Элисте Громова
Я возвращаюсь в бар, меня немного потряхивает, скручивает, губы горят и сводит кончики пальцев.
Мне понравилось с ним целоваться. Мне понравилось смотреть не только на его тело, но и на его лицо.
Андрей Зарецкий красив.
Пожалуй, даже слишком красив для мужика. У Шелкопряда очень правильные, почти аристократические черты лица. Высокий лоб, чуть приподнятые уголки губ, словно он всегда насмехается, и тяжелый взгляд. Этот взгляд прошил насквозь, забрал из легких воздух, а из головы – мысли. Этот взгляд почти свел с ума, как и его губы и руки. Когда мужчина держит тебя так, когда в его движениях, вкусе, взгляде, дыхании неприкрытый голод, когда он знает и умеет… Чертовски сложно остаться равнодушной.
Я касаюсь шеи кончиками пальцев, хмыкаю – там все еще мурашки – и возвращаюсь к столику, чтобы расплатиться за кофе, забрать шлем и свалить отсюда.
А мысли крутятся вокруг Андрея Зарецкого и того, что случилось несколько минут назад наверху. У него интересный кабинет: полное отражение сути хозяина. Контролируемый хаос и классика.
Да. Андрей Зарецкий – классика. Сдержан, утончен и показательно расслаблен, пока не дернешь неосторожно предохранитель. Только… я сегодня не дергала, просто кончиками пальцев прикоснулась. А волоски на шее все еще дыбом, и его вкус все еще на губах.
От хозяина «Безнадеги» пахнет виски и грехом. Сумеречный, тягучий, дурманящий запах и вкус. Его хочется запомнить, хочется забрать себе. Впитать.
Я выхожу на улицу и подставляю лицо под капли дождя.
Красотка Монро когда-то говорила, что настоящий любовник может взволновать тебя поцелуем в лоб. Что ж… Зарецкий меня определенно взволновал.
А о том, будет ли у этого какое-то развитие, я подумаю потом.
В конце концов, у меня бывший смотритель, непонятная душа-не-душа, кот, которого нужно успеть пристроить, и туева туча трупов на ближайшие несколько дней.
И где-то между всем этим нужно впихнуть хотя бы одну репетицию с ребятами, потому что вечер в «Безнадеге» - это не то же самое, что вечер где-либо еще.
Пока еду домой успеваю кинуть в чат вопрос. Наличие чатика у собирателей вызывает у меня улыбку, потому что кажется нелепостью. Но в таких ситуациях он незаменим.
Я не задаю прямой вопрос, спрашиваю о том, не случалось ли чего-нибудь странного в последнее время. Мне не нужен повышенный интерес к моей персоне. Впрочем, собиратели вообще не любят особенно трепаться и светиться, поэтому чат чаще всего молчит и не раздражает бесконечным потоком пустого трепа.
Издержки профессии.
А дома я засовываю себя в горячую ванну и открываю список, чтобы проверить то, о чем просил меня бывший смотритель.
Я просматриваю историю за май и июнь. Ничего не нахожу и поэтому листаю остальное. Но ничего особенного все равно не вижу. Нет там закономерностей, странностей, чего-то такого, что заставило бы меня если не насторожиться, то хотя бы задержать взгляд. Просто список имен, дат и мест. Кого-то я вспоминаю сразу, кого-то чтобы вспомнить приходится напрячься, и я зависаю на несколько минут. Всего около четырехсот восьмидесяти имен – по два с половиной землекопа каждый день за полгода. Примерно.
Через два часа я откладываю телефон, погружаюсь в воду с головой, выныриваю, а после все-таки снова беру его в руки. Вода с волос заливает глаза и уши.
Но я не обращаю на это внимания, грызу кончик ногтя, продолжая лежать в уже остывшей воде, думаю и все-таки кидаю в чат еще один вопрос, и все-таки набираю затем Глеба.
Глеб – нынешний смотритель. Толстый, маленький, вечно с испариной на лбу. Он носит твидовые костюмы и замшевые черные туфли, очки в толстой черной оправе, но даже с ними постоянно щурится. У него тонкие губы и мясистый нос, как будто прицепленный с чужого лица, потому что все остальные черты мелкие и невзрачные. Но… он – смотритель. Он жесткий, умный и бескомпромиссный. Его мало чем можно удивить, еще меньше чем напугать. И мне нужно было ему позвонить с самого начала, но я примерно представляю, чем закончится сегодняшний разговор. И желания торопиться не было.
В трубке гудки и стрекот. В ванной ловит хреново.
- Излагай, – голос у Глеба глухой, шелестящий. Он всегда говорит будто с отдышкой. И всегда начинает разговор с этой фразы. Сразу к делу, без предисловий – еще одно его ценное качество в достаточно длинном, на самом деле, списке.
- Я сегодня ездила за душой с утра. Питер-Москва, тридцать второй километр, душа женская, зовут Карина. Причина смерти – авария, - пока говорю, все-таки поднимаюсь из воды, потому что она теперь почти ледяная, накидываю халат и иду в комнату. Динамик тихо пищит о входящем. Наверное, кто-то ответил в чате.
- И?
- Я не смогла извлечь душу, Глеб.
- Что значит «не смогла»? – его голос, обычно скупой на эмоции, теперь изменился. Совсем немного, но для Доронина и такое изменение – почти подвиг.
