Элисте Громова
Их много. Истерзанных, искалеченных, выпитых Ховринкой душ, потерявших самих себя. В каждой частица Амбреллы, ее гнилая суть.
Ковалевский заметно нервничает, крутит башкой, когда первые просачиваются сквозь стены, вырастают из пола. Прозрачные руки пробуют коснуться, дернуть, толкнуть. Они бормочут что-то себе под нос, и их голоса сливаются в шелестящий гомон, так перебирают гальку на пляже волны океана.
Мне сложно себя сдерживать, хочется броситься сразу на всех, рычание, громкое и низкое, рвется сквозь сомкнутые губы.
Я стою у самого входа в коридор, который запечатал за моей спиной Пыль, и готовлюсь убивать и проглатывать души. Зудит комаром на задворках сознания мысль о том, что в этом будет мало приятного, что, скорее всего, мне придется пересиливать себя, заставлять пса.
Но я отгоняю ее и концентрируюсь на происходящем, опускаясь на пол. Корежит и выламывает скелет, сознание проваливается, кутается в спасительную серую пелену. Я отмечаю краем глаза, как на серых бетонных стенах под потолком появляются темные потеки, будто где-то прорвало трубу. С той только разницей, что эти капли густые и вязкие, уверена, что липкие, как смола.
- Не давай этому коснуться тебя, - успеваю прохрипеть Ковалевскому прежде, чем полностью сосредоточиться на душах.
Их и правда очень много.
Они ринулись все разом, как будто получили сигнал. Хотя, черт его знает, может и получили. Набросились удушающей зловонной массой, не среагировав ни на предупреждающее рычание, ни на клацанье челюстей.
Что ж, банкет объявляю открытым.
Пес бросился наперерез. В сером ничто не осталось ни стен, ни потолка, только зависшие капли и потеки слизи в воздухе, только пепельно-сизые души, с вкраплениями Ховринки. Они на вкус совершенно мерзкие, как я и предполагала. Челюсти смыкаются на первой попавшейся, разрывают легко, как будто это не душа, а лист пергамента – души еще никогда не поддавались моим клыкам с такой легкостью – и пасть тут же наполняется совершенно невыносимым вкусом пепла и смрада. В нем смешалось все зловоние мира: боль, страх, отчаянье, ненависть, ярость. Хочется тут же разжать челюсти и выплюнуть все это, но… я только мотаю башкой и все-таки проглатываю.
Вою, потому что это действительно мерзко, жмурюсь и кривлюсь и снова бросаюсь наперерез. Что-то вонзается в бок, кто-то наваливается сверху. Я взбрыкиваю всем телом, мерцаю ближе ко входу.
Нельзя позволить им добраться до него, при должном усилии души сумеют взломать печать. Мне непривычно и необычно быть в роли загнанного, а не загоняющего, в роли охранника, а не атакующего, поэтому в первые мгновения я теряюсь.
Что-то снова впивается в тело, меня придавливает к полу.
Я изворачиваюсь, выгибаюсь, снова мерцаю, чтобы в следующий миг вцепиться в другую душу, заглотить ее одним махом, втянуть в себя, как воздух, потом еще одну и следующую.
У них нет страха, не осталось этого чувства как такового, вообще не осталось чувств, памяти, сознания. Я впервые такое вижу, ощущаю и впервые сама испытываю что-то слишком похожее на страх. Но все-таки это души, и поэтому я вою.
Задираю морду кверху и вою в серую пустоту. Вой прокатывается эхом, гулом и грохотом. И они теряются, застывают на миг, дрожат рябью по бесцветным телам.
И пока они вслушиваются в сбивчивое гулкое эхо, я успеваю сожрать еще нескольких, просто открыть пасть и проглотить, они даже сопротивляться не пробуют, не борются, не бегут, не отталкивают, словно ждут.
Эхо стихает, и души, выдернутые из тумана, очнувшиеся от зова смерти, обещающей долгожданное освобождение и забытье, снова лезут на меня. Никакого чувства самосохранения. Им не нужно много пространства, внутри прозрачного тела девочки-подростка в темной толстовке я вижу испещренное морщинами лицо старухи с запавшими глазами и ниточкой рта, в уголках бледных, нелепо растянутых в гримасе боли губ запекшаяся розоватая слюна. Момент смерти у обеих явно не был приятным. Из шеи девчонки торчит горлышко пивной бутылки. Старуха умерла гораздо позже подростка, поэтому ее тело не такое прозрачное и не такое истлевшее. Ее душа сильнее, все еще сохранила остатки… чего-то… Кажется сейчас, что безумия, потому что взгляд у нее стеклянный.
Я проглатываю их обеих и снова кривлюсь и скребу лапами. К этому вкусу невозможно привыкнуть. Кислый, острый, прогорклый, хуже стухшей печенки, политой касторкой. Поворачиваюсь, чтобы сомкнуть челюсти на горле бросившегося сбоку мужика, но не успеваю, что-то острое и длинное впивается справа в шею, ощущение будто меня проткнуло насквозь. Но больно лишь короткий миг, я отскакиваю, врезаюсь в мужика, ощущаю, как на морду что-то капает. Та самая вязкая липкая муть. Она шипит на шерсти, впивается в плоть, разъедает, выталкивая из глотки жалкий скулеж.
Я трясу мордой, пытаюсь сбросить капли лапами, но только размазываю липкую муть, делаю хуже.
Где, мать его, светлый?
Ответ на мой вопрос я получаю тут же, и это бесит. Ковалевский пытается… не знаю, драться с Амбреллой? Хватает щупальца и сгустки, которые тянутся к нему, и пробует их… раздавить…
К черту. Сейчас тратить на него время некогда, души наседают всей толпой, зажимают, стискивают за те несколько секунд, что я трачу на Ховринку. И приходится выбирать, приходится решать, что делать.
Я мерцаю, скольжу туманом мимо дрожащего марева и оказываюсь за ними, больше не обращаю внимания на дождь из слизи, врезаюсь в волнующийся бесформенный клубок из чужих душ и проглатываю за раз столько, сколько могу, клацают без остановки челюсти, громче становится бессвязное бормотание. Кажется, что души разговаривают между собой, кажется, что пробуют решить, что делать, как и я несколько секунд назад.
Я выныриваю на миг из тумана, чтобы обрести собственный голос.
- Ковалевский, не борись с этим, просто закройся и меня закрой! – рявкаю и возвращаюсь назад.
В серой пустоте светлый, сюрприз-сюрприз, самый светлый. Его душа сильная, плотная, почти обжигающе-горячая. От нее столько света, что режет глаза. Наверняка на вкус он сладкий, как мед, возможно еще слаще, настоящий кайф, по сравнению с этими.
Пасть наполняется слюной, тело напрягается, я припадаю на задние лапы, чтобы бросится на светлого, скалюсь в предвкушении, из груди рвется утробное рычание.
Новый удар в бок отрезвляет. Не разъедающая кислота, просто удар. И я прихожу в себя. Хватаю очередную душу, разрываю на куски, бросаюсь на следующую.
Надо ускориться. Пока Ковалевский сдерживает Ховринку, надо проглотить как можно больше, и лучше старых, полностью потерявших себя, потому что у тех, кто здесь относительно недавно, в таком случае может появиться шанс. Проснется задавленный Амбреллой страх, и они предпочтут не лезть ко мне и к туннелю.
Зубы опять клацают, я кручусь волчком, рву лапами тех, до кого могу дотянуться. Горит огнем пасть, тошнотворный запах больше не бьет по носу так сильно, гудят мышцы от напряжения, и с каждой новой проглоченной душой пса приходится почти заставлять бросаться на следующую.
Ему не нравится, моему аду не нравится то, что он пожирает. Сила отторгает чужое, непонятное, липкое. В этих проглоченных душах для него нет ничего, они пустые, совершенно непригодные для восстановления. Жалкие крохи, как мелкие осколки костей, все остальное – несъедобная дрянь. Тут нет светлых или темных, они все одинаково мерзкие на зубах, как вата, незаметные и ничтожные.
Я бросаюсь опять и опять, глотаю снова и снова, но меньше их не становится. Они лезут, продолжают просачиваться из ниоткуда. Есть среди них и уроды из Немостора, и бомжи, много подростков и стариков, пара проституток.
Чем больше я кручусь на пяточке, тем меньше становится просто «случайных» жертв. Все чаще попадаются замученные и изувеченные, все больше Немосторцев. Последние на вкус самые гадкие, в них больше всего Ховринки.
