Пока он просто человек как человек. Как мы.

— Ты рассказывал.

Мы доверяли друзьям, история эта четыре года хранилась у них в целости и сохранности.

К одиннадцати сорока мы были на месте. Мама уже ушла, и дом был незрячий, темный. Мы вернулись, не зажигая свет, в темноте прошли в подвал.

Гюнтер крепко держал за руку Сельму, а она хихикала, только Гудрун сохраняла присущую положению серьезность.

Младший зашумел, почувствовав новых людей. Он испугался и обрадовался, но для него большинство вещей и чувств были безымянными, и он не знал, как выразить их.

Гудрун и Сельма осторожно подошли ближе, Гюнтер же ушел в дальний конец подвала, встал в угол, словно его наказали.

— А я думаю вы бы подружились, — сказала ему Сельма, но Гюнтер не отреагировал.

— Он просто стесняется, — сказала Гудрун.

Они тоже стеснялись, и я чувствовал, что Сельме до слез нашего Младшего жалко. Хотя она то и дело радостно восклицала, найдя на полу еще какую-то занимательную, блестящую вещичку, глаза ее неизменно слезились, когда она смотрела на него.

Впрочем, так же легко она переходила на смех. Ее безумие в жизни казалось очаровательным, но доставляло ей много проблем с учебой. В школе Сельма и Гюнтер сидели за одной партой, они ничего оттуда не выносили, и хотя в Бедламе право посещать школу имели все, аттестат Гюнтер не получил бы точно, а Сельма получила бы вряд ли.

Но это никого не волновало, мы все равно не могли поступать в университеты. Учились в старые времена мало и неохотно, только если учитель умел заинтересовать предметом как таковым, а не перспективами, которые он открывает.

Но вернемся к Младшему, моя Октавия, к Младшему, который имел право поступить в любой университет страны и стать кем угодно, но в четыре года знал около десяти слов.

Мы отцепили поводок, на который его посадила мама, и он кинулся обнимать нас, целовал нас с беспорядочной нежностью, а иногда и кусал, наверное, он был полон злости за то, что мы нечасто приходили.

Нам с трудом удалось его одеть. Окровавленное белое платье ему понравилось, он долго трогал кружева, а когда мы нацепили на него вуаль, он не старался ее стащить, наоборот, мир его стал чуточку интереснее.

Он еще не знал, какое разнообразие ждало его в эту ночь.

Я поцеловал Младшего в макушку.

— Сейчас будь тише.

Приложив палец к губам, я закрыл глаза. Иногда Младший понимал этот жест, иногда нет, как ему было удобно. Уже стемнело, и когда мы вышли, в случайных точках леса горело множество свечей. Они высыпали так же обильно и светло, как звезды на небе. Младший не испугался, он был заворожен этим зрелищем.

— Хильде, — сказал он. — Бертхольд.

И я понял, что нашими именами он пытается назвать самое прекрасное, что видел в мире когда-либо. Мне стало от этого щемяще грустно и как-то очень светло. Я прижал его к себе, отчасти, чтобы он не убежал навстречу приключениям, отчасти, потому что любил его.

Впрочем, Младший и не думал никуда убегать. Ошалев от впечатлений, он крутил головой, смеялся, но тесно прижимался ко мне в трепете перед огромным пространством, открывшемся ему. Может быть, он думал что спит. Хотя, наверное, у него не могло быть таких снов — откуда ему знать о том, какой мир в реальности. Мы показывали ему картинки, но Младший и представить себе на мог, насколько фотография мала по сравнению с тем, что все это время было вокруг него.

Он ходил не очень хорошо, слабо управлял своим телом, все время путался, то хромал, то семенил. С тех пор, как мама стала привязывать его, у него было всего полчаса в день на практику, когда к нему приходили мы.

— Гюнтер, — сказал я. — Извини, тебе придется ехать с Сельмой.