- То и значит. Нечего было извлекать. Вместо души – какая-то вязкая, липкая жижа, грязная, как погода за окном, мерзкая.
- Свидетели были?
- Были. Я записала номера машин и сделала фотки, выслала тебе до звонка. Ты знаешь, что это может быть?
Глеб молчит, наверное, просматривает снимки. Не уверена, что именно он хочет на них увидеть, это просто фотографии, там ничего нет. Ничего такого, что может прояснить ситуацию.
- Они – люди? – наконец спрашивает смотритель.
- Да.
- Я так понимаю, что больше ты ничего не заметила? Кроме кривой души?
- Правильно понимаешь. И это была не душа, Глеб. Что угодно, только не душа. Не знаю, что, но чувство мерзкое.
- Ад?
- Не… - я торможу на несколько мгновений прежде, чем продолжить, потому что пытаюсь вспомнить, что именно почувствовала, когда прикоснулась к телу, - уверена. Возможно. Если это ад, то он такой силы, что от одной его капли хочется забиться в угол и выть.
- Что со списком?
- Карина все еще в нем, - говорю ровно.
В трубке снова тишина. Она не давит на уши, не напрягает, я просто жду, пока смотритель принимает решение, иду на кухню, чтобы заварить себе кофе, по дороге включаю ноутбук – надо все-таки заняться котом и поиском места жительства для него.
В комнате на тумбочке ждет своей очереди Федор Борисович в персональной стеклянной тюрьме.
- Через три часа я пришлю за тобой кого-нибудь из совета, - наконец произносит Доронин. – Съездите в морг, посмотрите на тело.
- Я не хочу к нему прикасаться еще раз. Эта штука…
- А какие у нас еще варианты, Громова? – шипит в трубке раздраженно. – Это твоя душа, в твоем списке. Кроме тебя к ней никто не сможет прикоснуться, ее даже увидеть не смогут. Достанешь немного этой дряни и отдашь нашему спецу. После – можешь быть свободна.
Мне хочется отказаться, мне хочется поспорить, мне хочется сказать, что я дома, после ванной, с чашкой кофе и мне насрать на то, что происходит за стенами моей квартиры, но… Я понимаю, что это бесполезная затея.
- Я хочу арбуз, Доронин. За это дерьмо я хочу огромный арбуз, чтобы он лопался и трещал. И если твой «спец» припрется без такого, я пошлю его на хер еще на подлете.
- Где я тебе сейчас достану…
- Меня не волнует. Где угодно, - и вешаю трубку.
Спец совершенно точно припрется с арбузом. Доронин знает, что я поеду, а еще знает, что перед тем, как это сделать, могу знатно помотать нервы и ему, и его парнише… или девчуле. Хотя почему-то кажется, что он пришлет именно парнишу. На самом деле, хоть черта лысого, лишь бы мой арбуз был у меня, а этот вечер поскорее закончился.
Я подхватываю чашку, ноутбук со стола, вытаскиваю из подставки нож и иду в комнату, иду медленно, наслаждаюсь кофе, не думаю. Вообще ни о чем, рассматриваю пейзаж за окном. Там давно ночь, и город светится и переливается мокрыми фонарями и деревьями.
А тут ждет своей очереди душа.
К сфере прикасаюсь только после того, как кружка с кофе оказывается наполовину пустой. Беру в руку, всматриваюсь в переливы и завихрения тумана, потом сжимаю пальцы. Стекло осыпается осколками к моим ногам, в голове проносится: «I'm a genie in a bottle. You gotta rub me the right way». Вот только я совершенно точно не хочу, чтобы Федор Борисович тер мою лампу. Просто наблюдаю, как он выскальзывает из сферы, обретает… более четкую форму, чем серый дым.
- Доброго вечерочка, господин Ермолаев, - улыбаться ему не хочу, просто киваю. Дядька примерно в том же виде, что и почил. Даже ширинка расстегнута, снова вызывая рвотные позывы.
- Здравствуйте, - тянет дядька. Стоит рядом со моим креслом, смотрит на меня испуганно-озадаченно, насторожено. Но вежлив. Вежливость – это хорошо. Люблю вежливых мужчин.
- И зачем же вы от меня убежали?
- Я… - он тянет призрачный ворот рубашки, одергивает рукава. Мнется, молчит, подрагивает своими завихрениями.
- Да что ж вы так нервничаете? Все же хорошо.
Федор Борисович сглатывает опускает взгляд в пол, замечает расстегнутую молнию и тут же суетливо вжикает замком, спасая меня от психологической травмы, себя – от позора.
Вот и чудненько.
- Вы?.. – тяну настойчиво.
- Не готов был умереть, - наконец-то находит дух слова.
- Бывает. Мало кто готов умирать, - киваю с пониманием, которого на самом деле не ощущаю. – А теперь как?
- И теперь не очень, - признается мужик. Признаваться ему не хочется, но и врать духи не могут, у них какой-то системный сбой на этот счет. Или что-то около…
- Жаль, но вам пора. Давайте начнем с того, на чем остановились, - я поднимаюсь на ноги, - видите ли вы свет? Может, туман? Может, слышите, как вас кто-то зовет или тянет?
- Не вижу. А… уходить обязательно? – немного грустно спрашивает Ермолаев.