Недавно погибшие, как я и ожидала, отступают, исчезают, прячась в стены. А Амбрелла бросает на меня, в меня, тяжелую артиллерию: псевдосатанистов и религиозных фанатиков. Они сильнее, жестче, чтобы разорвать и проглотить недостаточно просто клацнуть зубами, нужно вцепиться, дернуть, вырывая куски, чтобы брызнула в стороны болотная муть, чтобы увидеть в пустых глазах ярость и боль Ховринки.
Меня ведет от усталости, дрожат лапы, Ковалевский позади едва сдерживает свой щит. Пятачок света вокруг нас становится все меньше и меньше, и как только он исчезнет, эгрегор меня достанет, снова будет шипеть каплями на морде и теле, впиваясь в плоть.
Зарецкий, тебе лучше поторопиться.
Мелькает мысль: «а как там остальные»? Но тут же исчезает, сметенная очередным бросившимся на меня духом.
Я больше не нападаю, хватаю только тех, кто лезет слишком близко, кто бросается на меня. Не глотаю, потому что больше не смогу проглотить ни кусочка. В горле комок. Еще немного и он выплеснется наружу.
Светлый за спиной дышит рвано и надсадно, сквозь серую пелену просматриваются обшарпанные стены подвала. А ведь над моей головой центральный вход… Как там Сергей?
Чья-то рука хватает меня за шею, прижимает голову к полу…
Не отвлекайся, Громова!
…и приходится вертеться и крутиться на месте, ерзая брюхом по полу. Пальцы сильные, захват жесткий. Я дергаюсь назад, все-таки вырываясь, и тут же бросаюсь вперед, хватаю не глядя, а под ребра мне врезается чья-то нога, сбивая дыхание.
Мать твою.
И снова приходится вертеться и крутиться. Сил почти не осталось. Щит Ковалевского так плотно прилегает к телу, что кажется, это мой свет, а не его. Я снова получаю под дых, и из открывшейся на миг пасти вылетают капли черной мути вместе с моей кровью – моим адом.
Стены все четче и четче просачиваются сквозь туман, под лапами я чувствую холодный бетон, вижу души, как призраков, перестаю различать в них вкрапления Ховринки.
Еще один удар сшибает с ног. Меня протаскивает по полу, впечатывает спиной в стену, косяк прохода врезается аккурат посередине позвоночника, кажется, я даже слышу хруст костей.
- Мы уходим, - рявкает Ковалевский, продираясь ко мне через призраков, силой выдергивая ступни из жижи, собирающейся на полу.
Но я мотаю головой, поднимаюсь, прислоняясь к стене, игнорируя тянущую режущую боль во всем теле и дикую тошноту, заставляю себя снова погрузиться в туман.
У меня еще есть немного сил, и я собираюсь их растянуть.
Но ничего сделать не успеваю. В пустоту вдруг врывается чужой ад, огромной и пряный, сметает души в один миг, накрывает собой, словно одеялом, и я открываю глаза в реальности.
- Зарецкий, - цежу, потому что, если открою рот, меня стошнит. – Забери нахрен отсюда.
Аарон кивает, хватает Ковалевского за шкирку, как котенка, и мерцает. Падший явно в ярости, желваки на скулах, прищуренные глаза. На меня злится? На светлого? На обоих?
Разобраться не успеваю, потому что, как только под ногами оказывается твердь земная, меня скручивает и все, что я сожрала в Ховринке, выплескивается наружу. Меня полощет так, как будто я собираюсь выплюнуть собственные кишки на серый асфальт, лицо горит, тело бьет судорогами, даже капли холодного осеннего дождя не помогают. Ветер не помогает.
Меня рвет бесконечное множество минут, до тех пор, пока блевать уже просто больше нечем, до сведенной челюсти. И Зарецкий держит меня за плечи, убирает с лица волосы все то время, что я расстаюсь с Амбреллой. Глотку дерет, желудок скручивает болезненными спазмами, все плывет перед глазами, и еще сильнее лихорадит тело.
А зловонное глянцевое нечто растворяется в воздухе, так и не коснувшись земли. Если бы его можно было собрать вместе, хватило бы на несколько пластиковых пятилитровок. Но здесь, сейчас, оно просто растворяется, исчезает.
- Вы нашли? - хриплю, все-таки найдя в себе силы разогнуться. Стоять самой сил нет, и я приваливаюсь к Аарону.
- Нашли, - соглашается он.
И только теперь я понимаю, что мы в подворотне за «Безнадегой», и выдыхаю с облегчением. Я хочу домой, в кабинет Аарона, растянуться на мягком диване и обнять руками щербатую кружку с глинтвейном.
Зарецкий как будто читает мысли, снова прижимает к себе и мерцает. А через миг я на том самом диване блаженно закрываю глаза, игнорируя толпу иных.
Мне нужно десять минут, а после я готова слушать и рассказывать, потому что мне есть что рассказать. Все-таки какую-никакую память сожранные мной души сохранили.
Через сорок минут мы все внизу. Зарецкий все еще в бешенстве, «Безнадега» закрыта на спецобслуживание, я на барном стуле у стойки, тяну глинтвейн, действительно, из огромной щербатой кружки, поскрипывает деревом чуть дальше Стейнвей, гудят басом одновременно Волков и Литвин. Я не вслушиваюсь в их разговор.
Не могу отвести взгляда от тела Алины. Оно почти посредине бара, на синей скатерти на полу, и меня тянет к нему канатами, магнитами, черт знает чем еще.
Оно живое. И… не цельное. Как мозаика, собранная из стекла, мрамора и камня одновременно: все разных размеров, цветов, не подходит друг другу. Как будто разочаровавшийся злой скульптор сломал кусок глины.
Аарон сидит на барной стойке слева, его рука лежит сзади на моей шее, тяжелая, теплая рука, пальцы перебирают волосы. И он тоже смотрит на тело дочери Игоря.
Иссушенная, пожелтевшая мумия в детской одежде, пустые глаза, запекшаяся кровь на губах, поднимающаяся и опускающаяся грудная клетка. Мне не хочется думать о том, что она дышит, но собственные глаза говорят обратное.
- Что скажешь, Лис?
- Я могу попробовать вытащить души из… этого, - глоток глинтвейна растекается приятным теплом по губам, стирая мерзкий привкус Амбреллы, - но пока не уверена, что стоит. А еще я чувствую… там пес. Или… его остатки. Да?
- Ты слышишь его?
- Я бы это так не назвала, скорее чувствую похожий ад. Пес очень слабый, но мы все его чувствуем, - киваю в сторону сестер и Егора. Они напряжены и явно нервничают, тоже о чем-то тихо перешептываются за столиком у самого входа.
- Почему не хочешь доставать? – Аарон соскакивает со стойки, замирает передо мной, закрывая широкой спиной от остальных, руки пробираются под водолазку, сжимают талию. Между нами кружка с глинтвейном и дыхание.
- Я хочу сначала понять, посмотреть. Кое-что проверить. Как думаешь, насколько сильно мы потрепали Амбреллу?
Зарецкий рассказал, где они нашли тело Алины, рассказал о рунах, сигилах, надписях, пентаграммах и ярости Ховринки.
- Я ни в чем не уверен. По моим ощущениям сильно, но я не знаю, на что способен готовящийся к воплощению эгрегор. Думаешь, оно придет за ней?
- Зачем ты задаешь вопрос, на который знаешь ответ? – Шелкопряд с шумом втягивает носом воздух, графитовые глаза темнеют на несколько тонов, плотнее сжимаются губы.
- Ты обещала уйти, - переводит вдруг Зарецкий тему, склоняясь ближе к моему лицу. Он непривычно напряжен, голос звучит мягко, но в интонации проскальзывает сталь, в глазах непонятные мне эмоции, - как только все станет по-настоящему хреново. И что сделала вместо этого?
- Я бы ушла, - киваю, почему-то ощущаю вину, хотя, по идее, не должна, - через несколько минут, если бы ты не появился.
- Лис. Ты мне обещала. По словам Ковалевского, все стало хреново почти с самого начала.
- Нашел кому доверять в оценке «хреново и не особенно», - морщусь, а пальцы Аарона крепче сжимают талию. – Было сложно, но не смертельно.
- Поэтому ты корчилась за углом почти три четверти часа? Получается, я не могу тебе доверять, Лис? Получается, ты не держишь слово? Получается, я действительно совершил ошибку, позволив тебе пойти со мной в Ховринку?
Черт.
Ладно, Громова, ты ведь с самого начала знала, что с хозяином «Безнадеги» просто не будет. Давай, ищи теперь в себе зачатки женской мудрости, пробуй достучаться.