Гюнтер нахмурился. Возможно, в Младшем он видел своего конкурента. Я усадил Младшего на раму, потому что боялся, что он не станет держаться. Как только мы поехали, Младший издал восторженный визг, как всякий обычный ребенок, впервые пробующий нечто потрясающее.

— У тебя тоже будет велик, — сказал я. — Свой. Скоро.

Мне отчего-то захотелось плакать, дорожки между свечками, деревья и небо, все стало размытым.

— Тебя полюбят, — сказал я. — У тебя будут мама и папа. Но ты нас не забывай. Однажды, может, мы с тобой встретимся. Да?

Младший бормотал что-то невнятное, подражая тону моей речи.

— Ты забудешь свои десять варварских слов и будешь говорить на латыни. Станешь настоящим принцепсом. Очень богатым. Но мы все равно будем тебя любить.

Младший засмеялся и взял из корзинки несколько конфет, попытался съесть их прямо с обертками, понял свою ошибку и принялся разворачивать, перестав держаться. Я обхватил его поперек живота, одной рукой управляясь с велосипедом.

— Осторожнее!

Младший засмеялся, и я подумал, что здорово получилось, что он одет как девочка. Теперь если нас встретит кто-то из своих, будут думать, что мы с девчонкой. Я взял с собой его сменную одежду, чтобы переодеть у компаунда и замести следы.

Конечно, я был по-детски испуган, как все любящие шпионские истории мальчишки, и преувеличивал интерес, который проявило бы к нам государство. Принцепсы представлялись мне всеведущими и вездесущими, только я мог обыграть их на их же поле, составив идеальный план.

Хотя мой план полнился дырами, я был уверен в собственной гениальности и волновался только о случайностях, из-за которых что-то могло пойти не так.

Свечи, расставленные по лесу, закончились, это значило, что мы выехали за территорию, на которой нам положено быть. В праздник невидимая граница стала видимой. Где-то далеко за нашими спинами слышалась музыка — многие устраивали вечеринки с коктейлями и танцами. Мы же, когда пересекли границу, остались совершенно одни.

Лес еще был густым, и я решил, что это самое лучшее место, чтобы переодеть Младшего обратно в мальчишку.

Мы остановились в рощице, я слез с велосипеда и привел Младшего в порядок. Он не сопротивлялся, только удивленно охал, когда с ветки взлетала какая-нибудь птица.

— Ты сегодня хороший мальчик, — сказала Хильде.

— Твоей наградой будет жизнь, которая нам и не снилась, — сказала Гудрун.

— Я думаю, дальше лучше пойти без великов. Если что нам пригодится маневренность, вдруг придется удирать.

— Да, генерал! — ответила Сельма. Все засмеялись, но тихо-тихо, и мы пошли вперед, в запретный для нас мир. Сельма не оставила свой мешочек со сладостями в корзинке велосипеда и одну за одной поедала конфетки, оставляя за собой дорожку из фантиков.

— Ты издеваешься? — спросил я.

— Что? Нас по ним найдут?

— Да!

Хотя я, конечно, слабо представлял, как именно. Сдается мне, я сильно преувеличивал дедуктивные способности твоих собратьев.

Сельму мое замечание не остановило, только она стала изобретательнее. В конце концов, я решил, что запрещать ей поедать сладости жестоко. Кроме того, она поделилась с Младшим.

Мы шли тихо, так что шуршание фантиков в руках Сельмы казалось оглушительным.

— Ладно, — не выдержал я. — Ешь, но хотя бы то, что без упаковки.

— Эй!

— И не возмущайся так громко!

— Тихо, — сказала Гудрун. — Вы производите больше шума, чем фантики. И не думаю, что принцепсы любят погулять по лесу вечерами. Так что успокойтесь, ладно?

— Не ладно, — сказала Сельма. — Чего он мне запрещает?

— Того, — сказал я веско. Как видишь, Октавия, в одиннадцать лет мои навыки лидера, были не на высоте.

Мы прошли мимо озера, поверхность его казалась стеклянной в эту спокойную, безветренную ночь. Младший остановился, замурлыкал что-то восторженное, бросился к воде, но я перехватил его.

