Глава 5

Она стояла передо мной, придерживая шляпку, которую стремился украсть ветер. Ее лицо выражало внимание и нечто еще, мне непонятное, наверное, это было удивление.

— А что было дальше? — спросила она, и ветер принес мне ее голос, не сохранив его в целости, порвав, так что я не сразу понял, что Октавия мне сказала.

— Я расскажу тебе в следующий раз. Хотя, конечно, следующая история будет расположена в других временных координатах. И расскажу я ее тогда, когда мы окажемся в других пространственных координатах. Иными словами, нам нужны соответствующие истории бытийные условия для того, чтобы продолжить.

— Ты невыносим, — сказала Октавия, но я знал, что она врет, потому что я был выносим, ведь она любила меня. Она сняла свою шляпку и прижала ее к сердцу, драматичным и трогательным движением.

А потом сказала очень серьезно:

— Спасибо, что рассказываешь мне это. Я хочу узнать о твоем прошлом.

Я смотрел на нее, пытаясь увидеть женщину, которую когда-то ненавидел даже не зная. Женщину, мелькнувшую пару раз на телеэкране и исчезнувшую во тьме до той поры, пока я не утопил в крови ее страну и не ворвался к ней в дом. И я не мог увидеть ее, как незнакомую мне, не мог понять, от чего мне было сразу не полюбить этот грустный голос и нежное лицо. Она смотрела на меня взволнованно, все еще вовлеченная в историю, которая уже закончилась, если и случилась когда-то.

Я сказал:

— Я хотел, чтобы ты поняла о нас кое-что. И о революции. И обо всем, что я делал.

Она тут же скривилась, словно бы мои слова вызывали у нее спазм внутри. Я знал, что ничто между нами не забыто, ни самое лучшее, ни самое худшее.

— Ты, быть может, думала, что мы — дикие племена, существующие в каком-то страшном, неопределенном месте. Монстры из темного леса. Нищие оборванцы, которым нечего было есть. Это не мы. Жизнь здесь не страшнее всего на свете, люди, как и везде, разные. Прошли те времена, когда вы могли держать нас, как животных, вы изменились и мы изменились, но этого никогда не было достаточно. Вы перестали считать нас животными, но нам необходимо было стать людьми. Это была не скотская жизнь, Октавия, но еще и не человеческая.

Ленты в ее волосах и на ее шляпе трепало на ветру, они казались мне полосками неба, выдранными из него утром. Закатное небо кровит, подумал я, именно поэтому.

— Странно, что мы не говорили об этом прежде, — сказала Октавия. Я пожал плечами.

— Очень долго об этом даже никто не думал. Включая нас самих.

Я сел на парапет, почувствовал легкость пустоты за спиной.

— Но все-таки мы не похожи, — сказал я. — Ты скоро это увидишь. Мы отличаемся от рафинированных, одержимых противостоянием своих Ид и Эго принцепсов. Бедлам — мир победившего Ид, где никто не озабочен виной перед обществом и миром, потому что всех занимают разительно более интимные вещи, к примеру, вопросы собственного выживания среди врагов или в отравленной атмосфере.

— Я так и поняла, что вы озадачены гораздо более глубинными формами организации сознания. Напряжение между Ид и Эго бесконечно сильно, но я достаточно хорошо знакома с тобой, чтобы предположить, что ты стоишь на ступени между Ид и пустотой.

Я не знал, была ли она права. Она смотрела на меня без холода, которым одарила в первую секунду, когда я произнес слово «революция». И когда Октавия сделала шаг ко мне, я нагнулся, повис вниз головой так быстро, что перед глазами потемнело, однако держался я крепко. Я прекрасно знал цену вопроса, и на этот раз, много лет спустя, я ничего не боялся.

Однажды женщина, пытавшаяся помочь мне стать полезным членом нашего так себе, но общества, сказала мне, что я не слишком хочу жить, потому и смерть не очень боюсь. Ее работой было угадывать мои тайные мысли и настроения, однако в тот раз не получилось.

Я очень хочу жить, но если никогда не вспоминать о том, как легко покинуть это уютное местечко под названием мир, то можно забыть, что ты в гостях, где нужно посмотреть множество интересных вещей, попробовать все, чем тебя угостят и при желании немного убраться.

Можно подумать, что ты дома, откуда никогда не нужно будет уходить. Это опасная иллюзия, порождающая бездействие и праздность.

Октавия бросилась ко мне, выкрикнула мое имя, но к тому моменту, как она оказалась рядом, стало понятно, что мой полет, по крайней мере на некоторое время, остался нереализованным.