Я отставляю кружку на барную стойку, не глядя, кладу руки на лицо Зарецкого, провожу пальцами по складочкам на лбу, под глазами, вдоль скул.
- Я бы смогла проглотить еще нескольких, а потом бы действительно ушла. Верь мне, пожалуйста, я бы не нарушила слова, Аарон. Мне важно, чтобы ты это понимал. Мне важно, чтобы ты знал, что можешь обо мне не волноваться, чтобы реально оценивал мои силы. Взгляни на пса, Зарецкий, - прошу и расслабляюсь, позволяю Аарону увидеть. Но…
Он не смотрит. Все так же напряжен, складки, которые я только что разгладила, снова на высоком лбу, челюсти опять стиснуты то желваков.
- Аарон, посмотри на моего пса, пожалуйста, - прошу снова. И его глаза все-таки начинают наполняться адом.
Со мной все в порядке, с тварью внутри меня тоже, даже более чем. Собака действительно стала сильнее после вмешательства Сэма, после того, что случилось. И он должен это увидеть, а я должна объяснить.
Зарецкий смотрит долго и внимательно, а потом моргает и возвращает осмысленный взгляд к моему лицу. Но снова почему-то хмурится.
- Что?
- У тебя царапины тут, - он проводит пальцем вдоль щеки, - и здесь, - над бровью, - на шее, - касается моего горла.
- Это просто царапины, они…
- Эй, ребята, - окликает нас Волков, не давая мне договорить, - я понимаю, что вы никак не отлепитесь друг от друга, но давайте позже. Зарецкий, у тебя тут труп пятилетней давности по среди бара. Учитывая специфику контингента, всем, скорее всего, будет срать, но ровно до того момента, пока он не начнет гнить и вонять.
Арон кривит уголки губ. Касается коротким поцелуем и поворачивается вместе со мной к Гаду, прижимая спиной к себе. Я понимаю, что разговор еще не закончен, что Зарецкий явно не успокоился до конца, но, по крайней мере, теперь он готов действительно сосредоточиться на Алине и Амбрелле.
- И ты сейчас, конечно же, расскажешь мне, что с ним делать? – фыркает Шелкопряд. – Я готов внимать.
Что-то сверкает на дне змеиных глаз: раздражение и одновременно сожаление, щелкает зажигалкой Саныч, комкая пустую пачку в кулаке. Косится из угла раздраженный Ковалевский – мы с Аароном ему как серпом по яйцам.
И пока суровые мужики собираются сурово меряться яйцами и остроумием, я выскальзываю из рук хозяина «Безнадеги», делаю еще глоток глинтвейна – чтобы оттянуть момент – и все-таки подхожу к трупу на полу. Мне не дает покоя ее «дыхание», или что оно такое, ощущение Алины как живой, кровь на губах.
Я сажусь на пол рядом, позволяю псу приблизиться к девчонке, рассмотреть, обнюхать. В этом теле… внутри, сжатые в комок, сплетенные и кричащие от боли, дрожащие от страха души ведьм и собирателей, остатки некогда сильной гончей ада. Нет. Не остатки, ее следы… Не понимаю.
Я покрываюсь гусиной кожей, волоски на затылке становятся дыбом.
Вот на что ушла энергия эгрегора: не на марионетку, не на сдерживание призраков внутри больницы, не на прятки и игры с Советом и Игорем, а на то, чтобы склеить, сцепить души между собой, создать единое из множества. И от этого колотит.
Какой же колоссальной силой обладает тварь?
Я касаюсь пальцев дочери Озерова, и тело тут же скручивает, прошивает болезненной судорогой, крик в горле удержать удается лишь чудом.
Это яд, концентрированная отрава. Но, помимо всего прочего, это воспоминания. Отравленные, но они все еще там. Яркие, громкие, все еще на удивление свежие, как будто это было вчера, как будто все произошло вчера, а не пять лет назад.
Голова откидывается назад, рот раскрывается, чтобы вобрать больше воздуха, глаза смотрят в потолок, но я ничего не вижу. Не вижу балок и перекрытий, желтых потеков и разводов. Передо мной другие картинки: черно-белый хоровод из чужих воспоминаний, жизней и смертей. Как всегда, момент смерти я вижу четче всего. Марионетку тоже вижу. Ну или почти.
Мне хочется кричать, мне хочется убивать и уничтожать, вот только проблема в том, что тот, на кого направлена моя ярость, уже мертв.
Господи, за что? Почему так?
Пепел воспоминаний и ощущений оживает сейчас передо мной. Мне не хватает всего лишь нескольких деталей, чтобы собрать паззл, чтобы наконец-то все сложилось в цельную картинку. И я судорожно ищу их, стискиваю тонкие пальцы крепче, погружаюсь глубже. Смотрю, ищу. В этом теле нет души Алины. Но тут есть тот, кто знает о ней достаточно.
Становится понятно, почему Игорь скрывал дочь, для чего нужны были эти посещения больницы, какие именно анализы сдавала девочка и к каким именно психологам ходила.
Как я могла забыть, что Лесовая общалась с Озеровым еще со времен подготовки, как могла забыть, что он был и ее смотрителем? Почему не поняла, когда Доронин сказал, что она мне звонила перед смертью?
А картинки продолжают мелькать перед глазами, словно Лизка торопится выложить мне все. Лиза и Лесовая… Бесконечные разговоры на кухне, бесконечные слезы и истерики, много алкоголя, травка, сизый сигаретный дым, позволяющий притупить ощущение безысходности и страха. Жена Озерова… Не просто так шагнувшая в брешь, не из-за депрессии… Шагнувшая за грань из-за Алины.
И снова слезы, крики и мольбы. Пустые попытки достучаться до Игоря. Но Игорь… ничего не хотел слушать, ничего не хотел знать.
- Эли! – рычит Аарон где-то над ухом и заставляет меня разжать пальцы. Взгляд красноречивее слов говорит о том, что падший обо мне думает.
Ладно, я узнала почти все, что хотела. А что не увидела здесь, успела подсмотреть в Ховринке.
- Только не рычи, - качаю головой и пробую подняться. Но ноги затекли, и встать получается лишь с помощью Аарона.
Меня знобит, шатает, я чертовски устала. Не хочется никого видеть и ничего никому рассказывать, но… надо. Чертово надо петлей на шее, кандалами на запястьях и щиколотках, прибивает к полу, к месту.
- Мне есть что вам рассказать, - голос звучит слабее, чем мне бы того хотелось. - Аарон, ты сможешь спрятать тело Алины, как прятал Дашку?
Хозяин «Безнадеги» даже кивнуть не удосуживается, внимательно вглядывается в мое лицо и просто щелкает пальцами. А уже через несколько секунд я перестаю ощущать мумию как живое существо, перестаю чувствовать запертые в ней души.
Хорошо. Это очень хорошо. И, чтобы не видеть, как вздымается и опускается грудная клетка Алины, я отворачиваюсь от тела.
А еще лучше то, что Дашку с ведьмами Зарецкий отправил домой. Лебедева, скорее всего, следующая цель эгрегора. И ей точно не стоит находиться рядом с Алиной. Или тем, что от нее осталось.
- Эли? – Аарон смотрит так внимательно, как будто понимает. Хотя… черт его знает, может и понимает, может даже знает наверняка. Я не удивлюсь, если о многом он уже успел догадаться сам, если не обо всем. И это вызывает болезненную, неровную улыбку на моих губах. Слишком похоже на истерику.
- Ты ведь понял, да? – я утыкаюсь лбом куда-то в район его ключицы, не могу даже рук поднять, чтобы обнять. Мне сейчас плевать на Волкова, на Саныча, на Ковалевского. Я поняла, что устала, что вымотана настолько, что мне, блин, хочется «на ручки». Желательно к Зарецкому.
- Про те символы и Игоря? Про финикийский-не-финикийский? – тихо спрашивает падший.
- Угу.
- Понял. Как только ощутил в Алине пса. В ней – ведущая собака, да, Лис? В ней?
- Была, - отвечаю еще тише, чтобы вообще никто не услышал.
Мне очень плохо. Это… как болото, я не хочу туда лезть, но проблема в том, что я уже там, увязла по самую шею в чужих эмоциях и никак не могу выплыть.
- Саныч, Ярослав, давайте ко мне в кабинет. Вэл, принеси… чай с медом и лимоном. Только нормальный чай, - бросает Зарецкий и прижимает меня к себе.
А через миг я у него на руках, в его кабинете, в его кресле. И пока остальных еще нет, падший шепчет куда-то мне в волосы, целуя в висок:
- Упрямая девчонка, Лис. Давай я разгоню всех к чертям собачьим, пошли домой. К Дашке и Вискарю.