— Нельзя. Купаться уже холодно и не до купания нам. Будешь теперь плавать в бассейнах, как принцепс.

— Даже не верится, что он принцепс, — сказала Гудрун. — Точно как мы же.

— Хотя не совсем, — добавила Сельма. В этом зазоре и была трагедия Младшего. Он не принадлежал нашему народу и не мог принадлежать своему.

Младший указал на озеро, Хильде сказала:

— Ну, ну. Там лягушечки. Потом посмотришь, ладно?

Она взяла Младшего за другую руку, и мы повели его дальше. Он переступал через палки и камни, с интересом наклонялся к ним, так что почти вис на нас. Я попытался вспомнить себя, когда я был совсем маленьким. Каждый листик, каждая пядь земли, всякий жучок вызывали у меня любопытство, удивление и восторг. Я еще не знал, что в мире бывает выброшенная упаковка от замороженного пирога с яркой клубникой на толстом картоне, что бывает недокуренная сигарета с пятном помады на фильтре, что солнце может взглянуть на землю так, что отражение его взгляда, маленький световой кружок, прилепится ко мне, так что я проснусь раньше, чем хотел бы. Все это было потрясающим — узнавать, секунда за секундой, мир, в который меня привели. Понимать, что предметы не падают вверх, что если провести рукой по горячему — почувствуешь боль и жар.

Это потом, став взрослее, я понял, что реальность — хранилище потенциалов, что в ней возможно все и законы условны. Будучи совсем маленьким, я узнавал все, что мог о доступном мне тогда мире, еще не понимая, насколько он сложно устроен и как бесконечно изменчив.

Как и все маленькие дети, я плакал, когда мир меня обижал меня, делал мне больно с помощью острой колючки или сломанной игрушки, и смеялся, когда мир удивлял меня.

Потому что он был огромен, и каждый день я узнавал нечто новое. Младший знал свой мир, каждый его уголок был изведан, изучен, классифицирован его здоровым, но запертым в четырех стенах разумом.

Теперь Младшему открылось, что место, из которого мы приходим и куда мы уходим каждый день огромно, и мне кажется, в тот день он на нас обижался. Может быть, он думал прежде, что мы живем в таком же помещении, как и он, приходим оттуда и туда уходим.

Во всяком случае взгляд его был наполнен недетским разочарованием. Тогда я впервые понял, насколько человечны мы все, разумные, неразумные, большие и маленькие, принадлежащие к разным народам и стремящиеся к разным целям. Как человечны мы все, как можем друг друга понять, даже не используя слов.

Я много раз перешагнул через это знание на войне.

И до нее тоже, но это другая история, которую я однажды тебе расскажу.

Мы вышли из леса. Забавно, моя Октавия, в нашем крохотном городке никогда мы не покидали лес, но от компаунда принцепсов деревья отступали, словно он был заражен чем-то, что боялся воспринять лес.

За кованным, черным забором со стрельчатыми арками ворот располагался, наверное, десяток вежливо сторонившихся друг друга домиков. Все они были старинными, построенными еще в середине прошлого века. Чиновники въезжали в них, словно во временные квартиры. Это были роскошные, высокие постройки с открытыми, увитыми плющом балконами, террасами и столиками.

Уголок твоей средиземноморской родины в лесах Бедлама. Никто лучше принцепсов не умеет игнорировать реальность, в их компаунде словно бы менялась даже погода, они не обращали внимания на зимний холод, потягивая холодный чай за столиками и катаясь на лошадях, пока наемные рабочие вычищали снег с их крылец.

Компаунд производил давящее впечатление, все было слишком большим, слишком дорогим, и в то же время удивительно мрачным. Темные тона, темные окна, черные громоотводы с геральдическими лилиями и инициалами давно умерших людей, передавших свой дом следующим поколениям властителей.

Погода, как это часто бывает в Бедламе, быстро испортилась. К тому моменту, как мы дошли до компаунда, уже накрапывал дождь.