- Обязательно. Поверьте, - киваю бодро, – там будет по-другому. Точно ничего не видите и не чувствуете?
- Нет, - в глазах дядьки светится надежда. Хрен тебе, у меня нет пометки на отель перед твоим именем.
А не видит он ничего и не чувствует потому что слабенький. Бывает.
Я беру со столика нож, концентрируюсь и прощупываю реальность, закрывая глаза. Не боюсь, что он снова попробует удрать. Из моей квартиры Ермолаеву не выбраться.
Где же… где…
Нашла!
Вот тут можно резать, потоки словно подсвечены, стали тонкими, стоило к ним прикоснуться, будто узнали хозяйскую руку. Хотя почему «будто», так и есть. Они узнали. Для собирателей грань – всего лишь бумажная ширма, даже не дверь. По крайней мере не тогда, когда надо отправить туда душу.
Я открываю глаза, и призрак шарахается от меня чуть ли не в другой конец комнаты. Верю, что видок знатный. Точнее знатно-стремный.
Нож ложится в руку, росчерк, и посреди моей гостиной узкая брешь. Светится, пульсирует, как удары сердца, выталкивает длинные узкие щупальца и лучи. Гибкие, как виноградная лоза в Тоскане, теплые. Они льнут ко мне, ластятся, опутывают руки и ноги, обманчиво-ласковые, обманчиво-мягкие.
Ага. Словно это мой первый раз, словно меня еще можно развести на это вот все.
Я стряхиваю с рук прилипчивый свет, поднимаю взгляд на призрака.
- Давайте, Федор Борисович, вам пора, - протягиваю руку к мужику.
Он делает осторожный шаг, смотрит на меня расширившимися глазами, пристально, завороженно, слепо тянется к моей ладони, осторожно касается пальцев, невесомо.
- Что там? – произносит почти по слогам. Свет из бреши настолько яркий, что под его лучами дух почти растворяется, становится каплей белесой краски на воде.
- Не знаю, - отвечаю правду. Духи не врут мне, я не вру им, это честно. Я вообще не вру. И я не разу не была на той стороне, никогда не пересекала черту.
- Куда я попаду?
- Не знаю, - я обхватываю его пальцы крепче, на удивление они теплые. Уверена, что дядька вообще весь теплый, и почему-то это вызывает у меня улыбку, как и картинки его жизни, мелькающие перед глазами.
Детство, советская юность, студенчество, зрелость, кошмарные девяностые, где надо было выживать. Лица его семьи, лица его друзей, его собственное лицо в зеркалах и на фотографиях. Такое, как было несколько десятков лет назад и такое, как сейчас, со следами времени в глазах и в уголках губ. Время – беспощадно, но… Оно же и делает людей прекрасными и удивительными. Его жизнь…Такая большая, яркая, страшная и сказочная жизнь. Пятьдесят восемь лет в один миг. Пятьдесят восемь совершенно разных лет. Федор Борисович умел их ценить. Даже девяностые.
Ярче всего почему-то картинка… практики… наверное. Он, девчонки и мальчишки, костер, гитара, печеный картофель и бескрайнее звездное небо над головой. То небо умело еще совершать чудеса, под тем небом верилось, что жизнь – бесконечна, а мечты обязательно сбудутся. Он хотел себе Иж тогда, чтобы катать девчонок. Хотел джинсы и закончить университет как можно лучше, чтобы по распределению попасть… попасть… на север. Металлургия?
Странное желание.
Но у Ермолаева получилось.
Я сжимаю пальцы мужчины крепче и подталкиваю его к бреши, продолжая видеть всю его жизнь, продолжая смотреть. На дом, на детей, на свадьбу сына и развод старшей дочери, на жену, что все эти годы была с ним, на новенькую машину в гараже, что теперь осталась без хозяина. На его друзей.
Они будут его помнить. Им есть что вспомнить. Много всего, разного.
Его рука в моей истончается, становится все невесомее, а еще через несколько мгновений, может, минут, исчезает совсем, брешь закрывается. Схлопывается, втягивается сама в себя и растворяется в пустоте.
Я валюсь в кресло, тяжело дышу, на лбу испарина, а тело колотит.
Но на губах играет улыбка. Не хочу, чтобы она там была. Нет, не так, я не контролирую ее появление там, поэтому она широкая и какая-то судорожная.
Нож со стуком валится на пол.
Покойтесь с миром, Федор Борисович.
Я откидываюсь на кресло, дышу. Долго, тщательно. Привожу голову и мысли в порядок, жду, когда появятся силы, чтобы подняться и начать собираться. Времени до приезда парниши или девчули не так много.
Но пошевелить даже пальцем сейчас – непосильная задача. Точнее так кажется… Я знаю, что всего лишь кажется… Должно казаться.
Даю себе еще пять минут, а потом все-таки встаю. Соскальзываю с кресла и, опираясь на его подлокотники, толкаю себя вверх.
Хорошо.
Брешь всегда вытягивает силы, не чужая жизнь, именно брешь. На ее открытие уходит так много, что она кажется ненасытной тварью.
Собиратели ее ненавидят, терпят, иногда сами в нее шагают, когда невыносимо, когда больше не хочешь или не можешь. Но чаще все-таки ненавидят. Потому что брешь зовет. И голос у нее мерзкий и тонкий, но очень настойчивый.
