Жандармский начальник столь же высокомерен, как и прежде, и его лицо кажется еще более усталым.
Он не здоровается, только коротко, официально кивает.
— Ну вот мы снова и встретились, Анна Владимировна, — произносит не без злорадства. — Весьма отрадно, что с Александром Дмитриевичем так просто сговориться.
Всего несколько дней назад Архаров сулил Вельскому шиш, а не Анну. Стало быть, за это время условия задачи изменились.
Шеф молча стоит у окна, по лицу ничего не прочесть. Одно ясно: вмешиваться он не спешит.
— Не вышли на бомбистов? — спрашивает Анна вполне доброжелательно. Если Архаров решил, что с жандармами следует работать, ни к чему раздувать искры между ведомствами.
— Покамест нет, — желчно цедит Вельский, — а это дело государственной важности! Реформа женского образования, которую так рьяно продвигает министр, наделала много шуму в ортодоксальных кругах. Государь готовит манифест, а в столице беспорядки! Мне приходит в голову, что буйным анархистам всë равно, против чего сражаться, — против механизмов, фабрик, образования… А ведь православные души, не лягушатники какие, которые чуть что баррикады городят.
— Чего же вы от меня хотите?
— Завтра утром мои эксперты ждут вас у себя, — отвечает Вельский. — Посмотрите на остатки бомбы, авось придет что нового на ум.
— Как бы вы не переоценили мои способности, — осторожно произносит Анна. Не хотелось бы ударить в грязь лицом перед заносчивыми жандармами.
— Мы готовы хвататься за любую соломинку, — угрюмо говорит он. — Что ж, засим откланиваюсь.
Она терпеливо ждет, пока Архаров лично провожает гостя до холла. Тот возвращается быстро, деловито предполагает:
— У вас, должно быть, полно вопросов, Анна Владимировна?
— Только один, — быстро уточняет она. — Адрес, куда мне завтра следует явиться.
— Это всё? — он как будто даже разочарован. Анна пожимает плечами.
— Мне до ваших договоренностей дела нету. Это не тот случай, когда приказ требует пояснений, — вспомнив прошлую ночь, добавляет она.
— Очень жаль такое слышать, — вздыхает Архаров. — А ведь я продал вас за полное досье на Ширмоху, которое у жандармов куда полнее нашего.
— Ну, надеюсь, не продали, а сдали в аренду… А вы будто довольны собой, — отмечает Анна, гася улыбку. Архаров и без того лучится желанием похвастаться, и ее великодушия не хватает на то, чтобы подпитывать его мальчишеский азарт.
— Если преступникам можно безнаказанно ворваться в отдел полиции, то грош нам цена, Анна Владимировна. С заказчиком пусть императорская канцелярия разбирается, а вот Ширмоху мы возьмем — громко и показательно. Даже если за ним стоят сами великие князья.
— Станут они связываться с таким отребьем.
— Нет, наш клиент не отребье. Он ведет довольно респектабельный образ жизни и вхож во многие гостиные… Вот как ваш Раевский.
— И охота вам вспоминать его всуе, — скучнеет Анна.
— А вы что же, напрочь его забыли? — небрежно интересуется Архаров, но взгляд такой цепкий, пристальный, что очень хочется от него увернуться, сбежать. Выручает светская выучка, и Анна твердо выдерживает этот взгляд. Она не намерена обсуждать ни Раевского, ни свою былую любовь, ни то, что от нее осталось.
Вот уж что Архарова совершенно не касается.
— Жду от вас адрес, — напоминает она холодно.
— Я пришлю за вами служебный пар-экипаж, — обещает он.
Прохоров держит слово и ближе к вечеру приглашает Анну наверх, в одну из допросных. Курицын бледен и изможден, и ей кажется, что когда-то она выглядела точно так же, — это особая печать всех, кто содержится на Шпалерной.
И всë же он еще красив — не той слепящей красотой, которая досталась офицеру Ярцеву, а приглушенной и мягкой, почти стертой затхлым воздухом, теснотой и отсутствием солнечного света.