И мне очень хочется согласиться, но я понимаю, что у нас не так много времени, чувствую, что надо торопиться. Ховринка так просто не отпустит теперь никого из нас. А в том, что я узнала, возможно, есть что-то, что поможет с ней справиться.
- Нет.
- Эли… - он вздыхает. И в этом вздохе снова все его мысли обо мне и моем «несносном поведении». А в руках Зарецкого тепло и почти хорошо, вот только все еще горько и мерзко. И вряд ли кто-то поможет мне с этим, кроме меня самой.
- Сразу после того, как я расскажу. Мы пойдем домой сразу после того, как я расскажу. Нам всем нужен отдых. Только с телом Алины нужно будет что-то решить. Не думаю, что разумно оставлять его посреди «Безнадеги».
- Думаю, что как раз самое разумное – закрыть его в «Безнадеге» и саму «Безнадегу» тоже. На время.
- Если таково твое решение, - мысль кажется разумной теперь. В конце концов бар – почти такой же эгрегор, как и Ховринка.
А за дверью уже слышны шаги, и я больше ничего не говорю, набираюсь сил, слушая тишину и дыхание Аарона, собираюсь с мыслями, пытаюсь понять, ничего ли не упустила.
Говорить начинаю только тогда, когда в моих руках оказывается кружка с чаем – я не люблю чай, но Зарецкий в этот раз понял меня саму, лучше меня – а Волков и Литвин – на диване.
Все, на самом деле, началось гораздо раньше, чем пять лет назад, все началось с рождением Алины. Роды были для ее матери тяжелыми и долгими, сама беременность была непростой, почти мучительной, полной сомнений и борьбы с самой собой. Собирательница не хотела рожать, не была готова стать матерью, не понимала и боялась того, что ждет ее после.
Как выяснилось немного позже, боялась не зря.
Алина поначалу была вполне себе обычным ребенком: памперсы, крики, еда по расписанию. Вымотанная сложными родами и беременностью собирательница держалась так долго, как могла, а потом просто не выдержала и шагнула в брешь. Так всем казалось, так все и думали, в том числе и Игорь.
Он плохо пережил утрату жены, все-таки он ее любил. Как мог и умел, но любил. И после ее смерти всю свою любовь направил на Алину. Все, от чего так упорно отказывалась его жена, все, что он хотел ей дать, он решил дать своей дочери, наверное, поэтому так долго отказывался, не хотел замечать очевидного.
Алина была странным ребенком даже по меркам иных. Слишком замкнутая, слишком тихая, слишком спокойная. Никаких разбитых коленок, никаких ссор с детьми в садике, никакого проявления ее как личности.
Казалось, что все ее капризы, обычное поведение маленького живого существа, стремящегося познать мир, остались в младенчестве. Ее ничто не интересовало, она не задавала вопросов, не реагировала на боль, ничем не интересовалась. Спала, когда Игорь укладывал ее в кровать, ела, когда воспитатели ставили перед ней тарелку, играла, когда говорили, что нужно играть. Но сама не проявляла никакой инициативы. Как будто родилась пустой. Без души.
Озеров прозрел только, когда Алине исполнилось три. И попытался сначала самостоятельно, а потом уже при помощи Лесовой и Лизки понять, что не так с его дочерью. Почему она… такая, какая есть. А когда понял, оказался почти в шаге от сумасшествия. Катя настолько не хотела рожать, настолько тяготилась беременностью, что гончая, жившая внутри нее, ее ад почти сожрал ее же ребенка. Выжег все, что можно было выжечь.
По большому счету, рождение Алины и стало началом всего. Ну или концом, это как посмотреть.
Девочка… была почти мертвой. Пустое тело, неспособное к познанию и жизни, лишь к существованию, и ошметки души внутри, даже не начавшей толком формироваться, жалкие обрывки. И Катя видела это, поняла сразу, как только взяла дочь на руки. Поэтому и шагнула в брешь. Не потому, что устала, не потому, что не смогла справиться с депрессией, а потому что не выдержала собственного чувства вины. Собирательница знала, что натворила, и выбрала смерть.
Игорь понял, что с дочерью что-то не так, гораздо позже, когда Алина пошла в садик. Ринулся с ней сначала к психологам, потом к ведьмам и шаманам, к кому только не обращался. Психологи и психиатры не спешили ставить конкретный диагноз: слишком размытый и неточный анамнез – мозг у Алины работал нормально, она не блестяще, но вполне хорошо проходила тесты и справлялась с заданиями, анализы были чистыми. Шаманы и ведьмы грешили на проклятье, одержимость, влияние ада, но снова ничего конкретного. Изгонять и снимать было нечего и некого. Игорь не знал, что делать и к кому идти, а потом у него дома оказалась Лиза. Она и открыла Озерову глаза на то, что произошло, на самоубийство Кати, на странное состояние Алины.
Озеров тогда был в двух шагах от сумасшествия, еще не там, но уже на краю. Метался, как в горячке, бухал на кухне, пока Алина спала, совершал глупости. Много-много глупостей.
Наматывать сопли на кулак Озеров прекратил через две недели, пришел в себя, насколько это было возможно, и… начал совершать еще большие глупости. Я не знаю, каким чудом он додумался до «блестящей» идеи подселить в тело Алины гончую. Возможно, здесь тоже поучаствовала Лиза или Лесовая, возможно, кто-то еще. Уже не важно. Важно, что Игорь начал действовать.
Ему казалось логичным, что тварь, пожирающая души, питающаяся ими вместо собачьего корма, сможет сожрать достаточно, чтобы душа Алины стала цельной, чтобы родилась заново, собралась из того, что проглотит монстр.
И Озеров эту тварь призвал. И вот тут уж точно не без помощи Лизки и Лесовой. Вот только вытащили они не просто пса, из пустоты поднялась ведущая гончая проклятой стаи. Собака как будто ждала их. Конечно, сотни лет забвения, диеты и пребывания на краю ничто не прошли для твари бесследно, но и потрепали не так чтобы очень. И все вроде бы прошло гладко. Никто ничего не узнал, никто ничего не понял: ни Совет, ни даже Самаэль, ни тем более Игорь с собирательницами. Ангел смерти, пожалуй, до сих пор уверен, что ведущий пес так и торчит в бреши.
Озеров с компанией долго пребывали в неведении относительно того, кого именно засунули в тело Алины. Да и, в общем-то, им было плевать. Гончая и гончая, какая нахрен разница, если результат не заставил себя ждать?
Эта же троица выбрала место первой и последующих… «кормежек» твари…
Ховринку.
Ну а действительно… куда еще-то? Где еще можно найти души на любой вкус, цвет и размер? На исчезновение которых всем насрать? Относительно чистые, относительно молодые, слабые настолько, чтобы Алина смогла их… впитать…
Одна фатальная ошибка за другой.
Ховринка не могла упустить такой подарок. С каждой новой душой, проглоченной тварью, что жила в Алине, она проникала в обеих все глубже и глубже.
И опять никто ничего не заметил: ни Игорь, ни его нечаянные помощницы, ни Совет. Вот уж точно добрыми намерениями вымощена дорога в ад.
Маленькая Алина понемногу становилась все больше и больше походить на обычного ребенка. Ей нравилось ванильное мороженое, танцевать и проводить время с отцом. Немного не нравилось видеть странные, иногда даже пугающие сны, но они случались не так часто, чтобы обращать на них внимание. Бросьте, у ребенка в ее возрасте слишком много дел, чтобы придавать большое значение размытым картинкам. Следующие четыре года стали для Игоря передышкой, были счастливыми и наполненными детским смехом.
А тварь, живущая в теле его дочери, между тем тоже крепла. Становилась яростнее и злее, становилась все более ненасытной, все сильнее пропитывалась ядом будущего эгрегора. Амбрелла начала обретать разум.
Алина сама не заметила, как стала подчиняться ее желаниям и требованиям, приняла пса и его ад полностью. В конце концов Игорь рассказывал дочери, кем была ее мать, говорил о собирателях, душах, бреши.
И Алина снова изменилась. Желала смерти, желала новых душ. С каждым днем все больше и все отчаяннее. Паек, полуфабрикат, которым ее кормили все это время, перестал питать, Ховринка желала новой крови.
Дочь Игоря забрала свою первую душу как собиратель в первом классе. Всадила ножницы по рукоятку в спину какому-то старшекласснику, свернула шею. Озерова не разменивалась по мелочам: обошлась без всех этих замученных котят и несчастных дворняг, не было всплесков жестокости, вообще ничего. Просто убила. Просто извлекла и сожрала душу. Быстро и умело, так, как будто делала это не в первый раз, как будто все просчитала заранее, как будто готовилась.