Я смотрел на эти дома, больше похожие на замки, с высокими башенками, с кованными заборчиками на крыше, чтобы и там можно было попить чай, рассуждая о мире внизу.

Была, по меркам будних дней, глубокая ночь, принцепсы, у которых сегодня не было праздника, вероятнее всего сидели дома. Но окна были пусты и темны.

— Они вправду так рано ложатся спать? — спросила Сельма.

— Они же скучные, — сказал я. — Что им еще делать?

На деревьях висели странные штуки, может ты знаешь их, а может они были модными только среди принцепсов, вынужденных жить с людьми бездны. Штуки эти были похожи на птичьи клетки, висели на цепочках и чуть покачивались. Но вместо птиц в них были заключены цветы.

Мне стало противно, потому что я считал посыл так: на вашей мерзкой земле мы не станем даже сажать цветы, она не достойна этого.

Цветы, оторванные от земли смотрелись красиво и жутко, было множество таких клеток, и нигде не было засохших растений, принцепсы следили за своими домами и заключенными в клетки садами.

Я смотрел за забор, на кружевные занавески, на высокие дома, блестящие машины и клетки с цветами, висящие на деревьях. Мне было завидно, потому что прежде я не видел ничего такого, не то чтобы красивого даже, а дорогого.

Это был мир, лишенный человеческой неряшливости, или она была сведена к минимуму. Знаешь, даже самые красивые вещи с годами получают отпечаток пребывания в нашей смертной Вселенной. Эти дома словно только что возникли из ниоткуда, и хотя я знал, что на протяжении моей жизни они были здесь всегда, я не мог в это поверить.

— Это твой дом, — прошептал я Младшему. — Мы сейчас перелезем за забор, оставим тебя там, перелезем обратно и очень быстро поднимем шум, чтобы ты не мерз, хорошо?

Ветер и дождь усиливались, я подумал, что это значит: в этом году мы избежим пожара из-за расставленных в лесу свечек.

Ветер вырвал из ворот протяжный скрип, испугавший Младшего, он прижался к нам, задрожал. Все казалось пустым, словно мы были совсем одни. Никогда еще мы не чувствовали себя такими одинокими в лесу, но как только вышли из него — чужое пространство сразу показалось нам жутковатым.

Словно бы ни один из этих домов не был населен. А если и был, то когда-то давным-давно, и теперь остались только призраки тех людей. Много лет спустя я понял, чем был вызван наш ужас. Мы не считали принцепсов за людей, как и они нас. Принцепсы являлись просто функциями, и попав туда, где были они, мы чувствовали себя в безлюдном, пришедшем в запустение месте.

Лес, полный сумасшедших людей был нам, как ты понимаешь, роднее, чем эстетика твоего народа, заключающаяся, как ты и сама знаешь, в отсутствии человеческого фактора.

Будь ты на моем месте, ты ничего такого уж страшного не увидела бы в этих красивых, высоких домах, но мне они казались маревом из другого мира, ульями для призраков.

В них было нечто величественное, но и мертвенное тоже.

— Жутковато, — сказала Гудрун.

А Сельма сказала:

— Жутковато? Да это же место, откуда на тебя непременно должна кинуться кровавая кукольница!

— Рудольф же сказал, что выдумал ее.

Младший с интересом трогал забор, удивляясь, что он холодный. К тому моменту, как я взял его, чтобы перелезть с ним через ограду, я уже не был вполне уверен, что хочу оставить брата в этом страшном месте. Но меня утешала мысль, что для него оно вполне естественно.

Но не успел я поставить ногу на перекладину, как меня отвлекла музыка. Я вздрогнул, поймал взгляд Хильде, тоже испуганный. И она слышала это. Даже Гюнтер заволновался, принялся осматриваться в поисках источника звука.

Это не была обычная музыка, моя Октавия, казалось, что ее играет ветер, а аккомпанирует ему разошедшийся дождь. Скрипы и шорохи складывались в мелодию, старомодную уже для моего детства. Лет двадцать назад, может быть, эта мелодичная песня с тоскливыми нотами могла стать хитом. Отдаленно она напоминала похоронный марш, однако в ней чувствовалась скучающая нежность старой музыки.