А чтобы не шагали, к нам и приставлены смотрители. Смешно даже. Будто они действительно могут за этим уследить. Не разу не слышала о том, чтобы решившего шагнуть собирателя, удавалось остановить.
Я передергиваю плечами, убираю с лица улыбку и оставшиеся сорок минут ползаю по комнате, как осьминог с оторванными щупальцами, пытаясь одеться и собраться. Наверное, нужно что-то взять с собой, но я не представляю, что.
К черту. Парниша возьмет. В конце концов он именно за этим и послан.
Через сорок минут слышу звонок и иду открывать. Меня греет мысль об арбузе и о том, что этот день рано или поздно закончится.
Но греть перестает сразу, как только я открываю дверь.
- Твою ж мать, - вырывается неконтролируемое, стоит понять, кто стоит за порогом. Какого хрена он тут делает?
- Какое интересное приветствие, - кривит тонкие губы мужчина. – Я тоже рад тебя видеть.
У него в руках чертов арбуз. Он держит его как щит между мной и собой. И мне больше не хочется ягоду. Вообще любую, а не конкретно ту, что у мужика в руках.
- Ты готова? – он оглядывает меня с ног до головы, от носков ботинок до макушки, чуть напрягает уголки губ. Ковалевскому явно что-то не нравится, возможно мое приветствие, возможно, моя одежда. А мне не нравится он. Хорошо, что между нами все еще порог и мужик с другой его стороны.
Я захлопываю дверь мгновенно, лязгает тяжелая щеколда. Громко и сурово. Рука сама тянется к мобильнику.
- Какого хрена, Доронин? – тяну медленно, стоит гудкам в трубке смениться коронным «излагай».
- Громова… - как-то обреченно и устало отвечает Глеб. – Нет никого больше.
- Не ври мне, - отбиваю неудавшуюся попытку навешать на уши лапши.
- Громова осень за окном. На редкость поганая, сырая и темная осень. Дерьма вокруг и без твоего «подарка» сегодняшнего хватает, просто…
- Мне не к спеху, - пожимаю плечами. – Могу подождать и до завтра, пока ты не найдешь кого-нибудь поп…
- Громова, - угрожающе рычит трубка. Почти страшно рычит. Грозно и строго. – Ты поедешь в морг с Мишей. Ты сделаешь то, что от тебя требуется. Ты…
- Иначе что? – обрываю я Глеба на полуслове. Ну в самом деле, что он мне сделает? Что он может?
Глеб берет паузу. Тишина в трубке мне не особенно нравится. Потому что Доронин думает. И додуматься он может до чего угодно.
- Иначе душу, - я прямо вижу, как смотритель усмехается. Как это жалкое подобие на нормальную улыбку, перекашивает его лицо, - ту, которую ты должна была извлечь сегодня, но не извлекла, ты, моя сладкая, будешь искать самостоятельно. С этим дерьмом будешь разбираться самостоятельно. Давно список проверяла?
Я щурюсь. Убираю мобильник от уха и лезу в приложение, чтобы, действительно, бросить короткий взгляд на список. Карина там. Все, как и было. Почти… Потому что адрес изменился. И что-то мне подсказывает, что новый – это морг.
- Гнойный, гнойный день, - бормочу себе под нос. Из динамика доносится согласный вздох.
- Просто съезди с ним, Эли, - тон Глеба меняется неуловимо, но резко. Теперь в нем понимание и согласие. - Просто передай то, что находится внутри тела.
- Одним арбузом за это ты не отделаешься, Глеб, - обещаю я и нажимаю отбой, открываю дверь, чтобы снова наткнуться взглядом на Ковалевского Михаила и его почти ангельское выражение на физиономии. Благостное, дружелюбное, выжидательное и немного непонимающее.
Мне хочется закатить глаза, но я сдерживаюсь, потому что это только все усложнит.
Он… Он – светлый. Настоящий светлый. А у меня к такому типажу предвзятое отношение. Ковалевский слишком… хороший, слишком порядочный, слишком послушный, слишком любит правила. Настолько любит, что рядом с ним мне неуютно. А мне редко бывает неуютно.
- Рад, что ты передумала, - улыбается Ковалевский. И улыбка у него обычная, нормальная, искренняя, даже, наверное, ожидаемая. Но она лишь заставляет меня сильнее хмуриться. – Куда отнести? – он чуть приподнимает свою ношу, продолжая улыбаться, подтверждая лишний раз мое мнение о нем.
И я перехватываю чертов арбуз - пускать в квартиру Ковалевского совершенно не хочется – опускаю рядом с комодом, беру куртку и спешу на выход.
Ковалевский ничего такого мне не сделал, у него приятное и открытое лицо, каштановые волосы и карие глаза. Он почти всегда улыбается, старается быть джентльменом. Но… Но собственный опыт заставляет меня относиться к мужику настороженно. Это не страх, не опасность, просто… настороженность, та самая «неуютность». Ковалевского такое отношение с моей стороны явно ставит в тупик.
Ну да и черт с ним. В конце концов, Глеб прав – мне надо всего лишь вытащить немного той дряни, что находится сейчас в теле Карины и отдать мужику. На этом все. Мое вынужденное пребывание рядом с ним закончится.
