Глава 8. Моль необыкновенная

Через две недели в заснеженный декабрьский день в доме Астафьева появилась она. Такая же белая, как снег за окном, с выделяющимися голубоватыми жилками под кажущейся прозрачной кожей. Бледные губы, совершенно бесцветные, словно заиндевелые ресницы и брови. Не сразу заметишь, что они вообще есть. Льняные, прямые волосы, собранные в идеально гладкий низкий хвост. Столкнулся с ней в дверях кухни. Вздрогнул, встретившись с холодным взглядом голубовато-льдистых глаз. Она терпеливо смотрела на меня, вдруг растерявшегося, ждала, когда отомру и наконец-то догадаюсь её пропустить.

Сделал шаг в сторону, зачем-то проследил, как она идет по коридору в направлении холла.

Лис крутился, напевая, возле микроволновки, разогревал к обеду вчерашние котлеты. На плите вовсю булькала вода в нетерпеливом ожидании макарон, о которых Лис, казалось, забыл. Пока Лис отвлёкся на макароны, успел стянуть котлету с тарелки и, положив на толстый ломоть хлеба, принялся с невозмутимым видом жевать.

— Неужели пять минут подождать нельзя? Сейчас гарнир будет, — выразил недовольство Лис.

— Нельзя. Мне нужно срочно заесть стресс. Что это за чудовище отсюда вышло?

— Ты об Олесе? Необычная внешность, да? Ей бы уши острые, была бы вылитая эльфийка.

— И тогда инфаркт всем встречным был бы обеспечен. Почему те, кому косметика прямо показана, делают вид, что о ней не слышали. Нужно быть добрее к окружающим.

— Зачем ты так? Нормальная она девчонка. Кстати, психологиня твоя.

— Кто? Мне не нужен психолог. Я не хочу, чтобы кто-то ковырялся у меня в мозгах, особенно она.

— Витя так решил, — просто сказал Лис. — Похвастался Нине, что ты хорошо рисуешь. Вот она и посоветовала ему Олесю. Она практикует арт-терапию. Говорят, хорошо помогает при стрессах и неврозах. Может, и тебе поможет. Перестанешь быть таким придурком.

Почувствовал, как праведной волной поднимается протест. Даже про котлету забыл.

— А меня спросить хотя бы не судьба?

Лис пожал плечами:

— Что ты всполошился? Подумаешь, порисуешь немного. От тебя и отстанут. А Вите приятно будет. Тем более наш господин Астафьев не любит, когда с ним спорят.

Олеся стояла в моей комнате у окна. На столе лежали альбомный лист и цветные восковые мелки. Она открыла рот, но я бесцеремонно перебил её, заявив, что знаю, кто она и чем мы будем заниматься. Она улыбнулась одними уголками губ и слегка кивнула. Какая же она невзрачная, бледная, некрасивая. Моль. Самая обыкновенная моль.

— Рисуете всё, что захотите. Как только рисунок будет готов, называете, что это, и я сразу же ухожу. Задерживать вас у меня нет ни малейшего желания.

Задерживаться со мной — так будет вернее. И еще это «вас», нелепо прозвучавшее в мой адрес.

— Можно на «ты».

Снова кивнула и отвернулась к окну.

После секундного раздумья взял чёрный мелок и принялся размашистыми движениями закрашивать лист. Получай свою терапию. Ломайте потом голову, что это значит.

— Я закончил, — протянул ей своё творение.

— Замечательно. И что это?

— Море, — выпалил первое, что пришло в голову.

— По всей видимости, Чёрное. Очень похоже.

Положила рисунок в свою большую лаковую сумку и без всяких реверансов вышла.

Всю неделю рисовал ей незатейливые рисунки, руководствуясь принципом: быстрей нарисую — быстрей она свалит. На все мои корявые художества она говорила: «хорошо», «отлично», «прекрасно». Когда Олеся попросила нарисовать чей-нибудь портрет, изобразил моль с направленной на нее струёй из баллончика «Дихлофоса». Этот рисунок также не остался без её похвалы. И меня вдруг прорвало.

— Не делайте вид, что вы ничего не поняли. Или вам настолько на всё плевать? Зачем вы ходите? — она остановилась в дверях. — К чему всё это? В чём смысл?

— Арт-терапия помогает тебе осознать себя и причины страхов.

— А по-моему она помогает только вам облегчить кошелёк господина Астафьева. Чтобы вы поняли, я рисую наобум, абсолютно ничего не вкладывая в рисунки. И если вы ищете в них какой-то тайный смысл, можете страдать этим дальше.

— Хорошо. Я пойду? — она взялась за ручку двери.

— Идите-идите. Можете со спокойной совестью наплести Астафьеву, что разобрались, в чём моя проблема и как эффективно вы её решаете. Вы ведь совершенно не знаете, что со мной, даже не догадываетесь.

Она развернулась ко мне:

— Знаю. Ты тонешь в вине. Её слишком много. Ты винишь других, винишь себя.

— Себя? Себя-то мне за что винить?

