Алиса Ивановна стала отдыхать.
Просто у Алисы Ивановны не было других вариантов.
Первые сутки я тупо отсыпалась. Просыпалась, ходила в столовую и снова проваливалась в сон. Не то, чтобы я не высыпалась раньше, но… организм, сдаётся мне, впал в спячку.
На третий день, я обнаружила здесь библиотеку. Бабушкиных романов в мягкой обложке здесь, конечно, не было, но, за неимением лучшего… о ней мне рассказал Ник Ник. Он забегал каждый день, иногда и по нескольку раз. Поболтает ни о чём, выпьет свой чай, и выпорхнет.
От Пушкина, Канта, Мережковского и иже с ними меня начало мутить спустя сутки. Кто бы мне объяснил, зачем я оставила себе маленький томик ветхого завета? Тоже мне читака!
Восьмое марта. Не то, чтобы во мне говорили старые привычки, но…
Он не приходит. Не ищет, не находит. Всё идёт к тому, что я, и правда не нужна. Директор охранки тоже может ошибаться.
“И повёл Моисей Израильтян от Чёрного моря, и они вступили в пустыню Сур; и шли они три дня по пустыне и не находили воды”.
Сур – способ унять раздрай.
Малость побуду Моисеем, а через три дня прочту, что там было с ними дальше, но как-то же они преодолели свой Сур. Чем я хуже?
Три дня, ещё три дня, и в совокупности это будет девять, что тоже очень символично. По-библейски. Если Вася не придёт, позвоню Герасимову и выйду отсюда, только вот, что буду делать дальше – в душе не представляю.
Я шла по коридорам больницы в другое крыло, в поисках Ник Ника. Стоит признать, что дедуля шороху-то здесь навёл. Ряды персонала значительно порядели, оставшиеся носились с удесятирённой скоростью. Стало значительно тише, в том числе и по ночам. Что не изменилось, так это вождения взад-вперёд той девушки по ночному коридору. И если впервые я застала её, когда ту вели к себе в палату, то в следующие ночи, сквозь приоткрытую дверь я видела, как её повели в другое крыло, потом, спустя пару часов, тем же путём и привели.
Она снова плакала. Постоянно, по дороге назад. Безделье сыграло со мной злую шутку – мне до зуда хотелось понять, куда её водят. Почему плачет? Она, в принципе, отличается от других местных обитательниц. Она выглядит… нормальнее? Днём, в столовой, на её лице нет ни тени безумия, только безразличие, апатия. Всё равно мне нечем заняться, почему бы для общего развития не унять это свербение?
— Николай Николаевич? — я заглянула в дверь, на своего дедка – сгорбился над своими бумажками.
— Дитя моё! — от писанины он оторвался лишь на миг, — проходите-проходите, рассказывайте!
Я протиснулась с подносом, взятым на кухне – два стакана чая, три куска белого хлеба. Когда в первый день я предложила Ник Нику принести перекус, мне загрузили поднос так, что я еле унесла. А потом по кухне опять летали главврачебные слюни вперемешку с воплями: – не сметь объедать больных! На каждую единицу выделено довольствие! А все они, служащие здесь, получают жалование из казны, чтобы на него и кормиться, а не обирать несчастных людей!
Он работал не покладая рук, порой, часами не вставая из-за стола. Если бы наши короткие беседы не были мне нужны как воздух, я не стала бы красть у доктора его драгоценное время, но парадокс в том, что престарелый психиатр – единственный человек в этом мире, с которым я могу говорить спокойно. Быть Алиной.
Забытое, словно чужое имя.
Я убрала со стола поочерёдно десять! пустых стаканов от чая. Поставила свежий, рядом положила хлеб.
— Попейте, пока горячий, — присела на стул, взяла свой стакан. — у вас столько дел, что пять минут ничего не решат, а вам нужны силы.
Мы почти не говорили обо мне. Ник Ник рассказывал о проблемах своей больницы, я усиленно прикидывала, что можно сделать, не преодолевая этот путь естественного прогресса длинной в сто лет. О том, как много мудаков только хают, рубят на корню многие его начинания – я злилась на уродов, которые только и могут, что говорить, ни разу здесь не побывав, а сама высказывалась без купюр и о правительстве и о политике. Он ни разу не осудил мои взгляды, не вскрикнул, не ужаснулся. То ли сам думал так же, то ли осуждение и вовсе не свойственно его натуре, и он просто оставляет за мной право на любое мнение. Сокрушаясь, я узнала, что в его практике были и побеги больных, и увечья, убийства и самоубийства, нападения больных друг на друга, на врачей, на него самого. С огнём в глазах Ник Ник рассказывал о своём проекте – семейное призрение душевнобольных. Он перенял этот пример в Париже, где за 12 лет через патронаж прошло 7777 человек. Два года назад он разработал план такого патронажа и для своих больных. Подал записку, и случилось страшное – во время революции 1905 года, его революционно настроенные сотрудники потребовали автономии больницы. Реформаторский, мой чудный, несгибаемый старичок, даже не стал пытаться быть гибким, почувствовать настрой своего коллектива, урегулировать ситуацию. Уж не знаю, понимали ли они сами, что подразумевали под этой автономией, но рассказ о произошедшем, должно быть и сейчас причинял ему физическую боль.