- Расскажи мне, что случилось, - звучит в слишком светлой, бесшумной кабине лифта, пока мы спускаемся вниз. Звучит примерно так же, как «вы хотите поговорить об этом?». Ковалевский явно путает меня с кем-то. С кем-то более болтливым и менее осторожным. С инфантилочкой в беде.
- Я верю в Доронина и его способность складывать звуки в слова, а слова в предложения, - отвечаю, не сводя взгляда с табло, на котором мигают цифры этажей. Тетрисные цифры из пиксельных голубых квадратов. Кабина достаточно просторная, чтобы не усугублять мою неприязнь к этому мужчине. Но недостаточно просторная, чтобы я могла выдохнуть и поймать, ускользнувшее несколько минут назад чувство расслабленности.
Ковалевский шуршит одеждой, дышит, пахнет. У него приятный парфюм: что-то ненавязчивое, мягкое… Табачные и древесные нотки, возможно, кожа.
Он весь такой… Как уютный, плюшевый медведь. Участливый, заботливый, слишком опекающий.
- Убери колючки, Эли. Доронин толком ничего не рассказал, сорвал меня с другого задания, выдал только, что дело срочное.
- С другого задания?
Я хмурюсь, прикидывая возможные варианты. Силовиков у смотрителей в отделе не так много, сотня наберется с трудом. Де юре, как и остальные оперативники состоят в контроле, де факто… Хрен там было. В основном, Ковалевский и его братия ловят сбежавшие души, помогают в поисках потерянных или находящихся в труднодоступных местах, подчищают за новенькими или разбираются с бесами. Работают только в сцепке с собирателями, так какого…
- Лиз кажется, что за ней кто-то следит, - спокойно пожимает Ковалевский плечами, перестав сверлить меня взглядом, обрывая мысль. – Мы наблюдаем.
Мерцает на экране единица, робот сообщает, что мы приехали на первый, и двери открываются, выпуская меня в холл. Я нетерпеливо, слишком торопливо выскакиваю наружу, поворачиваюсь лицом к мужчине.
Вспоминаю скупые ответы в чате, которые успела просмотреть пока собиралась. Лизка не отписалась.
- Давно? – спрашиваю, всматриваюсь в спокойные глаза. Не знаю, зачем хочу это знать, но вопрос срывается с губ прежде, чем я успеваю задуматься о причинах. Ковалевский выходит из лифта, приближается, и мне приходится пятиться от него, в ожидании ответа.
- Около недели, может, чуть больше, - голос у Михаила мягкий, такой же мягкий, как и его лицо, парфюм, движения и шаги.
Кому могла понадобиться Нифедова? Она не самый сильный собиратель, забирает в основном стариков из хосписов, подрабатывает иногда флористом, на рожон никогда не лезет, йогой занимается, дворовых котов подкармливает, бабулек через дорогу переводит. Так что…
- Эли!
Нога соскальзывает и летит в пустоту, заставляя прогнуться в спине, на предплечье сжимаются жесткие пальцы. Рывок и меня впечатывает в Ковалевского, широкая, горячая ладонь ложится сзади на поясницу. Михаил разворачивает меня в сторону. Лицо спокойное, но руки не убирает, пальцы не разжимает, смотрит мне в глаза.
Блеск, Громова.
- Спасибо, - я осторожно высвобождаюсь, отступаю и делаю шаг с чертовой ступеньки.
- Не за что, - раздается из-за спины.
Теперь мне чуть более ясна моя реакция на этого мужчину, и его реакция на меня. Собиратель… я читаю прикосновения.
Но тем не менее, на меня нападает непривычное оцепенение. Скованные движения. Я закусываю нижнюю губу, продолжая спускаться. До боли, почти до крови, чтобы прийти в себя, вынуждаю сама себя расслабиться.
- И как успехи? – спрашиваю, кода мы уже на улице, идем к машине. Мой тон не изменился, двигаться теперь легче. На улице тоже все по-прежнему: все та же осень, все та же сырость, все те же лысые верхушки деревьев и ветер.
У Ковалевского огромный черный монстр. Такой же надежный, как и он сам. Блестит в свете фонарей, демонстрирует то, что считает нужным показать его хозяин, двигатель уже работает, светят лазерные фары.
Мне не хочется лезть в этот сейф на колесах, но выхода нет, и я тяну за ручку.
- Пока никак, - отвечает, пристегивая ремень Ковалевский. – Мы ничего не заметили.
И снова это «мы». Хорошо, что Лиз осталась не одна. Вопрос не в моем к ней отношении, вопрос скорее в профессиональном этикете и чертовой дипломатии. Не хорошо бы получилось, если бы Глеб сорвал Ковалевского от Лиз, оставив ее одну, предпочтя меня ей. Очень нехорошо. Собиратели – злопамятные сволочи, все до одного. Я не исключение.
- Полагаешь, ей показалось?
Михаил только плечами пожимает неопределенно, кривится и переключает передачу.
- Так во что ты вляпалась на этот раз, Эли?
Сейчас чувство, что в ураган. Тот самый, что унес пса и открыл дорогу из желтого кирпича. Вот только мой Изумрудный город больше похож на поместье Адамс.
- Я сегодня пришла за душой… А вместо нее вляпалась в какую-то гадкую муть, Доронин хочет образец.
- «Гадкую муть»? – косится на меня Ковалевский.
- Поверь, - хмыкаю, - когда вытащу, ты поймешь.