Она неловко протянула ко мне руки, затем прижала их к груди, словно хотела мне помочь и боялась навредить, на шаг отошла от поручня, как если бы он мог сломаться от ее прикосновения.

Моя Октавия, больной цветок, немного потерпи, подумал я, а сказал:

— Помоги мне, мой бог, направь меня, потому что у меня достаточно сил, чтобы все исправить. Помоги мне найти дыру в мироздании. Мне нужно только, чтобы ты меня чуточку подтолкнул.

Какие опасные слова, на секунду я почувствовал, как пальцы скользят по поручню. Кукурузное море внизу волновалось намного сильнее, чем в тот день, в нем бушевал шторм, и если бы внизу плыл корабль, его несомненно проглотила бы зеленая бездна.

— Прошу тебя, я знаю, что это важно для тебя, как и для меня, — сказал я. — Я хочу защитить свою семью, свою страну, свой мир. Подскажи мне, пожалуйста, как.

Я замолчал, чувствуя, как пульсируют отзвучавшие на языке слова, подтянулся вверх и встал на твердый камень, показавшийся мне в тот момент мягким, как вата. Октавия отошла от меня на шаг, как будто боялась, что столкнет меня вниз. Шляпа ее улетела, подхваченная ветром, может, она выронила ее, когда я откинулся назад.

— Зачем ты это сделал? Ты мог меня предупредить?

— Нет, иначе это не было бы безумием, — сказал я. — У всякой просьбы есть цена.

Я подошел к ней и поцеловал ее разгоряченные щеки.

— Прости, если я тебя испугал.

— Если? Прости, если за все время нашей совместной жизни я не дала тебе понять, что не хочу, чтобы ты умер.

Некоторое время мы стояли обнявшись. Я пошатывался, а она дрожала в моих руках, то ли от холода, то ли от нервного потрясения, переживать которые было одним из ее доминирующих видов деятельности.

В конце концов, солнце совершенно ушло, и небо потемнело, будто кто-то пролил чернила. Высыпали первые звезды, низко нависающие над нашей страной. Я уже отвык видеть их так близко. Мы стояли на вершине водонапорной башни и смотрели, как мой бог открывает свои глаза. Замерзшие, мы тем не менее пришли в хорошее настроение. Словно нам обоим стало легче от его ненадежной поддержки и от этого тяжелого разговора.

Мы молчали, глядя на полный круг луны, отмечавший воображаемый небесный центр. Наконец, Октавия сказала:

— Поехали. Я хочу побыстрее узнать следующую часть истории и чашку хорошего кофе.

— Мне кажется, я знаю, как совместить два твоих желания.

Я дал ей свой пиджак, и она закуталась в него, став вдруг похожей на провинциальную девушку, запутавшуюся и уставшую, больше всего желающую поесть в привокзальном термополиуме и взять обратный билет.

— Ты плохо чувствуешь себя здесь? — спросил я. Она покачала головой.

— Просто я не смогла тебе помочь. Так испугалась, что сделаю тебе хуже, что не смогла даже подойти.

Я пожал плечами. Страх перед тем, что не произошло и вина за не сделанное — побочный продукт развитого Эго, токсический отход технологически совершенной, упорядоченной и упорядочивающей души.

— Забудь об этом, — сказал я. — Я справлялся с этим в семь лет.

— Откуда в тебе столько безрассудства?

— Когда хотят сделать комплимент, говорят смелость.

Мы стали спускаться вниз, на этот раз первым был я. Путь обратно был темным и медленным, каждый из нас боялся оступиться.

За пару ступенек перед землей с неба пошел дождь, который ничто не предвещало. Пара капель опустилась мне на макушку, еще пара смочила губы, а затем с неба полилась вода, словно кто-то включил душ.

— Вот он, твой знак? — спросила Октавия, когда я помог ей слезть. Кукурузное поле стало темным, капли с шумом разбивались о широкие листья, так что казалось, что они движутся сами по себе, дергаются, дрожат, словно готовятся ожить.

Мы нырнули в кукурузные заросли, земля под ногами стала влажной очень быстро, она ликовала, пила. Я держал Октавию за руку не только, потому что ей могло быть страшно в этом незнакомом месте, но и потому что мне самому было жутковато — вода размывает землю, и кто знает, что может оказаться под ней.

— Я хотела сказать, что я не знала всего этого о твоем народе. Как вы жили, чем вы жили, — заговорила Октавия. Голос ее пронесся по кукурузным рядам, и я сосредоточился, чтобы слышать ее так, как нужно, как правильно.