Она не страдала после от кошмаров и воспоминаний, хорошо спала, воспринимала произошедшее как должное, ее совершенно не мучила совесть. В отличие от голода… Яростного, дикого, непрекращающегося.
Алина убивала почти спокойно и без каких-либо последствий для себя на протяжении следующего полугода. А потом подцепила грипп и две недели просидела дома, к концу второй, мучаясь от температуры и острых шипов ада внутри, девчонка пошла к отцу, положила ему на лицо подушку и попыталась задушить.
«Я голодна», - сказала ровно, когда Озерову удалось скрутить дочь.
Игорь позвонил Лесовой.
Вот только сделать они уже ничего не могли.
Смотрителю пришлось уйти с работы, Лесовой и Лизке трястись от страха и ждать, что Совет обо всем узнает. Алина была неуправляема. Чем больше времени проходило, тем хуже все становилось. Она кричала, металась, корчилась от боли, если не могла проглотить новую душу. Она сбегала, использовала любой шанс, чтобы получить желаемое. Было еще несколько попыток нападения на Игоря, Лесовую и Лизку. Было много убийств. Убийств, которые им приходилось скрывать, тел, которые приходилось «убирать».
И к ведьмам маленькую собирательницу водили не для того, чтобы «спрятать» от Совета, а для того, чтобы хоть ненадолго угомонить ад внутри. Восточный ковен сам не знал, с чем именно и кому помогал.
Но, несмотря ни на что, на все усилия Озерова, на все блоки, срывы случались все чаще и чаще. Дошло до того, что Игорь начал бояться собственную дочь, Алина стала сильнее Озерова. Это не от эгрегора он пытался защититься, не из-за него разрисовал собственную комнату, точнее не только из-за него. Он защищался от Алины и того, что она может.
В конце концов смотритель не выдержал.
Игорь… убил собственную дочь. Он, Аня и Лиза.
Привели ее в Ховринку, туда, где вы ее и нашли, и перерезали горло. Сидели и ждали, пока она не умрет. Потом ушли. Алтарь тоже их творение, они полагали, что он сможет сдержать гончую. Не смог… из-за Ховринки.
Озеров после этого действительно сошел с ума. Действительно поверил в то, что Алину похитили, действительно ее искал и верил, что она жива. Видел ее во снах, слышал голос, замечал краем глаза в тенях, ползущих по стенам.
И… в этом, пожалуй, единственном Озеров был прав. Алина не умерла. Тело, конечно, перестало работать, но… то, что было у девчонки вместо души, осталось. Обрело еще больше сил, злости, голода, желания смерти.
- Алина жива, - отрываю я взгляд от столешницы в воцарившейся напряженной тишине. – И она… в ком-то сидит. Нашла временный сосуд, выполняющий ее приказы.
В кабинете все еще тишина. Серьезные суровые дядьки выглядят растерянными маленькими девочками. Только Саныч тихо матерится себе под нос, мнет в пальцах сигарету, и табак из нее сыпется на пол мелкой коричневой крошкой, похожей на ржавчину.
Первым отмирает Волков. Сверкает змеиными глазами, упруго поднимается на ноги, запускает руки в волосы.
- Бля, - говорит он емко.
И снова виснет тишина.
- Твою гребаную мать, - произносит снова. Замирает, словно врезается в стену, хмурится. А мне все еще тошно и гадко. Хочется забиться в угол и скулить побитой собакой, потому что я не просто все это видела, я все это чувствовала… чувствую, и меня мутит.
- Зачем оно хранит тело Алины? – цедит сквозь зубы Ярослав, на его скулах желваки, Гад просвечивает сквозь кожу, и его взгляд направлен на меня, как будто в чем-то обвиняет, как будто злится именно на меня.
- Чтобы держать в нем души, которые собрало, чтобы склеить из них одно целое и сожрать, когда придет время. Пластиковый, сука, контейнер, - морщусь я, снова утыкаясь взглядом в стол. У меня мелко трясутся руки и мурашки по коже.
- Эгрегор хочет тебя, - бросает Саныч, засовывая измятую сигарету в карман и доставая новую. Закуривает. – И Дашку. Почему?
- В Дашке сила, которая ему нужна, во мне – тело и гончая, тоже достаточно сильная, чтобы помочь ему воплотиться. Полагаю, моя душа ему без надобности. Угости, - киваю на пачку. Саныч протягивает мне сигарету, помогает прикурить, отступает от стола. А я с наслаждением втягиваю в себя дым. Он продирает горло кошачьими когтями, забивает вкус гнили во рту, почему-то делает реальность на несколько миллиметров ближе. Я все еще пытаюсь прорваться к ней через зыбучие горячие пески чужих воспоминаний и чувств.
Зарецкий сзади странно застывший и молчаливый, его руки тяжелые и медленное, тягучее дыхание.
- На сколько смерть Алины ослабит эгрегора? – задает вопрос Волков, конкретно ни к кому не обращаясь, скорее рассуждает вслух, чем стремится получить ответ.
Я молчу, делаю глубокую затяжку, до рези в горле, смотрю в стол, все еще ощущаю тяжелый взгляд Гада на себе. У нас с ним странные отношения: больше похоже на холодную войну. Я понимаю, почему он так ко мне относится, он понимает, что я понимаю, и на этом, в общем-то, и все. Я не вижу смысла в том, чтобы прикладывать усилия и что-то менять, Ярослав, похоже, тоже.
- Надо вытащить Самаэля, - продолжает Змеев. – Он сможет…
- Нет! – рявкаем в один голос я и Саныч, и складка на лбу Волкова становится глубже, а взгляд еще более хищным.
Саныч дергает головой, не торопится что-то объяснять главе Контроля, только принимается щелкать крышкой зиппера, и лязганье металла напоминает звон цепей.
- Самаэль откажется убивать Алину, - вместо него тихо и ровно поясняет Аарон. Слишком тихо, слишком спокойно. И я готова отдать весь свой ад, чтобы узнать мысли, которые роятся в его голове. Спокойствие падшего не напускное, и почему-то тревожит меня больше всего остального. «Безнадега» тихо поскрипывает досками как будто в ответ на мое напряжение, словно пробует шептать успокаивающие слова.
- Наоборот, - продолжает Аарон, - сделает все, чтобы сохранить ей жизнь и посмотреть, понять, что получилось и как.
Гад ориентируется тут же, переобувается на лету, поражая скоростью, и все еще обжигая холодом взгляда.
- Элисте, а ты…
- Даже не думай, - Волкова снова затыкают и снова Зарецкий. В полутонах низкого голоса – лед.
- Зарецкий, нам нужен сильный собиратель, чтобы убить Алину, мы оба это понимаем, - шипит Гад. – И так уж сложилось, что Элисте – сильный собиратель. С учетом всего случившегося, скорее всего, единственный собиратель, который способен…
- Мара Шелестова, - усмехается зло Аарон, поднимаясь вместе со мной, - тоже способна извлекать души. Всего-то и надо, что затащить… - он делает странную паузу, словно подбирает слова, - марионетку в отель. Давай предложим ей убить тварь и посмотрим, сможет ли? Думаю, эгрегор не откажется от нефилима.
- Выродок, - плюет Гад, сжимая кулаки. Он готов взорваться, ад и свет, будто яростный поток воды, стекает с его груди вдоль тела и бьет в пол, ползет по доскам извилистыми туманными змеями. Напряжение вокруг, как сжиженный газ, меня начинает колотить сильнее.
- А то ты не знал, - все так же тихо произносит Шелкопряд. Разрезая воздух, раскрываются за сильной спиной крылья.
- Так, - рявкает Саныч. – Закончили. Оба! - злость главы Совета сейчас не меньше, чем у остальных. В кабинете злятся все. Вот только Саныч контролирует себя, пожалуй, лучше остальных. Гад перестает шипеть, перестает давить на виски его ад, Аарон расслабляет руки, сжимающие меня. Литвин удовлетворенно кивает, оглядывает комнату, останавливает взгляд почему-то на моем лице. - Предлагаю разойтись. Нам нужно отдохнуть. Всем, - во взгляде черных глаз… сочувствие, сожаление?
Серьезно?
Какое мерзкое… неприятное ощущение… Я чувствую себя жалкой, беспомощной, слабой. И нестерпимо хочется врезать Санычу по морде, чтобы он перестал на меня так смотреть.
- Отличный план, только внизу… - начинает Аарон.
- Я позабочусь, - проводит пятерней по волосам Литвин. – Идите.