Михаил изучает мое лицо в зеркале какое-то время, пытается что-то для себя понять. Взгляд приходится молча терпеть.
А после он снова переключает передачи и сосредотачивается на дороге.
Остаток пути проходит в благостной тишине. Нет, само собой, у Ковалевского еще куча вопросов, но, спасибо тебе Господи, он понимает, что вряд ли добьется от меня ответов на них. Я и так непростительно разговорчива в этот вечер.
Я прикрываю глаза, прислоняюсь виском к стеклу, чувствую, как Михаил бросает на меня короткие взгляды время от времени.
Смешной, честное слово. Он явно меня с кем-то путает. Очень сильно путает.
Время – половина первого и Москва немного притихла, дороги достаточно свободные, Ковалевский кажется сосредоточенным, но при этом странно расслабленным. Ведет уверенно и легко, ровно, плавно, редко перестраивается. Мне все еще неуютно рядом с ним, но теперь не так, как в самом начале. Кажется, что даже удалось вернуть часть ускользнувшей с его появлением меланхолии.
Анатомичка почти безлюдна, сонный охранник молча открывает нам шлагбаум, трет пальцами покрасневшие глаза, щурится от яркого света лазера, провожает внимательным взглядом машину.
Здание старое, пятиэтажное, вырастает слева. Темное и обшарпанное, оно выскакивает из темноты, как восьмилетка, решивший напугать младшую сестру. Скалится и щериться темными окнами. Свет горит только на первом и четвертом этажах. Свет тусклый, приглушенный, потому что окна заляпаны и забрызганы, кое-где изгвазданы краской.
Крыльцо такое узкое, что, когда мы с Ковалевским поднимаемся на ступеньки и замираем у двери, почти соприкасаемся плечами. Непонятно, как они проносят сюда тела. Скорее всего, с другой стороны есть еще одни вход или въезд.
Вообще странно, что Карина здесь, а не в морге какой-нибудь больницы. На сколько могу судить, это анатомичка ментовская.
Ну да собственно, это и не мое дело.
Нас встречает еще один сонный охранник или лаборант, или кто он там… По парнишке не понять. Одежда обычная: ни формы, ни халата. Он перебрасывается с опером парой фраз из серии «ну и ночка», косится на меня, нервно одергивает рукава свитшота, и машет рукой, отворачиваясь, прося идти следом.
Узкий коридор, холодный галоген, отваливающаяся штукатурка, железные каталки кое-где вдоль стен, расколотая серо-желтая плитка на полу. Здесь сыро и прохладно. Это уже не особняк Адамс, это совершенно точно российский морг. А чувство, что я угодила в глаз урагана только усиливается.
Ковалевский то ли специально, то ли нет всю дорогу до нужного помещения держится рядом со мной. Снова почти касается меня плечом, опять шуршит его одежда. Шаги у него тяжелые, жесткие. Наш провожатый – тщедушный молодой парень, слишком бледный и немного дерганый, постоянно оборачивается на нас, нервно передергивает плечами. Мне даже не надо напрягаться, чтобы понять, что он – человек. Сами того не осознавая, люди всегда так реагируют на иных: нервно, настороженно.
Железная дверь открывается почти беззвучно, парнишка впереди щелкает выключателем и темноту подвального помещения разрезает свет, такой же холодный, как и все тут. И хоть потолок этого помещения достаточно высокий кажется, что он давит на плечи.
Я передергиваю лопатками, разминаю кисти рук, делаю глубокий вдох и успокаиваюсь моментально. Это… пусть и не вотчина смерти, но очень близко к ней. Я… ощущаю ее присутствие остро, четко. Его присутствие. И чуть дергается правый уголок губ.
Этот жест и ловит Ковалевский, повернувшийся ко мне, пока парень проверяет бирки. И Ковалевскому мое спокойствие кажется странным.
Умеешь, Эли.
Снова тянет улыбнуться. Теперь уже открыто, показательно. Но я сдерживаюсь.
- Вот она, - наконец-то справляется мальчишка со своей задачей, останавливаясь у одного из столов.
- Спасибо, - кивает ему Михаил. – Можешь возвращаться, мы осмотрим и поднимемся.
- Я… - неуверенно тянет человек.
- Иди, - качаю головой, перехватывая неуверенный взгляд карих глаз. Смотрю на парня несколько секунд, и он сдается. Отходит от стола, так же неуверенно, как и смотрел, приближается к двери. Ему хочется убежать, я чувствую, вижу: тело немного подрагивает при ходьбе. Скорее всего, на бег сорвется сразу за дверью.
И точно, стоит железу лязгнуть о косяк, до моего слуха доносятся торопливые шаги, потом бег. Беги, беги, человеческий детеныш.
Улыбку в этот раз я не сдерживаю, и Ковалевский смотрит на нее, как загипнотизированный, смотрит на мои губы. Он не двигается, не моргает, кажется, что почти не дышит.
Не двигается даже тогда, когда я обхожу его и приближаюсь к столу, открываю труп.
Да. Это она.
Лицо в порезах и глубоких ранах от битого стекла, горло и грудная клетка сдавлены и расплющены, торчат сквозь кожу сломанные кости предплечий и ребер. Рыжая копна тусклая и влажная, кожа синюшно-серая.