— Пока не родился Марциан, все это было от меня очень далеким, сказала она. Даже когда я встретила тебя. Я могла жить в своей собственной реальности, отгородившись ото всех, кто на меня не похож, могла ничего не замечать. Я долго не понимала, что все мы живем в большом, общем мире, и нет никакой черты, по одну сторону которой я, а по другую ты. И я хочу увидеть твой народ, узнать твой дом, потому что мы не живем в разных мирах.

Мы пробирались сквозь кукурузное поле, брызг грязи на моих ботинках все прибавлялось, и в этом был свой порядок, приносящий удовлетворение. Бледная вуаль облака прикрыла луну, стало еще темнее, но даже в жалких остатках света капли на листьях казались стеклянными.

— Я понимаю, что тебе тяжело, Аэций, — сказала Октавия. — И сформулировать это, и рассказать. Но это намного важнее, чем я могу объяснить, моя любовь.

Мы вышли к дороге. Я почувствовал радость и некоторое облегчение — до самого конца я боялся, что Октавии все это окажется абсолютно чужим. Я хотел, чтобы она еще что-то сказала, но Октавия вдруг засмеялась.

— Ты хочешь, чтобы я почувствовал себя раненным в самое сердце? — спросил я.

Но она не поддержала игру, продолжила смеяться, потянула себя за мокрые от дождя косы, но успокоиться не смогла.

— Откровения о моей жизни свели тебя с ума? — спросил я, а Октавия указала рукой куда-то в сторону. Даже в разгар истерики она не позволяла себе показывать на что-то пальцем. Сначала я не понял, что она хочет мне продемонстрировать, ничего в той стороне не было, только косые пунктирные линии дождя, стремящиеся к асфальту.

А потом я осознал, что именно так рассмешило Октавию, и меня тоже разобрал смех. Мне захотелось сесть на асфальт и долго-долго хохотать вместе с ней.

Я забыл кое-что важное, возвращаясь в Бедлам. Здесь, наверное, каждый третий, будучи ребенком, мечтал о такой красивой машине. И вот она кому-то досталась.

Мне не было ее жалко, я к ней прикоснулся, я в ней прокатился, и пусть теперь она принесет счастье другому или, по крайней мере, улучшит чье-то материальное положение.

Машины не было, вместе с ней уехали в долгое путешествие наши вещи и еда, при нас оставались телефоны, документы и деньги. Этого вполне достаточно для продолжения нашего пути, однако было удивительно смешно думать о том, что некто сегодня угнал машину у самого императора и даже не подозревает об этом.

Октавия еще смеялась, хотя уже тише, закутавшись в мой пиджак. Я подумал, что это даже правильно — я приду домой так же, как ушел оттуда, словно единственное, что я приобрел за двадцать два года жизни после революции — любовь.

Некоторое время я смотрел на грязь под своими ногами, запоминал форму пятен на ботинках, которые почти тут же смывал дождь. Я пнул камушек, и он скрылся между кукурузными стеблями. Смех Октавии показался мне чужим, затем вовсе перестал напоминать смех, я обернулся к ней и спросил:

— Тебе грустно?

Она вытерла глаза, хотя это было совершенно бесполезно — дождь становился все сильнее. Октавия широко улыбнулась, ее зубы блеснули в темноте. Она мотнула головой, мокрые, полураспустившиеся косы хлестнули ее по плечам.

— Я в полном восторге! — сказала она. — Никогда со мной не происходило ничего подобного! Мы под дождем, ночью, без машины и без места, где мы могли бы переночевать! Мы далеко от Треверорума и далеко от ближайшей железнодорожной станции! Промокли, устали, замерзли!

Но она не выглядела несчастной, она не расстраивалась. Наоборот, в ее голосе я слышал радость от новизны происходящего, казалось, эта неудача исцелила ее от страха. Я почти понимал, почему. Во всем происходящем была заключена иллюзия нашей обычности, мы просто люди, не император с императрицей, а мужчина и женщины, вымокшие до нитки под проливным дождем и более не располагающие средством передвижения.

— Почему же? — спросил я. — У нас есть место, чтобы переночевать. И даже место, чтобы попить кофе.

— «Сахар и специи»? — спросила она. Я сказал:

— Или то, что там находится сейчас. В конце концов, мы можем дойти и до моего старого дома. Если там кто-нибудь живет, наверняка нас с радостью пустят.

Я посмотрел на гребень леса вдали, проследил, как уходит вперед желтая линия посреди дороги. Октавия взяла меня за руку и повела вперед.

— Хорошо, — сказала она. — Ты меня уговорил, я уже хочу посмотреть, что будет дальше.

В моем пиджаке, с мокрыми косами, болезненно экзальтированная, смотрелась она так, будто бы была одной из нас.