- Вэл! – орет вдруг Зарецкий, и я впервые слышу, как он орет. Кажется, что это громкий, глубокий голос слышно даже в аду. – Проводишь гостей и закроешь бар!
Тихо тренькает внутренний телефон на приказ Зарецкого: то ли сама «Безнадега» дает знать, что все будет исполнено, то ли бармен.
- Пошли домой, Лис, - целует Аарон меня в висок и мерцает.
В доме Зарецкого тишина и темнота. Ведьмы давно спят, скорее всего, радом с Дашкой дрыхнет и Вискарь. Пахнет почему-то сладкой выпечкой. Запах наполняет легкие и… кажется чужеродным в доме Аарона.
- Даже знать не хочу, - ворчит под нос Зарецкий. – Голодная? – и не дожидаясь ответа, затаскивает на кухню.
Зачем спрашивал?
- Мой ответ на что-то бы повлиял? – усмехаюсь, когда падший усаживает меня на стул.
- Нет.
М-м-м…
- Зато честно, - пожимаю плечами. Я не хочу есть. Я вообще ничего не хочу, и голос бреши в башке звучит сегодня с самого утра как никогда громко. И я понимаю, что это не значит ничего, кроме того, что я устала, но… все равно дергаюсь и злюсь. Как будто впервые слышу ее, как будто впервые игнорирую.
Я скидываю кроссовки и растекаюсь по столу, закрывая глаза, Аарон тихо звенит посудой, открывает и закрывает холодильник, дверцы шкафа, чем-то бряцает, что-то роняет и чертыхается. А потом вдруг наступает тишина, и я чувствую руки на своих плечах. Зарецкий сжимает уверенно и аккуратно, разминает каменные мышцы.
- Лис?
- Я просто пойду спать, ладно? – пробую сползти со стула, но не могу, Аарон не пускает. Ждет, что я что-то скажу, что что-то объясню. Но… не могу, не умею, не знаю как и не уверена, что хочу. Мне просто плохо и в этом никто не виноват, мне просто нужно отдохнуть, но даже дышать мерзко. И не понятно, почему сломалась именно сейчас. Что такого в истории Озеровых, чего я раньше не видела? Не знала? В конце концов, Игорь просто любил свою дочь. В конце концов, он просто хотел, чтобы она жила, была… «здорова».
Орать хочется. Убивать.
Только некого, кроме самой Алины.
- Поговори со мной.
Я мотаю головой.
Не могу, не умею. Не знаю, что ему сказать. И я уже не уверена, что уйти сюда такая уж блестящая идея. Там, со всеми, даже плюя друг в друга ядом, было проще, голос бреши был не так слышен, отрава Ховринки не была такой заметной. А сейчас снова к горлу подступает, душит.
- Эли, девочка из Изумрудного города, что не так?
- Все, - отвечаю коротко. – Это все, как… Не знаю… Просто стечение обстоятельств какое-то дебильное: Катя, Игорь, Лизка с Аней, одна ошибка за другой, и Алины, как человека, больше нет. Какой-то адский факап. Мне было бы проще, если бы я могла на них злиться. Хоть на кого-то злиться… Но не могу… А злость есть. Черт, Аарон, можно я пойду спать?
- Сначала хотя бы салат, потом спать, - заявляет он тоном, снова не предполагающим какой-либо ответ. В другой ситуации я бы, наверное, даже улыбнулась.
Мы едим практически в полной тишине, я не ощущаю вкуса еды, так же в тишине я все-таки встаю из-за стола и тащусь наверх, принимаю душ и забираюсь под одеяло. Меня трясет в ознобе после душа, немного сводит мышцы, через какое-то время, стараясь не шуметь, прижимается сзади Зарецкий, притягивает к себе, обжигая висок коротким поцелуем. И озноб уходит. От Аарона пахнет им и немного гелем для душа. И мне почему-то кажется, что я забыла о чем-то важном, что есть что-то, что я хотела у него спросить, но не спросила. Мозг отчаянно сопротивляется попыткам докопаться до сути того, что меня цепляет, словно ржавым рыболовным крючком. Мысли как желе. И я сопротивляюсь, пробую все-таки понять, что не так. Но… не могу. Сон сильнее, я проваливаюсь в пустоту, пригревшись и полностью расслабившись в руках Зарецкого.
Просыпаюсь поздно, в пустой кровати, без Аарона. Все с тем же тянущим беспокойством на подкорке.
И меня будто что-то толкает в грудь, давит на виски, ад беспокоится и волнуется внутри, как Северное море зимой. За окном серость, сколько времени непонятно. Я беру в руки мобильник, проверяю сообщения и пропущенные, но ничего не нахожу.
Я тороплюсь, сама не понимая почему, но отсутствие Аарона тревожит. Одеваюсь наспех, слетаю вниз. На кухне ведьмы, Дашка и Вискарь. Аарона нет, и что-то подсказывает мне, что нигде в доме я его не найду. Пробую успокоиться, но толком не выходит: на коже мурашки, волоски дыбом.
- Эли? – хмурится Дашка, удивленно рассматривая меня. Взъерошенную, наверняка, со следами сна и тревоги на лице.
- Где Аарон?
- Ушел, - сухо отвечает Данеш, небрежно поправляя шаль на плечах, она спокойна, смотрит немного надменно.
- Куда ушел, он что-нибудь говорил? О чем-нибудь спрашивал перед уходом?
- Не суетись, - ударяет казашка тростью об пол, вызывая полный упрека взгляд Вискаря, которого слишком громкий звук заставил поднять голову от тарелки. – Приведи себя в порядок, умойся и спускайся. Ничего с твоим падшим не случится.
Я с шумом втягиваю в себя воздух, выдыхаю так же шумно, стискиваю челюсти.
- Данеш, это важно. Где Аарон? О чем он говорил с тобой?
Я уверена, что они о чем-то говорили, а еще уверена в том, что Зарецкий не в «Безнадеге». Сегодня мозг соображает лучше, чем вчера, я понимаю, что не давало мне покоя, вспоминаю, о чем хотела спросить Зарецкого, но так и не спросила. И тревога растет во мне снежным комом, тем больше, чем дольше молчит и поджимает узкие губы ведьма.
- Эли? – напрягается будущая верховная.
- О чем он спрашивал, Данеш? – цежу я по слогам, шагая к восточной. Готова выбить из нее ответ, если понадобится. Понимаю, что, скорее всего, пугаю Дашку, но выяснить все сейчас важнее.
- О том, что именно мы делали с Алиной, - поворачивается от плиты ко мне японка. – Как глушили в ней ад.
Черт!
- Не говорил, куда ушел?
- Нет, - цедит верховная.
- Эли, что случилось? – Лебедева срывается со стула, подлетает ко мне, цепляется за футболку, пока я пытаюсь понять, что делать. Надо позвонить Санычу и Волкову, в «Безнадегу», бармен наверняка там.
Найду - убью!
Если успею…
- Эли? – взволнованная Дашка снова тянет за футболку, легко толкает меня в грудь другой рукой.
- Аарон ушел за марионеткой. Он понял вчера, кто это, - тру я виски. – И надо его найти, потому что он не понимает, с чем имеет дело. Даш, прости, - я отрываю руки мелкой от себя, разворачиваюсь на пятках и бегу назад в комнату, за оставленным там мобильником. Сначала Саныч, потом остальные.
Зарецкий, не будь придурком, возьми с собой хоть кого-то…
Но ни Саныч, ни Волков, ни Вэл не знают, где носит падшего. Только труп Алины все еще в «Безнадеге». И я какое-то время, бесконечные секунды, хочу орать от беспомощности. А потом все-таки хватаю ключи от монстра Аарона и несусь в бар. Снова набирая всех подряд.
Волнение улеглось, не исчезло совсем, но свернулось змеиным клубком где-то внутри: дорога и скорость прочистили мозги и позволили унять гудящий рой мыслей в голове.
Что такого было в моем рассказе, что позволило Аарону определить личность марионетки? И почему он зацепился, а я нет?
Это должно быть что-то очень простое, понятное…
Черт!
Я утапливаю педаль газа в пол, пальцы отстукивают дробь по рулю, когда приходится ждать на бесконечных светофорах, перекрестках и в пробках. Дорога занимает какое-то невероятное количество времени. Стоит все, даже то, что стоять по определению не может. Я злюсь и тороплюсь. И продолжаю думать о том, куда могло понести придурка-падшего и почему он ничего никому не сказал. Зарецкий не производит впечатление идиота, в нем нет этого желания выпрыгнуть из штанов и что-то кому-то доказать, как у того же Ковалевского, так почему он поперся один?