Сказать, что мы испугались, значит ничего не сказать. Мы искали источник звука, но он был повсюду. Само место источало мелодию.

А затем мы услышали голос. Кто-то пел о мрачном воскресенье и свечах, я не мог точно расслышать слова, потому что песня была на латыни, а этот язык никогда не давался мне легко. Обрывки слов о часах без отдыха прерывались тем же словосочетанием — мрачное воскресенье, отчего-то показавшимся мне жутким в своей бессмысленности. Хрипловатый голос, модный на сцене давным-давно, голос, который в наше время могла бы позволить себе разве что ресторанная певичка, раздавался отовсюду, словно тоже не имел источника.

И, может быть, было бы лучше, если бы мы так и не увидели существа, которое пело эту тоскливую, дождливую песню.

Я сильнее прижал к себе Младшего, не выражавшего никакого беспокойства. Наверное, все казалось ему нормальным, потому что он ничего не знал. Мы, как завороженные, стояли у ворот, слушая мелодию, а затем и голос. Словно бы не осознавали всей опасности, хотя страх был непреодолим.

А потом мы увидели ее, женщину в белом, будто светящемся в темноте платье. Она ходила, как-то странно и рывками, между деревьями, увешанными клетками-клумбами. Казалось, ноги ее не касаются земли, и она передвигается исключительно с помощью бросков в пространстве, где нет опоры.

Мы не видели ее лица, у нее была старомодная прическа, длинное платье и синяк на шее, похожий на повязанную для красоты ленту. Лицо ее казалось распухшим, так что издалека и из-за этой деформации никак нельзя было различить черты.

Она приближалась к нам стремительно, и в то же время ее путь был извилистым, она все время бросалась в стороны. Рот ее был открыт, в нем ворочался опухший язык, но я не был уверен, поет ли она или просто пытается уместить его во рту, ставшем слишком маленьким для этого языка.

Дождь превратился в ливень, под ногами у нас теперь была вязкая грязь. Я думал, что надо бежать, и в то же время тело будто бы стало ватным. Мне казалось, я охотнее упаду, чем побегу.

А потом Сельма завизжала, и это вывело нас всех из анабиоза. Мы, вовсе не думая, закричали вместе с ней, чуть опоздав, а затем, как и она, бросились бежать. Даже Гюнтер казался напуганным, и ему не пришлось подсказывать, что делать.

Только Младший мурлыкал, как ни в чем не бывало, тянулся языком к дождю, повторял мое имя. Эта женщина, думал я, его не волнует, потому что он не понимает, что она мертвая.

Я уже, конечно, передумал оставлять Младшего там, в этом страшном месте. По крайней мере, сегодня. Я прижал его к себе, и мы побежали. Я не оглядывался, но Младший смотрел через мое плечо назад, затем недовольно заверещал, и звук этот самым идеальным образом вошел в песню, издаваемую покойницей.

Она не пела, все существо ее порождало эти звуки: и голос, и мелодию, окаймлявшую его.

Мы бежали вне себя от страха, сердце в груди болезненно заколотилось, казалось, и у меня распух язык, как у той покойницы. Из носа текло, глаза слезились, видно было плохо и дышалось плохо, а Младший, который всегда был для меня почти невесомым, словно кости у него были полые, вдруг показался нестерпимо тяжелым.

Дождь застил лес перед нами, его густая пелена казалась занавеской из-за которой вот-вот покажется она. Когда Хильде споткнулась о камень и упала, я остановился, чтобы поднять ее и перехватить Младшего поудобнее. Соблазн обернуться был невероятным, и я поддался ему. Что ж, это не было самым мудрым решением за всю мою жизнь. Она стояла прямо за нами. Ее пустые, рыбьи глаза были выпучены, рот открыт. Ее близость продирала холодом, а еще она улыбалась. Мрачное воскресенье, услышал я, и это, словно заклинание, придало мне скорости. Я дернул Хильде за руку, другой рукой прижимая к себе Младшего, явно не понимающего, почему все так нервничают и визжавшего от недовольства. Не знаю, каким чудом мне удалось его удержать. Хильде вцепилась в меня так сильно, что еще неделю не сходили с моих ладоней кровавые полумесяцы, которые она оставила.