Мы пошли к лесу. Дорога была абсолютно пуста. Она проходила лес насквозь, через всю страну, магистральная артерия, связывавшая нас с остальной Империей. Октавия все еще смеялась, но теперь тише.

— Ты одичала, чтобы принять нашу культуру?

— Нет, — сказала она. — Я одичала, потому что пропал мой термос с чаем.

Я поцеловал Октавию, губы ее были теплыми, смоченными дождем и нежными. Мы были похожи на молодых любовников, возвращающихся домой после сексуального приключения.

Лес оставался обманчиво молчаливым. Теоретически должно быть так: дорога, человеческая территория, выхваченная у природы, наполнена, по ней протекают, как клетки крови по сосудам, машины, а лес — безмолвное царство, куда обыватель заглядывает собрать грибы и причаститься к чистому воздуху.

В моей стране всегда было наоборот. Пустые дороги и наполненные людьми леса.

В этом было нечто жутковатое, нечто на грани с человеческим, однако было и то, что непременно понравилось бы Октавии.

Свобода, которой у нее никогда не было, внутренняя, та, что заменяла нам внешнюю, историческую, все эти годы.

Когда мы подошли к лесу, я потянул Октавию за собой, она замешкалась прежде, чем свернуть с дороги. А я понял, что сквозь все это годы, которых было оглушительно много, ноги мои до сих пор помнят тропинки, ведущие к моему старому дому.

В таких случаях я доверялся своему телу, потому что в темноте дороги казались мне извивающимися, как пойманные за хвост змеи. Они дрожали перед глазами, уходили из-под ног, бросались в сторону, на свободу. Поэтому я закрыл глаза и позволил моторной памяти вести себя вперед, я был словно машина, механизм, собранный для того, чтобы возвращаться домой.

К месту создания. Эта мысль показалась мне очень смешной, я даже думал рассказать ее Октавии, а потом решил, что и без этого технологического откровения ее жизнь в данный момент достаточно интересна.

Она выглядела так, будто никогда не была в лесу прежде, не видела, как цепляются друг за друга ветви деревьев, сплетаясь в купол над нашими головами, не слышала, как хрустят опавшие, отдающие рыжей смертью листья, не чувствовала, как проникают друг в друга запахи травы и земли.

Конечно, дело было не в том, что Октавия впервые столкнулась со сложной биогеоценотической системой, состоящей из некоторого скопления деревьев и некоторого скопления зверей, а в том, что она никогда не бывала в этом лесу, овеянном тайными страхами наших бывших властителей.

Принцепсы, я знал, считали, что наши леса по-особенному гиблое место. Они преувеличивали количество болот, свирепых животных, а также серийных убийц, которые составляли нашу среду обитания.

Они считали, что наш лес может свести с ума. Безусловная глупость людей, в ужасе скрывающих от самих себя собственные чувства большую часть жизни. Они боялись не нашего, внешнего, а своего внутреннего леса. Боялись хитросплетения влечений и чувств, темных пространств, населенных чудовищами.

Мы шли по тропинке, капли редко достигали нас, хотя листья вокруг были блестящими от воды, а воздух насыщен холодной влагой. Октавия метнулась ко мне, когда движением плеча спугнула двоих мотыльков с ближайшей ветки. Они устремились вверх, мелькнули на фоне затуманенной луны и снова рухнули в темноту.

— Не бойся, — сказал я. — Нам некого здесь бояться. Кроме волков.

— Волков?

— В мое время они здесь еще встречались. Я делал слабые попытки с ними разобраться, став императором, однако наталкивался на сопротивление со стороны хранителей наших культурных ценностей, к которым были отнесены и волки.

— Аэций, скажи мне, что ты шутишь.

— Я могу это сказать, — ответил я. — И, кстати, я не Аэций.

Сначала в ее глазах блеснула неуверенность, затем страх, затем медовый смех, который я услышал секунду спустя.

— Я знаю. Бертхольд. Но я буду называть тебя Аэций.

— У тебя ригидная психика.

А потом Октавия неожиданно засмеялась громче и встав на цыпочки обняла меня со спины. Я посадил ее на закорки, интуитивно понимая ее неозвученное желание и удивившись ему.

Октавия поцеловала меня в макушку, я взял ее поудобнее, и мы пошли вперед.

— Ты решила доказать мне обратное? — спросил я.

— Подумала, что могу пошатнуть твою невозмутимость, — ответила она. Голос у нее был плывущий, пьяный, словно бы она много выпила на круизном лайнере, и теперь ее изрядно качало на палубе, за которой плескалось синее, неспокойное море.

Я думал о палубе, о корабле, потому что у нее был голос человека, которого так и тянет спрыгнуть вниз, в какую-то мощную стихию, необозримую бездну.