— Пока сам себе не ответишь, у тебя не получится от неё избавиться.

Больше всего в этот момент мне хотелось впечатать её хрупкую нескладную фигурку в дверь, чтобы стереть хоть на мгновение это невозмутимое выражение лица. Чтобы эти бледные губы не несли подобную ерунду. В чём я виноват? Я жертва, просто тупая жертва, над которой нравится глумиться высшим силам. Сотню раз кричал в потолок: за что? Они величественно молчали. Может, я не достоин их ответа. А может, их нет? Если есть, то почему допускают возможность такого? Или меня за что-то наказывают?

— Вы поможете мне? — слишком неожиданно вырвалось. Нет, мне не нужна помощь. Это она должна понять, что была не права. Я не виноват. Ни в чём не виноват.

— Боюсь, господин Астафьев такие радикальные методы не одобрит. Но давай попробуем.

На следующий день она пришла с объёмной сумкой, из которой под мой удивлённый вздох достала шахматную доску. Неужели радикальный метод Моли — сыграть со мной партейку-другую в шахматы? Из глубин памяти выудил то скудное, что помнил об игре. Конь ходит буквой «Г» в любом направлении. Слон по диагонали, только по своим клеткам, только белым или только чёрным. Видимо, в этой игре я слон, которому не повезло — сплошная чёрная полоса, куда бы я ни шёл. Моль одним уверенным и грациозным движением высыпала на стол из непроницаемо серого пакета деревянные фигуры, даже отдаленно не похожие на шахматные. Машинально взял в руку одну из них. Длинный, где-то с ладонь, узкий цилиндр, увенчанный шаром. Покрутил, поставил на стол. Взял вторую, параллелепипед такого же размера с таким же шаром наверху. Были и другие, похожие по форме, только размером вполовину меньше. верное, детки. Из-под груды наваленных деревяшек освободил особую фигуру — самую высокую и не похожую на остальные. Какой-то непонятный многогранник, похожий на звезду. Если бы хорошо учил геометрию в школе, может быть, вспомнил бы название. Но понятно сразу, эта фигура — король их безликого деревянного мира.

— Эта доска — твоя жизнь. Фигуры — люди, которые на нее повлияли. Каждой фигуре нужно отвести своё место. Какое — решаешь сам. Каждой фигуре нужно сказать, что о ней думаешь и что-нибудь пожелать ей. Начни с себя, — нарушила тишину Олеся.

Рука потянулась к маленькой фигурке, такой же ущербной как и я. Через её голову протянулась трещина. Ты тоже, малыш, уродец, и в этом мы похожи. Поставил фигурку на край доски на чёрную клеточку. Стой осторожно. Один неверный шаг — и можешь сорваться в пропасть. Как тогда.

Рука потянулась к маленькой фигурке, такой же ущербной как и я. Через её голову протянулась трещина. Ты тоже, малыш, уродец, и в этом мы похожи. Поставил фигурку на край доски на чёрную клеточку. Стой осторожно. Один неверный шаг — и можешь сорваться в пропасть. Как тогда.

***

Мне снова семь. Я стою на январском морозе в легкой курточке, рукава которой уже давным-давно коротки, так же как и рукава старенького свитерка, надетого под неё. Руки я спрятал в карманы, но они все равно до ужаса заледенели так, что не чувствую пальцев. Я переминаюсь с ноги на ногу, пытаясь хоть чуть-чуть согреть ноги, обутые в чёрные резиновые сапоги. Снег под сапогами превращается в коричневатую кашицу, смешиваясь с глинистой кладбищенской землей. На дороге, недалеко от двух свежевырытых могил, стоит грузовик, на котором привезли деревянные гробы, обитые дешевым красным сукном. В одном — мой отец, в другом — мать. На крышках гробов прикреплены фотографии. Гробы не открывали ни тогда, когда они стояли дома на колченогих табуретках, ни тогда, когда приходил для совершения обряда толстый священник с косматой желтоватой бородой, одетый в черную рясу и смешную черную шапочку. Говорили, тела обуглились так, что их даже никому показывать нельзя. Поэтому я уверен, что они пустые, что все это обман. Но мне кажется, что гробы пустые, а история про пожар придумана, для того, чтобы быстрее закрыть дело. Ведь яснее ясного, что их похитили. Просто им проще никого не искать.

Мне вспомнился тот день, когда я видел их в последний раз, веселыми, в предпраздничной суете.

— Ну не обижайся, если бы ты не заболел, мы бы обязательно взяли тебя с собой, — мама, уже в пальто и белой пушистой шапке, обнимает меня и поправляет шерстяной шарф, которым повязано моё горло. — Мы пообещали кумовьям и не можем их подвести, ты же всё понимаешь? Дрова не забудь подкладывать, а то замерзнешь.

Потом наклоняется к моему уху и, щекоча своим дыханием, шепчет:

— Подарок под елочкой.

Отец уже нервничает и поторапливает её:

— Надь, ну ты скоро? А самогонка где?

— Я уже в сумку положила, — кричит мама, целует меня и спешит к нему.