Прохоров указывает на стул перед столом, уступая сцену, а сам устраивается в уголке, за конторкой писаря. Это вызывает растерянность: Анна ведь планировала не самолично вести допрос, а только побыть на нем. Она неуверенно садится, вглядываясь в сидящего перед ней человека.
— Какие интересные у вас наручники, — робко примечает она. — Я таких прежде не видела.
Курицын с усмешкой кладет руки на стол, позволяя ей разглядеть их получше. Это не грубые кандалы, что мастерили прямо в тюрьмах, и не те, что она носила на этапе, — с цепью и заклепками, которые гнули на глаз. Здесь работа тонкая: дужка поворачивается в пазу, замок утоплен в браслет — не подберешься. На скобе небольшое клеймо: «С.-Петербургский механический завод».
— Новейшая разработка для особо склонных к побегу преступников, — подсказывает Прохоров.
— И что же, — Анна склоняется ниже, изучая переплетения металла, — вы рассчитываете снова бежать с каторги, Илья Андреевич? Уповаете на то, что смертная казнь нынче не в почете?
Курицын молчит и, кажется, не собирается вступать в беседу. Да, Анна тоже молчала, это хорошая тактика, помогающая не запутаться в показаниях.
А еще ты не произносишь ни слова, когда тебе всë равно, что будет дальше.
— И я мечтала сбежать, — признается Анна задумчиво, — каждый день, все восемь лет. Но летом вокруг были болота, а зимой — снежная пустыня. Сотни и сотни верст без человеческого жилья. И всë равно порой хотелось наплевать на всë и уйти, пусть даже лишь затем, чтобы найти смерть в этой тундре. Меня остановила только мысль об Игнатьиче… Это старый шифровальщик, единственный человек, который разделил со мной все тяготы. Он бы просто не выжил в одиночку… Да он и не выжил, умер через несколько недель после моего освобождения.
— Бежать надо с этапа, — размыкает губы Курицын. — Там вечный хаос, люди дохнут как мухи, не досчитаться каторжан — обычное дело.
— На этапе я, кажется, и вовсе не могла думать. Знаете это ощущение загнанного в капкан зверя?
— Кто вы такая? — на лице Курицына появляется нечто вроде слабого интереса.
— Анна Аристова. Поднадзорная.
— Переметнулись на сторону фараонов?
— Вы тоже попали в богадельню Филимоновой не от хорошей жизни, — рассудительно замечает она. — Бежать с каторги — одно дело. А мыкаться в столице без документов — другое. Что ж вы не осели где-нибудь в провинции? Россия большая, глухих углов много.
— Люблю Петербург, — объясняет Курицын просто, — есть в нем неизъяснимая, меланхоличная прелесть.
— Правда? — удивляется она. — Неужели вы впервые бежали не ради мести Чечевинской?
— Кому? — хмурится он.
— Институтке, которую вы ранили.
— Да, действительно, — Курицын как будто удивлен. — Я и позабыл, как звали ту девицу.
Немыслимо! Сама Анна восемь лет грезила об одном: уничтожить Архарова. Она цеплялась за эту мысль в самые отчаянные времена и вернулась в Петербург с единственной целью. И теперь Курицын пытается убедить ее, что просто выбросил из головы барышню, отправившую его на каторгу?
Кто из них больше болен?
— А вот Чечевинская вас не забыла.
— Вы и до нее добрались? — поражается Курицын. — И как она поживает? Замужем, трое детей?
— В монастыре. Кается.
— Какая глупость, — сердится он. — Кому и зачем нужно ее раскаяние? Стоило ли ломать две жизни вместо одной?
У Анны голова идет кругом. Курицын как будто назло противоречит всем ее убеждениям.
— Да, Чечевинская так и сказала… — произносит она медленно. — Мол, Илья Андреевич совершенно не способен причинить кому-либо вреда… И всë же вы осмелились.