Она была в точности похожа на пьяную, хотя прежде я никогда ее такой не видел. В ней были развязность, нежность и ребячливость, которые были ей свойственны, но большую часть времени скрыты даже от нее самой.

Чуть прикусив мочку моего уха, она сказала:

— Подними меня повыше, пожалуйста.

И когда я сделал то, что она просила, Октавия протянула руку к веткам, касаясь их кончиками пальцев, как кружева. В ней было в тот момент нечто древнее и ласковое.

Я подумал, быть может, не так уж плохо, что принцепсы относятся к нашему лесу с суеверным трепетом. Должно быть, Октавия почувствовала легкое головокружение от местного воздуха, и это освободило вечное напряжение, засевшее в ней. Она зашептала:

— Мы скоро придем?

— А ты устала? — со смехом спросил я.

Мне не было жалко ни машины, ни лишних часов, которые мы затратим на путешествие. Ко мне вернулось здесь ощущение бесконечности, цикличности времени, его возвращения на круги своя. Какая разница между днями, думал я, если часы совершают один и тот же круг?

Сначала темноту леса разгоняла только затянутая в сеть ветвей луна, затем, будто светлячки, зажглись огоньки вдали. Они становились все ближе, и Октавия с восторгом выдохнула:

— Это дома!

Она, как маленькая девочка, бесконечно удивленная чем-то, что видит впервые, и что больше никогда не повторится в этой первозданности, с волнением обняла меня. Это действительно были дома. Теплые огни, так я называл их в детстве.

Я никогда не любил сам Треверорум, но я испытывал, и это навсегда, некий трепет перед этими хаотически разбросанными по растянувшемуся на всю страну лесу семьями.

Все, как один. И все одни.

О, источник моего бесконечного вдохновения, о край моего полузабытого детства.

Здравствуй.

Мы шли по той же тропке, которой следовал я верхом на велосипеде много лет назад, но больше я не знал, куда она приведет меня. В конце концов, не знаешь ни с одной дорогой. А может быть, дело в том, что другие люди знают. Они видят одно и то же каждый день, вывески в термополиумах, шумные реки, музыка в однажды услышанных песнях — ничто не меняет своего смысла, русла и тональности.

Небо постоянно, земля же неизменна, так, я слышал, часто говорят. Но ничего нет изменчивее, чем земля для тех, кто видит. В какой-то момент от вещей и строений остается что-то, а затем не остается ничего.

Как только мы увидели первое здание, Октавия попросила опустить ее на землю, и тут же все ее нервное благородство вернулось к ней. Она отдала мне пиджак, видимо предпочитая мерзнуть, но в подобающем виде.

Мы дошли до места, где был раньше «Сахар и специи», теперь там стоял «Ар и еции», остальные буквы покинули сей мир. Пустые витрины, стекло где разбито, а где стало словно испещренным ледяным узором — готовящимся, но еще не состоявшимся разрушением, только надави, и все превратится в крошево. Следы времени, следы войны.

Не нужно было открывать дверь — она была как выпадающий зуб, свободно болтающийся в десне, отклонилась сильно влево и с трудом удерживалась на одной оставшейся петле.

Октавия сказала:

— Мне так жаль, Аэций.

Ей и вправду было жаль — она обладала живым воображением, позволившим ей представить это чудесное место. Молочный бар с самым вкусным мороженым и лучшими на свете завтраками.

Я подумал, что помнить — это довольно болезненный процесс. Выделять нечто из безликих и не вызывающих отклика вероятностей и понимать, что оно некогда было тебе дорого, значит согласиться со смертью.

Внутри «Сахара и специй» пахло пылью, неухоженным, проржавевшим металлом и, как я ни старался, во всем переливе этих запахов — от звенящей меди до книжных страниц, во всей бездне ассоциаций, я не смог различить тех, которые царили тут раньше.

Ничего кукурузного, кофейного, сладко-молочного.

— Да, — сказал я. — Действительно очень жаль. Это было хорошее место. Но так получается со всеми хорошими местами.

Навсегда замерший вентилятор на потолке чуть перекосился, так что я отошел из-под него сам и отодвинул Октавию. Я подошел к стойке, прошелся по ней ладонью, что всегда строго настрого запрещалось Хеддой.

Ладонь моя стала серой от пыли, и я засмеялся, потому что теперь не я испачкал стойку, а стойка испачкала меня.

— Мы остались без кофе, — выдавил из себя я. — И без лимонного пирога.

— Ничего, — ответила она. — Это ничего. Знаешь, все здесь можно восстановить.