Конечно, сразу же после их ухода я стал искать под елкой тот подарок, который так надеялся получить, про который прожужжал родителям все уши. Я уже давно хотел настоящие масляные краски и холст. Но вместо этого под страшным зеленым, выцветшим чудовищем, прячущим свои пластмассовые иголки под толстым слоем мишуры, я не нашел ничего, кроме обычного полиэтиленового пакета, набитого грецкими орехами, которых всегда было полно в каждом дворе, и самыми дешёвыми карамельками. Правда, в пакете оказалось ещё и несколько мандаринок, которые я сразу же съел, деля на дольки и подолгу обсасывая каждую, прежде чем проглотить.

С неба, похожего на светло-серый войлок, срывался мелкий снег, сразу же таявший при соприкосновении с влажной, грязной снежной массой под ногами местных мужиков, которые уже выгрузили первый гроб и сейчас тащили второй, скользя ногами по снегу и матерясь сквозь зубы.

Потом к гробам, стоящим у вырытых ям, стали подходить родственники и друзья, одетые в черное и мрачное. Они наклонялись и целовали фотографии, кто-то беззвучно плакал, кто-то причитал в голос.

Кто-то подтолкнул меня к гробу:

— Пойди, малец, попрощайся.

Я подошёл и тупо таращился на кровавую обивку, на черно-белую фотографию, с которой на меня смотрела улыбающаяся мама. Целовать фотографию я не стал. Зачем? Это всего лишь бумага и краска. Маму я бы поцеловал, теплую, добрую, самую лучшую на свете, а еще обнял бы и никуда бы от себя не отпускал.

Я попятился назад не оборачиваясь, и тут меня схватили чьи-то руки. Это была моя бабушка.

— Ты чего ж делаешь, Олежка? Чуть не упал, — в голосе бабушки звучали одновременно и тревога, и нотки облегчения, и упрек.

Я обернулся и увидел, что стою возле самого края отцовской могилы, в которую точно упал бы, если б не бабушка.

Бабушка обхватила меня меня за плечи и стояла рядом, никуда не отходя, до тех пор пока гробы не были поглощены желтоватой, глинистой землей. Я разглядывал её бледные, морщинистые руки, покрытые мелкими коричневатыми пятнышками, её изъеденное молью шерстяное коричневое пальто и старался не смотреть на выросшие холмики рядом с деревянными крестами, к которым были прислонены убогие ядовитого цвета венки.

— Бабуля, это, земля-то, мерзлая была, еле вырыли могилы-то. Надо бы по двойному тарифу, — переминаясь с ноги на ногу, произнёс один из мужиков, дыша ядрёным перегаром.

Бабушка равнодушно кивнула головой.

Потом был поминальный обед в нашем доме. Накрыли два стола, которые сдвинули вместе. Один взяли у соседки. Люди ели, разговаривали о своем, смеялись, потом собрали все остатки со стола в приготовленные заранее пакетики и унесли с собой. Все разошлись. Осталась только полная тетя Катя, повариха из нашей единственной на все село столовой, которая готовила обед. Они с бабушкой собрали всю посуду со стола в две огромные горы и мыли ее в больших алюминиевых тазах.

Я сидел на деревянном стуле и смотрел на них.

— Вот ведь как. Ужрались, заразы, дитя сиротинкой оставили, — проговорила тетя Катя, оттирая губкой очередную тарелку.

— Катя, думай, что говоришь. Меня не жалеешь, хоть ребенка пожалей, — резко оборвала её бабушка, от её глаз не скрылось, как сжались мои кулаки.

Мне хотелось вскочить, крикнуть тете Кате, что она напрасно говорит гадости, что все это лишь глупые сплетни бабок, которые свою жизнь почти прожили и теперь из скуки лезут в чужую. И вообще, не ей судить. Я часто видел по дороге из школы, как тетя Катя гнала домой матами и пинками своего в драбадан упитого мужа.

— Да жалко мне его, — не унималась тетя Катя. — Ты б сдала пацана в детдом. Ты старая, не выдюжишь уже. И куда двоих тянуть на пенсию.

— Кать, вот не лезла бы ты не в свое дело! Я справлюсь. Мы справимся. Верно, Олежка?

После ухода тети Кати бабушка вымыла полы и присела на кровать.

— Олежка, иди сюда, — позвала она, и, когда я подошёл, притянула к себе на колени, хотя я и сопротивлялся.

— Какой же ты худенький, Олежка, невесомый почти, — она гладила меня по спутанным волосам. — Слышишь, я никогда тебя никому не отдам! То, что случилось, это самое худшее в твоей жизни. Мы поедем в Питер. Будешь жить со мной, и все у тебя будет хорошо. Мы справимся. Слышишь? Худшее позади. Все будет хорошо.

Как же она ошибалась! Худшее случилось спустя девять лет. Если бы не тот злополучный день, бабушка была бы жива. Я бы не оказался в психбольнице, где при помощи психотропных препаратов удалось убить практически все эмоции. Эмоции, но не память.

Загрузка...