Карину не успели собрать. Не успели вскрыть, только обмыли.
- Тебе... – начинает Ковалевский, но замолкает, когда я протягиваю в его сторону руку. На раскрытую ладонь через несколько секунд опускается сфера. Почти такая же, в которой до недавнего времени ждал Федор Борисович, разве что немного побольше.
Сфера прозрачная, теплая от тела Ковалевского и удивительно легкая.
- Ты…
- Теперь помолчи, - возвращаюсь я к трупу, сжимая пальцы на шаре. У Пикассо была «Девочка на шаре», у меня будет девочка в шаре.
Я делаю несколько глубоких вдохов и выдохов, потому что по непонятной причине снова начинаю нервничать.
Ладно, Громова, пять минут позора, и ты свободна.
Я смотрю на мертвое, застывшее лицо Карины, обхватываю пальцами запястье. Ледяное правое запястье. Кажется, что холод вокруг именно из-за нее, из-за девушки на столе. Прикрываю глаза.
И снова чувствую это.
Это…
Оно мерзкое, липкое, вязкое и душное.
Мне тесно в нем. Мне тесно здесь.
Горло перехватывает и сжимает, дергается болезненно желудок, подкатывает желчь…
По лесу в одиночестве гулять о…
Что это? Что за…
…голову сдавливает бетонная плита, рука будто по локоть увязла в жидком тесте, а перед глазами кроваво-багровая пленка. Тело прошивает, дергает, словно я схватилась за оголенные провода, по позвоночнику течет пот, из прокушенной губы – кровь. У иных есть кровь, такая же красная, как и…
Как твое имя?
…людей.
Голос низкий, грубый, отдается эхом. Как сон во сне.
Я сжимаю челюсти, ощущаю, как пульсирует, просачивается, обволакивая пальцы…
Меня.
…хлюпкая жижа. Теперь сдавливает не только голову, но и все тело. Так, словно это я побывала в аварии. На двухсот о бетонную стену.
...боятся дышать, смотреть, видеть. Умереть тоже боятся, но больше всего боятся жить. Ты ведь не думаешь, что они скажут тебе спасибо? Они платят и считают, что этого достаточно. Так устроен…
Да что это, мать твою, такое?!
Вон из меня!
Что-то ложится на плечи.
И меня заливает, затапливает, закрывает на миг перинным плюшем. Мягким, прочным, упруго-гибким. Синтепоновый капучино с корицей…
Нет… придурок…
Тело прошивает новым разрядом, таким мощным, что я выгибаюсь, корчусь, рвусь. И чуть ли не выпускаю холодное, задеревеневшее запястье, впиваюсь зубами в губу. Колени ударяются о бетонный пол с глухим, тяжелым звуком.
Мне кажется, что я чувствую запах собственное паленой плоти. Тошнотно-сладкий. Что тягуче-склизкая дрянь облепила все мое тело, пробралась под одежду, просочилась под кожу.
…через страх и ненависть…
Пошел нахрен!
- Гори в аду, - выдавливаю колюче-воронье, хватаюсь за скользко-обжигающее нечто и начинаю тащить, упираясь лбом в колени.
Я не знаю, что сейчас делает Ковалевский, я не чувствую его и не слышу. В голове гул и эхо чужого голоса, который продолжает повторять что-то про лес, про страх, про ненависть, который продолжает ввинчиваться в сознание. Спрашивать имя.
Чем сильнее я тяну, тем громче, но неразборчивее слова. Они перетекают одно в другое, скукоживаются.
…Стааахинена… лесу… кавое…
Но мне удается сжать и скомкать комок жижи, зачерпнуть достаточно, чтобы наполнить чертову сферу. Жижа рвется с отвратным хлюпом, чвакает, пристает к пальцам.
Я разжимаю захват, валюсь на бок. Выталкиваю из себя это дерьмо, засовывая в сферу, и длинно громко, вместе со стоном выдыхаю.
Башка трещит, во рту вкус крови и собственной желчи, а на плечах…
Черт!
Я лежу на заботливо подставленных коленях Ковалевского, на моих предплечьях его огромные ладони, уверена, рожа встревоженная.
Я не хочу открывать глаза и смотреть на него, не хочу слышать его голос. Но… Михаил настойчив, что-то мягко, но настойчиво мне говорит, слегка сжимает пальцы.
Если погладит по голове, клянусь, откушу ему руки. По локоть.
Я скатываюсь с его колен, опираюсь на руки и колени, дышу. Уже не так шумно, но все еще тяжело. Медленно сажусь. И все-таки открываю глаза, чтобы натолкнуться взглядом на Михаила.
- Как…
- Никогда, - лающе-шипящее, - не прикасайся к собирателю во время извлечения. Иначе, - я разжимаю пальцы и подталкиваю к Ковалевскому сферу с чернотой внутри, - вместо чужой души он может забрать твою.
- Я пытался помочь, - будто оправдываясь, произносит Михаил, подхватывая и убирая в карман дрянь в шаре.
Он, как и я, сидит на полу. Темные джинсы заляпаны внизу грязью, коричневая кожанка расстегнута теперь до конца, хотя, когда мы входили, – была только у горла, на физиономии все еще тревога, брови сведены к переносице.
- Знаю и ценю…
На самом деле, ни хрена не ценю. Я правда могла утащить его вместе с этой… дрянью.