Я вышел первым, а Октавия еще стояла внутри, и я не понимал, что она хочет увидеть в этом уставшем от жизни месте, стремящемся в небытие. Я закурил. Пока я затягивался сигаретой, чуть притих дождь, и вышла Октавия.

— Мы зайдем ко мне домой, — сказал я. — Есть шанс, что он обитаем. Если нет, то все равно переждем дождь уже там. Как тебе идея?

— Обладает некоторой перспективой.

Мы чувствовали себя маленькими, почти потерявшимися. Октавия оказалась в незнакомом месте, я же не должен был чувствовать себя таким беспомощным. Мне вдруг захотелось добраться до дома максимально осторожным, звериным способом. Для того, чтобы обойти все чужие дома всегда находилась тропинка.

В конце концов, многим из нас важно скрываться от соседей на протяжении всей жизни. Бедлам, будучи практически лишенным современной инфраструктуры, был местом крайне толерантным к психологической конституции каждого отдельно взятого человека.

Мы шли к моему дому молча, Октавии словно бы тоже было о чем подумать. Я увидел, еще издалека, что дома горит свет, и мне захотелось прийти туда, где будут мои мама и папа, и маленькая сестра, а сам я окажусь мальчиком, который еще ничего в своей жизни не успел, ни хорошего, ни плохого.

Такая мрачная сентиментальность, в принципе, не являлась моей отличительной чертой, и я заволновался. Дом не изменился снаружи, только белый заборчик подправили и покрасили в нежно-голубой, совершенно не подходящий нашему белоснежному жилищу цвет.

Из-под аккуратных, кружевных занавесок лился золотой свет с кухни. Кухня теперь не моя, подумал я, надо же, а я ее помню.

Мне расхотелось сближаться с собственной памятью. Мы с Октавией, император и императрица, стояли у забора, словно бездомные, не решающиеся из остатков гордости, попроситься на ночлег.

Вот какие, вымокшие до нитки и не знающие, где мы переночуем сегодня. Но мы не были расстроены, вернее я был, но вовсе не этим, а Октавия, кажется, воспринимала все происходящее, как интереснейшее приключение.

Так далеко от ее повседневной реальности, что даже хорошо.

Наконец, она прошла вперед, открыла калитку и, приподняв подол, чтобы не запачкать его, хотя это несвоевременное старание уже никак не спасло бы платье, Октавия прошла по дорожке перед моим домом к моей двери.

Она нажала на звонок, и я пошел к ней, словно бы она вызвала меня, как официанта в ресторане. Мы стояли на крыльце, нам открыли не сразу.

Конечно, мало ли кто может заявиться к тебе в этот дождливый вечер.

Когда дверь распахнулась, я почувствовал тепло и увидел свет, из-за них я не сразу различил мужчину, стоявшего перед нами. Он, конечно, ничем не был похож на моего отца.

Тщательно причесанный, с узким лицом и слегка неправильным прикусом, он носил аккуратные очки в металлической оправе. Все в нем работало на определенный образ, словно он был актером в театре, где костюм должен за короткое время и не отвлекая зрителя от происходящего на сцене, внушить ему некую ассоциацию.

Интеллигентный, может слегка слабохарактерный, но неизменно приятный другим своей уступчивой мягкостью человек. Некоторое время его лицо сохраняло нейтральное выражение, свойственное человеку, который еще не проанализировал информацию, поступившую в его мозг.

А затем он низко склонил голову, словно бы стараясь нас не видеть.

— Император, императрица!

Он, наверное, не мог поверить, что в этот воскресный вечер и в таком виде, мы заявились к нему домой, и, может быть, этому человеку требовалось некоторое время, чтобы понять, что перед ним не галлюцинация.

— Здравствуйте, — сказала Октавия. — Дело в том, что нам необходим ночлег. Если бы вы могли оказать нам услугу и пустить нас сюда, мы бы не забыли вашей доброты.

А я сказал:

— Очень приятно познакомиться, — и протянул ему руку.

Он уцепился за нее, как за шанс протестировать реальность.

— Добро пожаловать! — сказал он звучно. — Добро пожаловать! Такая честь! Марта! Марта, иди сюда!

Я услышал чей-то усталый голос.

— Что еще случилось, Адлар?

— Я не знаю, как тебе сказать!

На лице его появилась улыбка, которая обычно посещает людей, когда их никто не видит. Мы с Октавией переглянулись. Наверное, он до сих пор в нас не верил.

Я мягко отстранил его, спросил:

— Можно войти?

И он тут же отпрянул к стене.

Мы с Октавией вошли в теплое и сухое помещение, которое однажды было мне дороже всего на свете. Теперь, конечно, это был чужой дом. Фотографии на стенах сменились фотографиями, но другими. Чужие люди в счастливых ситуациях, о которых я ничего не знал, обои, которые казались мне неподходящими и коврик перед кухней совершенно лишний на мой взгляд.