В чем гребаная причина?
Что его дернуло?
Я торможу у бара, визг шин врезается в гвалт и гомон улицы, перекрывает топот ног и шелест чужих голосов. И через пять минут я сбегаю вниз по ступенькам, краем глаза отмечая припаркованные за углом машины Гада и Саныча.
Отлично, кавалерия почти в сборе. Возможно, у них будут какие-то идеи. Главный зал «Безнадеги» сейчас кажется еще более обшарпанным, чем всегда. Все-таки здесь обычно больше народа.
Я приветствую Гада и Литвина, стараюсь не смотреть на тело Алины посреди зала. Потому что оно все еще вызывает во мне что-то слишком похожее на страх, все еще «дышит», вытаскивает ближе к поверхности вчерашние воспоминания.
- Ничего не происходило? – спрашиваю, опускаясь на высокий стул за стойкой, решая оставить приветствия до лучших времен. И только сейчас понимаю, что бармен немного не в себе, а рожи Гада и Саныча выглядят слишком напряженно даже с учетом их предполагаемого волнения о Зарецком.
Несколько секунд висит тишина, а после Гад, сверкая на меня холодным золотом глаз, все-таки отвечает на вопрос, цедит слова, будто подбирает:
- Происходило, - шипит раздраженно. – Оно пыталось говорить, дергалось внутри кокона Аарона, пробовало…
- …свалить, скорее всего, - заканчивает Литвин за Ярослава. – Ничего конкретного, по словам нашего визави, просто мычала и стонала, билась в судорогах. Успокоилась только недавно.
Вблизи оба выглядят еще более раздраженными, помятыми. Саныч, судя по виду, вообще дома не был, не удивлюсь, если не спал совсем. Скорее всего, курил и торчал в Совете. На роже темная щетина, под глазами синяки. Волков не в пример ему кажется более свежим, но не менее раздраженным. Оба пялятся на меня так, будто ждут божественного откровения. А я не знаю, что им сказать, в башке почти девственная пустота. Только Вэла придушить хочется, вопреки здравому смыслу.
И поэтому я просто дышу, проталкиваю воздух в легкие почти через боль, закрываю глаза.
- Полагаю, ты знаешь, почему это происходило, Элисте. Полагаю, что, скорее всего, догадываешься о том, где нам искать Аарона?
- С таким же успехом это могла быть и Ховринка, - огрызаюсь на Саныча, сжимаю виски. Надо сосредоточиться, определиться для начала, чем мы располагаем и кем. – Где Аарон я не знаю, если бы знала, уже тащила бы вас туда, – я еще раз оглядываю пустой зал. - Где Ковалевский?
- Понятия не имею, - разводит в стороны руками Литвин. – Доронин тоже не в курсе, но мы тут пришли к выводу, что еще несколько собирателей нам не помешает. Отобрали, кого смогли.
- Отобрали? – скрещиваю я руки на груди. – Пробы, что ли, ставили? Почему меня не пригласили на вечеринку?
Вэл все еще молчит, молча ставит передо мной кофе и пытается слиться со стеной, его ощутимо потряхивает. Видимо, Алина действительно его напугала.
- Элисте, прекрати, - шипит Гад.
- Не повышай на меня голос, не смей шипеть, - отбиваю холодно, скалясь, позволяя собачьей маске проступить наружу. – Эта хрень нравится Маре, не мне.
- Счастлив слышать.
Выпад Ярослава я игнорирую, забираю у Литвина из рук пачку, достаю сигарету.
- Сколько у нас собирателей?
- Вместе с тобой восемь, пятеро сильных.
- Сколько ты готов бросить в Амбреллу?
- По пятерке на каждый этаж и каждое крыло, но там будут и парни из Контроля, и силовики Доронина. Он хочет участвовать, и я не могу ему в этом отказать. Иных не хватает.
- Ты же понимаешь, что силовики – самое слабое звено? – спрашиваю, просто чтобы убедиться. Хрен его знает, насколько глубоко и полно Саныч погружен в дела собирателей и смотрителей, но сейчас мне важно, чтобы он грамотно оценивал ситуацию. И размеры той задницы, в которой мы оказались. Аарон оказался.
- Не держи нас за идиотов, - цедит снова Гад, и я снова его игнорирую, хотя очень хочется ответить что-нибудь в духе Зарецкого.
- Ярослав, - вздыхает Саныч и снова поворачивается ко мне. – Да, я понимаю. Поэтому они будут по периметру.
- Хорошо, с этим разобрались. Вэл, - зову я бармена, - рассказывай, что именно происходило с телом. Только в подробностях.
- Оно хрипело и дергалось почти всю ночь, будто пробовало пошевелиться. Я… не знаю, что еще тебе сказать, не было каких-то слов, ничего такого. Просто «Безнадега» волновалась и скрипела вместе с ней, как будто… ей не нравилось то, что происходит. Сама смотри: на потолке новые трещины, на полу тоже, посуда побилась, изморось на окнах, плесень там, где ее раньше не было, - он с тоской оглядывает помещение бара и кривится так, как будто это на нем трещины и плесень.
- Ховринка, - кивает Саныч, отпивая из… горла. В руках у темного бутылка Далмора. Я только рассеянно киваю и перевожу взгляд на тело Алины. Потом снова смотрю на главу Совета и Ярослава.
- Давайте, напрягитесь, где может быть Зарецкий? – приходится признать, что эти двое явно лучше меня в поиске зацепок, все-таки у обоих опыт. – Он понял вчера что-то, поэтому был так спокоен. Только непонятно, почему никому ничего не сказал.
- В Амбрелле его нет, я тебе уже говорил, - пожимает плечами Литвин. – Там наши все еще раз проверили.
- Если бы он захотел, то смог бы их обойти, - тут же качает головой Ярослав, не добавляя мне этим спокойствия. – А вот почему никому ничего не сказал действительно интересно.
- Ну с Эли все понятно, чтобы не поперлась за ним. А мы?
Волков на миг поднимает голову к потолку, его поза, весь вид кажется расслабленным: голова откинута назад, глаза полуприкрыты, локти на стойке. Но его ад клубится вокруг тела дымкой, радужка снова цвета золота.
И я цепляюсь за слова Волкова: со мной и правда понятно, а с ними? По какой причине Аарон не захотел брать их с собой?
- Черт, - косится на меня Гад, - прости, Громова, но это моя вина. Зря я вчера сказал ему…
- Вина, - бормочу себе под нос. Вот оно. – Вина, Волков, - поднимаю на Змея взгляд. – Он чувствует себя виноватым: передо мной, перед тобой, перед Санычем.
- За что? – таращится на меня Литвин.
И ответ приходит сам собой. Все становится очевидно и даже странно, что я не догадалась с самого начала. Ведь я вместе с Зарецким была во сне девчонки, ведь я ощущала эту жажду убийства ради убийства, смерти ради смерти.
- За Бэмби, Саш. За новенькую собирательницу. Нам надо к ней, - я залпом допиваю кофе, со стуком ставлю стакан на стойку, отворачиваюсь и застываю.
Почти спотыкаюсь на пустом месте. Потому что… потому что оно действительно пустое, почти. Тело Алины мерцает, дрожит вокруг него ад Зарецкого. То появляется, то исчезает. Появляется и снова исчезает. Несколько раз подряд. «Безнадега» хранит молчание, не стонет и не скрипит в этот раз.
Секунда, две, три. И перед моими глазами обшарпанный паркет.
- Да что б тебя, Зарецкий! – рявкаю, цепляясь за стойку. И только сейчас понимаю, что в баре полная тишина, а рожи Гада и Саныча перекошены осознанием, злостью и беспокойством.
- Придурок, - шипит Волков. – За каким хреном он это сделал? Он не понимает, что…
- …полагаю, он-то как раз понимает больше нашего, - заканчивает Литвин за Ярослава. Делает очередной огромный глоток из горла. – В Ховринку или все-таки в гости к новой собирательнице?
- В Ховринку, - киваю и разжимаю сведенные пальцы. – Он только ее забрал, значит еще ничего не успел сделать.
Бесишь, Зарецкий, как же ты бесишь!
Мы все взведены. Я, Саныч, милашка-Волков. Прекрасное настроение, оно нам явно пригодится.
Я меряю пустой зал бара шагами, жду, пока глава Контроля и глава Совета раздадут последние указания, слышу, как тикают невидимые часы, отсчитывая секунды и минуты. На хрена он забрал тело, зачем было его вообще вытаскивать в таком случае из Ховринки? За каким…
Черт!