Мы оказались в лесу. Я видел Сельму, Гудрун и Гюнтера, они бежали чуть впереди, и я старался не терять их из виду.

Я подумал, что лес защитит нас от покойницы, и даже чуть сбавил темп. Горло раздирало от боли, дыхание казалось мне непревзойденным мастерством, которое я потерял.

— Не расслабляйся, — я дернул Хильде за руку. Пальцы ее так дрожали, что было понятно — расслабляться она, безусловно, не собиралась. Друзья впереди тоже чуть замедлили бег. Младший издал визг радости, снова увидев озеро, и посмотрел в его сторону. Я тоже посмотрел, так-то.

Она стояла у самой воды, а затем резко обернулась, но я уже не успел рассмотреть ее лица. Хильде, издав визг, первой пустилась бежать, утянув меня за собой.

Мы, не сговариваясь, оставили свои велосипеды — залезать на них было слишком долго, это могло стоить нам жизней. Покойница то и дело мелькала за деревьями, иногда перед нами, иногда справа или слева, вынуждая нас постоянно менять направление.

Я не знаю, каким образом мы в конечном итоге добежали до моего дома, каким образом открыли дверь, каким образом закрыли ее. Мы впятером навалились на нее и принялись с упоением дышать.

От дождя мы были мокрые насквозь, и все же нам было жарко. Младший заплакал, понимая, что прогулка закончилась. Он не знал, чего только что избежал. Я приподнял руку Хильде, на ее часах было полпервого — тридцать минут до маминого прихода.

Никогда еще я так ее не ждал.

Я развернулся и закрыл на цепочку дверь, защелкнул все замки. Некоторое время мы стояли молча, потом я понял, что Младший не бежал и, наверное, очень замерз от дождя. Нужно было укрыть его и напоить горячим чаем, пока не вернулась мама.

А потом вернуть туда, откуда мы думали, что забрали его навсегда.

Какая-то часть меня была даже рада, Октавия, что мой брат остается дома. Я не осуждал эту часть, как ты осудила бы. Просто чувства мои были в тот момент чрезвычайно сложны, я находился в смятении.

Гудрун сказала:

— Так. Я позвоню маме и скажу, что остаюсь у вас на ночь.

— А я папе, — сказала Сельма. — И маме Гюнтера.

Гюнтер ничего не сказал, он прижимал руки к шее, ощущая барабанный бой артерий.

— Сейчас сделаю тебе сладкого чаю, — сказал я Младшему. Мы с Хильде отправились на кухню, пока девочки пошли звонить, взяв с собой Гюнтера.

— Нужно дать им пижамы, — сказала Хильде.

— Ага.

— И погреть Младшего.

— Я знаю.

— И в подвал его отвести.

— Обратно.

Хильде нахмурилась, потом сказала:

— Мы попробуем еще раз. В следующем году.

Я заварил для Младшего сладкий чай, и он пил его с жадностью, пока я смотрел на него с сожалением. Мой гениальный план провалился.

Я оставил Младшего с Хильде, подошел к двери и посмотрел в глазок. Покойницы там не было, хотя на секунду мне показалось, что между деревьями мелькнуло нечто белое.

Мы даже успели искупать Младшего и переодеть его до маминого прихода. Оставляя его в подвале, я чувствовал себя предателем.

— Зато он мир посмотрел, — сказала Сельма.

Мы все дрожали. Такими и застала нас мама. Когда она постучала в дверь, мы впятером закричали. Мы рассказали ей про призрака, умолчав о нашем путешествии с Младшим и его целях.

Она улыбнулась и достала из холодильника пирог.

Загрузка...