Я испытывал к этой обстановке ревность, словно бы к изменившемуся под чужим влиянием другу.

И все же одно осталось неизменным — идеальная чистота. При моей матери, стремившейся сделать все рекламным роликом для домохозяек, в доме не существовало ни пылинки (хотя это и изрядное преувеличение), все было ровным и обладало своими местами, обстановка, скомпилированная из женских журналов, никогда не менялась.

Сейчас в доме тоже было очень чисто, но оттенок аккуратности был совсем другим — фотографии висели ровными рядами, и в каждом ряду их было строго одинаковое количество.

Я подумал, что за домом, наверное, следит Адлар, в его аккуратности было нечто схожее с этим порядком.

Марта вышла из кухни. Это была молодая женщина в длинном свитере и коротких шортах, она словно не определилась, холодно ей или жарко. У нее были нервные, светлые глаза и спокойные руки. В зубах она сжимала толстую сигарету. Она выглядела изможденной, как будто долго не спала.

При виде нас, она выронила сигарету, Адлар досадливо и забавно зашипел, не то чтобы на нее, скорее в сторону, бросился к сигарете, но Марта успела ее поднять и снова, без брезгливости, затянулась. Ее нога в уютном, зеленом носке закрыла черную дырку в линолеуме.

— Не убивайся так, — сказала она Адлару совершенно механическим голосом, а потом спохватилась.

— Прошу прощения! Император Аэций! Императрица Октавия! Мы как-то совершенно не ожидали вас увидеть!

Голос ее выражал больше радость, нежели волнение, и это мне понравилось.

— Такая часть для нас, — сказал Адлар. — У нас как раз ужин! Я накрою для вас стол! То есть, стол уже накрыт, поэтому я поставлю для вас приборы!

Он выглядел удивительно комичным в своей суетливости. Октавия умудрялась улыбаться вежливо, я же едва не смеялся.

— Простите его, — сказала Марта. Ее светлые волосы были забраны в высокий хвост. — Он и в целом-то нервный.

В ней была, несмотря на усталый и небрежный вид, подкупающая стабильность. Она скинула пепел в вазу и прижала палец к губам, кивнув на Адлара, возящегося за приоткрытой дверью кухни.

Я засмеялся, а Октавия осторожно, незаметно ущипнула мою ладонь.

— Большое вам спасибо, — сказала Октавия. — Дело в том, что мы решили отдохнуть, однако наша машина сломалась.

Я сказал:

— Возможно, она и сломалась, не знаю, что с ней сейчас, ведь она нам больше не принадлежит.

Октавия посмотрела на меня, а я на нее, но мы не успели прочитать друг друга, потому что Марта сказала:

— Да ладно! Чтоб меня дыра в мире сожрала! То есть, ужасно! Надо пойти в полицию, пусть с этим сделают что-то. А пока можете пожить у нас.

— Нет, спасибо, мы здесь проездом, — сказал я. — Скоро двинемся дальше. Но это приятное приглашение. И мы точно не откажемся переночевать.

Через пять минут мы сидели за столом. Другой стол, другая скатерть, другие тарелки. Я ничего не узнавал, разве только стол, стоял точно так же, как и тот, что был здесь прежде. Может, это было провидение, а может в нашей кухне просто негде было разгуляться пространственной фантазии.

Адлар все время подливал Октавии чай, а она была слишком вежлива, чтобы его остановить. Стоило хоть капле коснуться скатерти, как он тут же вытирал ее салфеткой, а каждую крошку он собирал в специальную миску. Это, в отличии от прочей суеты, казалось его повседневной привычкой и не вызывало вопросов. По крайней мере, у меня.

Марта курила за столом, и я решил, что мне тоже можно. Еще здесь была маленькая девочка, когда я спросил, как ее зовут, она ответила, что ее имя Герди. Она была в равной степени похожа на Адлара и Марту, было ей, наверное, лет восемь, и она изредка и с некоторым опасением посматривала на телевизор.

Мы узнали, что Марта пишет детские книжки, и что сейчас она работает над историей сказочных мышей, живущих в кладовке и считающих лужайку вечнозеленым лесом. Октавия то ли заинтересовалась, то ли просто очень аккуратно поддерживала разговор, а я попросил дать мне почитать ее книги, потому что не понимал, как иначе о них поговорить.

Так я получил в подарок цветастую книжку с автографом автора и свой автограф оставил на другой, точно такой же, которую вернул ей.