Его сотрудники, некоторые из которых были его учениками, усадили его на тачку и вывезли за ворота больницы.
Он рассказывал об этом спокойно, но что-то говорило мне: не заживает, кровоточит. Унижение для такого человека гораздо страшнее физической расправы.
Я не могу этого понять, но хорошо вижу – болит.
Зачинщики – какой-то Трошин и Шульц, только сейчас взяты под следствие. Всё это время ублюдки вовсю наслаждались своей автономией.
Ник Ник не выглядит слабаком. Ни внешне, ни по духу. Оставаясь номинально главврачом, буквально на днях, 28 февраля, он, наконец, получил одобрение на реализацию своей программы, по которой спокойных, способных к труду больных взрослых женщин, станут подселять в крестьянские семьи, в которые казна заплатит содержание – таким образом, больные станут жить в семье, среди людей не безразличных, на свежем воздухе, а так же заниматься посильным трудом, будь то уход за детьми, вышивка, мелкие домашние и полевые работы.
Уж не знаю, как он это осуществит, но звучит же потрясающе!
— Как ваше настроение сегодня, дитя моё? — Реформаторский отставил стакан. Теперь моё время.
— Честно говоря не очень, — я нечаянно посмотрела на телефон, заваленный бумагами.
— Вам нужно с кем-то связаться? — естественно, он заметил. Он всё всегда замечает.
Я помедлила.
— Нет, не сейчас. Возможно, через три дня. Если ничего не изменится.
— Вы что-то решили?
Да, мы не говорили обо мне, но говорили о Васе. И много. Я рассказывала, он всегда внимательно слушал.
— Мне кажется, мы ошиблись. Что он не ищет меня, и не собирается. Что я ему не нужна.
Снова повисла пауза.
— Предположим. Только предположим, что это так… что вы станете в таком случае делать?
— Я… я не знаю. Всё, чем я жила, всё, что я делала – всё ради него. Ради его блага. Чтобы он жил, чтобы был счастлив. Но если я ему не нужна…
— Предположим, опять же, что вы не нужна ему как женщина. Но если он смысл вашей жизни – идите ему служить… не хмурьтесь! Вы сами говорите, кроме него вам ничего не нужно, так идите к нему: будьте ему прислугой, грейте его постель, рано или поздно он женится, будете нянчить его детей…
— Что за бред?!
— Бред, моя дорогая, это то, что говорите вы. Бред, это в двадцать лет бросить свою жизнь под ноги другого человека. Я не говорю сейчас о призвании, о пользе обществу, но… чего хотите вы?
— Любви.
— Прекрасная, грандиозная цель! И поверьте, вы вполне достойны её достижения. Дитя моё, насильно мил не будешь. Вы можете быть сколь угодно умницей, самой красивой женщиной империи, но… мужчину и вы можете не привлекать. Я не буду лукавить, что он становится ущербным от этого, вовсе нет, но… просто между вами нет этого электричества. Да и в конце-концов! Почему именно он? Что вам какой-то штабс-капитан, который уже даже не капитан!
— Вы не понимаете!
— Вы правы, — он кивнул, что-то чиркнул на клочке бумаги. — Но жажду понять. Как так выходит, что совершенно здоровый человек может быть так… сосредоточен на одном-единственном объекте.
— Но я не знаю, как мне объяснить, если даже вы не понимаете!
— Вот этого точно не стоит! Всё, что дОлжно – станет понятно. А иначе – я просто никудышный врач.
Перерыв, очевидно, подошёл к концу, потому что лохматая голова моего доктора нет-нет да и косилась к недописанному документу.
— Если я захочу уйти…
— Вы можете это сделать в любой момент. Только не ночью, разумеется, когда двери лечебницы заперты.
Что ж.
— Николай Николаевич… а могу я вам чем-нибудь помочь? Возможно, есть какая-то бумажная, монотонная работа, в которой не нужны ваши познания и я могла бы справиться?
Оказалось – есть.
Даже больше – останься я здесь лет на десять, вряд ли сумела бы ощутимо проредить кипы бумаг.
Но начали мы с самого важного сейчас – патронажа. Мне нужно подготовить для сшивания дела 25 душевнобольных женщин, которые должны стать первопроходцами в эксперименте Ник Ника.
Я сортировала бумажки по стопочкам, когда заслышала шаги.
Ошибки быть не может – с появлением Ник Ника, двери палат и отделений на ночь строго запираются. Нельзя подвергать риску людей, которые не в ответе сами за себя.
Я задула свечу и на цыпочках прокралась к двери.
Так и есть. Снова они прошли мимо меня – девушка, немногим старше Алисы, с косой до попы. Такой косой, что я не уверена, что мне хватило бы руки, вздумай я её обхватить.
Я подождала, пока они выйдут за дверь, и шмыгнула следом.