- …но больше никогда так не делай. Даже если покажется, что собиратель сейчас сдохнет. Особенно если покажется, что собиратель сейчас сдохнет.
Я хватаюсь рукой за обжигающий холодом металл каталки, тяну тело вверх. Меня шатает, как пьяную, штормит и укачивает, пол под ногами словно идет волнами, как при землетрясении.
Ковалевский не сводит с меня глаз. Даже когда легко, гибко, одним движением поднимается следом, все еще продолжает внимательно за мной наблюдать.
А я раздумываю, пытаюсь оценить размеры ущерба и страховых выплат.
Хочется верить, что меня так тащит не только из-за Карины, но и из-за бреши. Возможно, из-за того…
Мысль не дает додумать чертов опер. Он берет меня на руки и молча направляется к двери. Поднимает резко, отчего меня снова тошнит, отчего кружится голова.
- Ковалевский…
- Ты не извлекаешь, и тебя ноги не держат, - обрывает меня мужик почти грубо, стискивая руки крепче на моем теле. Захват жесткий.
- Ну и ладненько, - бормочу, прислоняясь головой к его плечу. Прям сценка из сопливого сериала – тянет на поржать. Но я даже улыбнуться не могу, не то что засмеяться.
А Ковалевский по-прежнему верен себе, как пес хозяину.
Я увидела его впервые около трех лет назад, когда Михаил только перевелся из Контроля под крылышко к Глебу. Перевелся с формулировкой «занимаемая должность не соответствует уровню квалификации». Позже выяснилось, что за размытой формулировкой стоит вполне понятная причина: даже для Контроля Ковалевский слишком порядочный, правильный и дотошный.
Не знаю правда, о чем Михаил думал, когда переводился к смотрителям, и о чем думали смотрители, когда брали опера к себе…
Серьезно…
Более неконтролируемого отдела в совете просто нет. Контролировать собирателей… Ха! Удачи…
Познакомилась с Михаилом поближе я через четыре месяца, когда возникли проблемы с поиском одной из душ. Точнее, не с поиском, а с местом ее пребывания: московский ковен – это такое себе место… Интересное…
Познакомилась и решила, что в следующий раз обязательно попрошу Доронина дать мне в пару кого-нибудь… кто будет в состоянии приставить дуло к виску зарвавшейся бабы. Решить то решила, но… Глеб, словно издеваясь, мою просьбу проигнорировал. Потом еще раз и еще. В общем, в какой-то момент я зареклась просить Глеба о помощи. И именно поэтому и обратилась с Федором Борисовичем к Шелкопряду. Наверное, в этот раз надо было поступить так же.
Что ж… буду умнее…
Работать с Ковалевским – все равно что трахаться с директором школы: можно сразу забыть про разнообразие, оргазм и сигарету после.
Он отличный опер, но… слишком привык соблюдать правила, защищать и опекать, а это очень тормозит, невероятно тормозит. И бесит… Сломанная рука и синяки на теле – это полная хрень по сравнению с не извлеченной вовремя душой.
Я настолько погружаюсь в себя, что выныриваю, только когда Михаил опускает меня на сидение своего монстра и захлопывает дверцу.
- Ты все еще не можешь простить мне ковен, - говорит он, садясь за руль, как будто читает мои мысли. Заводит двигатель, жмет на газ.
- Думаю, - отвечаю тихо, - что это ты не можешь мне его простить, Миш. И понять тоже не можешь.
- Что именно?
- Что меня не надо опекать и что… - да ладно, чего уж там. Не знаю, почему так долго не могла понять и осенило меня только сегодня. Возможно, просто не присматривалась до этого, не хотела понимать. Вот только раз уж осознала… Я ловлю взгляд Ковалевского в зеркале и продолжаю: - Брось это, нам не по пути.
- Почему? – он напрягается, чуть сжимает челюсти с отросшей щетиной, суживает глаза.
- Я тебя разочарую, а ты перекроешь мне кислород.
- Мне решать, разочаруешь ты меня или нет.
Вторую часть моей фразы опер просто игнорирует, выруливает на трассу, а я отворачиваюсь к окну, качая головой.
Вот и поговорили. Каждый остался при своем.
У моего дома мы оказываемся где-то через сорок минут. И эти сорок минут проходят для меня в тумане дремы. Достаточно глубокой, чтобы я упустила момент. Момент, когда Ковалевский открывает мою дверцу, отстегивает ремень и снова поднимает на руки.
Он ничего не говорит, я не издаю ни звука. Между нами задумчивое напряжение. Его парфюм, движения, шаги и тишина двора снова возвращают, бросают в неуютность. Ту самую…
В лифте мы поднимаемся так же молча. Михаил разжимает руки и опускает меня только возле двери, коротко желает спокойной ночи, обнимая на миг, а потом разворачивается и скрывается в лифте.
Финиш, Громова. Это полный финиш.
Надо было просто послать его нахер. Прямым текстом, грубо, резко.
Или просто проигнорировать, потому что теперь… Теперь он начнет доказывать… Непонятно что и непонятно кому. Доказывать с присущим ему упрямством и непрошибаемостью.
Вот твой Лев, Эли. Тот, у которого не было сердца…
Я поворачиваю в замке ключ, набираю код сигнализации и застываю…
Кто же тогда мой Гудвин?