- Он не в Амбрелле, - торможу я, так и не сделав следующий шаг, прерывая Саныча, который собирается набирать очередной номер. – Не знаю где, но не в Амбрелле точно. Зарецкий забрал тело, потому что не знает, где Бэмби. Очевидно, не смог ее найти, и ему понадобилась приманка. Куда он мог их потащить? Думайте! – рявкаю, перестав сдерживаться. Меня бесит, что все так медленно, бесит, что каждая минута тянет жилы, бесит, что не додумалась сразу. Снова.
Поздравляю, Громова, ты тупеешь.
- Он не потащит ее в Ховринку, там эгрегор сильнее всего, но…
- Тогда нужно место, в котором он слабее.
- Класс, - рычу, запуская пальцы в волосы, - и где эгрегор слабее всего?
- На чужой территории, - спокойно подкуривает новую сигарету Литвин и прикрывает глаза. Пока он думает, я не дышу, даже Гад не дышит. Мы просто снова ждем.
Да черт тебя дери!
- То есть на территории другого эгрегора? В «Безнадеге» его нет.
- Зачем эгрегор, когда есть готовый бог? – открывает Саныч глаза.
- Да ты, мать его, издеваешься, - я даже отступаю на шаг, потому что не верю тому, что слышу.
- А что? – ухмыляется Гад, и ухмылка его действительно как у змеи: широкая, хищная. – Вполне себе логично. И где-нибудь подальше от Ховринки, где-нибудь на юге.
- Новый быт, - кивает Саныч со знанием дела.
А я все еще бестолково хлопаю глазами. Потому что… Аарон, черти бы его подрали, падший, и уж кому-кому, а ему точно не стоит соваться в… туда. Впрочем, никому из нас не стоит, светлых среди нас…
- Сколько у тебя светлых, Саш? – спрашиваю и по выражению рожи понимаю, что лучше бы не спрашивала, потому что ответ мне явно не понравится.
- До Пустыни несколько сот километров, Элисте, - забивает последний гвоздь в крышку гроба моей нелепой надежды Гад. – Даже если их было бы достаточно… ты бы согласилась ждать, пока они соберутся?
- Нет, - качаю головой.
- Что такое Пустынь и кого мы можем взять с собой? – я поворачиваюсь с Литвину. Но он на мой вопрос не реагирует. Бросает короткое «ждите» и мерцает. Появляется через несколько минут, оставляет в баре двоих парней Волкова и снова мерцает.
- Пустынь – храм, Громова, - снисходит до объяснений Волков между короткими приветствиями. – Мужской монастырь, очень старый, очень сильный. На месте Зарецкого я бы точно потащил Алину туда.
- Насколько далеко он от Москвы? – хмурюсь.
- Как и сказал Саныч, - в этот момент Литвин снова появляется в баре, оставляет еще двоих и опять мерцает, - около сотни, наверное, плюс-минус. Что тебя опять не устраивает?
- Все, - огрызаюсь и отворачиваюсь от Гада.
Это глупо, нам надо вместе работать, но я заведена, и ответы Волкова мне спокойствия не добавляют. Сейчас мы с Алиной-Бемби соревнуемся. И фора нам бы не помешала. Но я не могу быть уверена в том, что она у нас есть, в том, что была. Внутри девчонки ведущая гончая и часть Ховринки. И невероятно сложно представить на что они способны, что могут. Когда свора была на пике…
Литвин снова появляется в баре, на этот раз один. В зубах очередная сигарета.
- Давал указания, - поясняет иной, оглядывает присутствующих. Хмурится. – Нас мало, но я больше не вытащу, если что-то пойдет не так. Кавалерию ждем через сорок минут, обещали гнать, как будто за ними гончие ада гонятся.
- Ха-ха, - хлопаю я в ладоши.
Саныч отдает мне честь и тут же протягивает руку.
- Держитесь за папочку, - тянет придурковато-ласково, и я касаюсь горячих пальцев, давя нервный смешок. Все еще хочется прибить Зарецкого, все еще хочется плеваться ядом во всех окружающих, в том числе и в Саныча.
Саныч мерцает, стоит Гаду коснуться его плеча. Хмурые рожи и тишина, как очередной удар по нервам.
Глаза я открываю возле… очевидно того самого монастыря. Тут несколько храмов, низкий вытянутый дом слева, похож на студенческое общежитие, где-то справа и немного в глубине плещется вода, в графитовом небе купола храмов кажутся такими же графитовыми пятнами, под ногами лужи и камень, на клумбах жухлая трава и гнилые листья, а впереди ступеньки и распахнутая настежь, сорванная с верхних петель деревянная дверь, как синяк, как ранение на теле охровой церкви. Все сумрачное, тусклое и холодное. Только крест блестит фальшивым золотом в хмурой серости.
Я делаю вдох, давлю рычание и срываюсь к двери, не замечаю и не слышу ничего и никого, даже если кто-то что-то и говорит.
До входа всего несколько метров, и я не фиксирую момент, когда оказываюсь внутри, протискиваясь мимо кого-то из парней Волкова. Они сейчас все одинаковые: черные берцы и черные куртки, скупые движения и тихое дыхание.
В храме темно, душно, пахнет ладаном, миррой, елеем и свечным воском. Внутри церковь кажется больше, чем снаружи. Нет ни одной зажженной свечи, только в воздухе как будто распылен сизый дым. Он не двигается, просто висит, как туман, просто есть, неплотный, зыбкий.
Это тлеют крылья Зарецкого.
Он прижимает к полу извивающееся, дергающееся, истекающее черной мутью… тело огромного пса, непонятно и нелепо сохранившего черты лица Бэмби. Тварь скалит гигантские клыки, и вязкая гнойная слюна стекает из пасти, шипит на полу и коже Аарона, разъедая камень и плоть.
У стены, прямо в центре, бьется в судорогах тело Алины, и вздувается на нем кожа, клацают челюсти, детские ноги сучат по дереву. У трупа сломана в нескольких местах нога, нет правого уха и нескольких пальцев.
Зарецкий ранен, одежда на нем изодрана, серебристая кровь струится по ногам, блестит каплями на виске, на разбитой губе, на руках следы клыков, одно из крыльев сломано и… все они тлеют. Дымятся черные, как ночь, перья, каждое из которых словно завернуто в тонкую пленку из света.
Он не прощает ошибок. Он жесток.
И на своей собственной коже я ощущаю покалывания, острые щипки, колючие прикосновения света. Гулко и недовольно рычит внутри меня гончая.
- Именем Отца, - плюет в морду твари Аарон, крепче сжимая извивающееся тело.
Но оно дергается, извивается и все-таки вырывается из захвата, собака наваливается на Зарецкого, в следующее же мгновение оказывается сверху.
Крак!
Эхом, болезненным сухим звуком.
Ломается еще одно крыло, а гончая втягивает в себя скользкую липкую муть, собирает в извивающиеся жгуты вокруг собственного огромного тела, и кажется, что становится еще больше.
- Давай, - рычит оно, целясь в горло падшему, вцепившемуся ей в глотку до побелевших костяшек. – Грохни меня. И твоя шлюшка отправится следом, - скалится. Из-за клыков и ощеренной пасти разобрать слова почти невозможно, но я понимаю. Понимаю, потому что она – ведущая гончая, потому что я – часть ее своры. И становятся понятно все то, о чем говорила мне Ховринка, когда была в теле Игоря: все мы кому-то принадлежим, и я принадлежу главной гончей проклятой своры.
А Зарецкий замирает под псом, за моей спиной не слышно больше дыхания и шорохов одежды, и тварь победно воет. Вскидывает морду к куполу и воет, и звук этот пробирает до костей, выскребает из меня все, выворачивает наизнанку. Ломит кости, сводит мышцы, и трещит хребет, озноб прокатывается волной от затылка к пяткам, дрожат руки. Я смотрю на тварь и вижу в ней все гадкое, все грязное и отвратительное, что было в моей жизни. Слышу в голове тысячи голосов, криков и стонов, чувствую снова, будто впервые, каждую душу и каждую смерть. Брешь опять зовет из пустоты небытия.
Ноги двигаются будто сами собой. Я делаю шаг, потом еще один. А потом мой взгляд снова упирается в Зарецкого. В шипящего и матерящегося Аарона, в кровь цвета серебра, в черные крылья.
Сучка.
Я сбрасываю липкие чужие путы и следующий шаг делаю сама, а не потому, что зовет гончая. Следующий шаг и я бросаюсь вперед. Теперь вижу, что Бэмби-Алине тоже досталось.
Я падаю на колени, хватаю гончую за голову, чтобы запрокинуть, и открываю рот.
Мы еще посмотрим, кто тут главная сука в стае.