Адлар был чиновником не самого низкого ранга и, судя по тому, что мы обсуждали, неплохо разбирался в своем деле, касавшемся жилищных условий в пригороде Треверорума. Я видел, как удивлена Октавия, хотя никто другой бы этого не заметил. Люди с явными отклонениями, каждую крошку считающий Адлар и Марта, явно страдавшая от тяжелой бессонницы, талантливые и любящие свое дело.

Она знала это обо мне и наших детях, но чужие варвары до сих пор не были для нее такими же, как все другие люди.

— Спасибо за книгу, — сказал я. — Мой сын любит книги. И мы с Октавией подумываем завести еще одного ребенка.

Под столом мне тут же наступили на ногу, но Марта сказала просто:

— Я думаю, одного мне хватит. Легче написать сотню книг для чужих, чем вырастить одну свою.

Марта поцеловала Герди в макушку, и та засмеялась. У нее были два задорных светлых хвостика и россыпь веснушек на носу, намного больше, чем у Октавии, и были они ярче.

Она снова посмотрела на телевизор, замолчала. Я спросил ее:

— Что там не так?

— Лягушачий король из телевизора говорит, что меня заберет и проглотит.

— Лягушачий король? — спросил я с интересом.

— Он живет в телевизоре, когда он не работает.

Октавия чуть покраснела, но Марта и Адлар совершенно не стеснялись дочери. Я сказал:

— Понятно, — я потянулся к тумбочке, на которой стоял телевизор, взял пульт и нажал на кнопку. Шел какой-то мультфильм про потерявшегося песика, Герди тут же сосредоточилась на нем. Я спросил ее, что она любит делать, и Герди ответила не сразу.

Октавия больше говорила со взрослыми. Странное дело, но чужие дети смущали ее, хотя она безумно любила своих. Ей удавалось ладить с детьми, но она отчего-то не хотела.

Некоторое время Герди наблюдала за бегом пса по нарисованному Городу, а затем обернулась ко мне и сказала:

— Я люблю печь пирожные. И делать цветы из крема.

Тогда мне в голову пришла идея столь прекрасная, что я не смог дотерпеть до конца ужина, и еще прежде, чем подали пирог с ревенем, я достал чековую книжку из кармана пиджака. Она не промокла, благодаря чехлу, однако ручка писать отказывалась.

Я дождался, пока Адлар принесет мне ручку. Он надолго задержался в кабинете, где вышиб себе мозги мой отец. Наверное, выбирал ручку. У Адлара уж точно было множество вариантов.

— Здесь есть хорошее место для хорошего термополиума. Выкупите его и отремонтируйте на эти деньги, если малышка не передумает. А если передумает, потратьте их на то образование, которого она пожелает.

Но я все же надеялся, что она вправду захочет вернуть мне кусок прошлого. Я сказал:

— «Сахар и специи». Так должен называться термополиум. Там даже есть вывеска, просто она сломана. Тут недалеко. Завтра я вам покажу.

Адлар долгое время не соглашался, но Марта сразу же взяла чек, так что это было чистой формальностью, кроме того очень красочной, потому что Герди с визгом носилась по кухне утверждая, что у нее будет свой термополиум, пока Марта не поймала ее и не посадила себе на колени.

Я сказал:

— Но у нас с Октавией есть маленькая просьба.

Октавия чуть приподняла брови, но ничего не сказала.

— Мы хотим переночевать в подвале. И дайте нам фонарик.

Казалось, Октавии понадобилась вся ее выдержка, чтобы кивнуть. Такое простое действие, подумал я, а сколько усилий.

Стало тихо, затем Адлар встал из-за стола, сказал:

— Я перетащу туда матрац!

— Я помогу.

Подвал использовали так, как и полагается людям с излишком пространства и вещей, это был склад старья, которое уже нельзя было использовать и еще нельзя было выбросить.

Я увидел манеж, из которого давно выросла Герди, батарею старых зонтиков, целые коробки с вещицами, которые выжило время, старенький белый холодильник и гору одежды на кресле без одного подлокотника.

Здесь совсем не было наших вещей.

Впрочем, мама ведь тщательно удалила отсюда все наше, как хирург, проводящий изъятие осколков из тела после катастрофы.

Когда Марта постелила нам постель, они с Адларом оставили нас.

Октавия заговорила первой:

— Ты не постеснялся сказать им, что у нас украли машину, однако ничего не упомянул про свой дом.

— Это личное, — ответил я. Она нахмурилась, глядя на матрац в центре подвала.

— У этого необычного решения ведь есть какая-то цель? — спросила она с надеждой.

— Да, — ответил я. — Дело в том, что я хочу рассказать тебе страшилку.

Я выключил свет и включил фонарик.

Загрузка...