Его лицо леденеет, и она понимает: разговор окончен. Они ступили на слишком зыбкую почву.
— Убийство, — продолжает Анна отрешенно. — Самое страшное, что может человек сотворить со своей душой… Вы знаете, я так и не решилась переступить эту черту когда-то. Верила, что, пока только взламываю сейфы, а не готовлю бомбы, всë это игра… А на суде услышала имена тех, кто пострадал из-за нашей игры. Охрана в основном. Не поверила, конечно. Решила, что полиция просто сбрасывает на нас нераскрытые дела… Но правда в том, что я до конца своих дней всегда буду хуже многих людей в этом мире.
— Я никогда не пожалею о том, что уничтожил эту бешеную собаку! — запальчиво перебивает ее Курицын.
— И всë же вы не решились сделать это сами, лицом к лицу, — парирует Анна. — Иванова была настолько опасна или?..
— И даже еще опаснее. Она всегда бралась за самую грязную, самую бесчеловечную работу — и знаете, что самое ужасное? Выполняла ее с садистским удовольствием.
— Чем же ей несчастная Роза помешала? Не богадельня ведь отправила Иванову к ней?
Курицын несколько секунд колеблется, но всë же рассказывает:
— Представьте себе утро в частной лечебнице. За окном вьюга. На кровати — умирающая невинная девушка, чьи ожоги от кислоты причиняют такие муки, что она мечтает о скорой кончине. И я, на коленях перед ней, впервые в жизни ищущий бога… Кто знает, о какой милости я молил в том бреду?.. И тут появляется Иванова — в мужской одежде, обычно она предпочитала ее как наиболее практичную. Она останавливается в ногах кровати и ласково шепчет Розе: сестренка, не переживай. Я вот-вот за всë поквитаюсь с нашей матушкой. Ты жила в роскоши, я в нищете. Тебя баловали, меня презирали. А ведь мы с тобой плоть от плоти одной… Ты уже получила свое наказание, теперь осталось завершить дело… Чудо, что я не убил ее прямо там же. Просто окаменел от ужаса, а Иванова засмеялась и ушла… К вечеру всë было кончено. А ночью меня нашла Аграфена и вручила билет до Москвы. Она пообещала всю помощь богадельни, чтобы расправиться со спятившей воспитанницей.
— Впала в грех, — вспоминает Анна запись из гроссбуха. — Облила барышню кислотой без оплаты.
Курицын ее будто не слышит:
— Также Аграфена сообщила мне, что, вероятнее всего, Иванова выйдет на станции в Твери, чтобы преспокойно расправиться с матерью, а потом лечь спать в своем купе первого класса. Аграфена знает, как мыслит каждый из ее воспитанников, она понимает, чего ждать от каждого из них… Остальное, думаю, вам известно.
— Полагаю, да — кроме того, как же Иванова узнала сестру.
— Нелепая случайность. Роза привезла в приют пряников с гусарами. Такие делают только в Твери. Сказала, что отец прислал гостинцы из родного города, куда поехал проверить заводы. И тут Иванова аж побелела вся. А уже на следующий день напала на сестру…
Анна смотрит в его сумрачное, осунувшееся лицо и понимает: нет, никогда Курицын не раскается в содеянном. До последней секунды будет верить, что поступил правильно.
В наступившей тишине слышно, как скрипит перо Прохорова.
В буфете она просит самую большую кружку самого горячего, самого крепкого и самого сладкого чая. Ее будто вновь сковало полярным льдом, и Зина откуда-то из-под прилавка достает большую плитку дешевого шоколада.
— Вологодский, — объясняет она с таким таинственным видом, будто это бог весть какой секрет.
Анна кивает, благодарно грызет жесткий сплав какао и сахара и бессмысленно таращится в стену. Кажется, будто по ней паровоз проехал.
Зина, чуткая, преданная, видит, что с подругой творится неладное, и отогревает беспечной болтовней.
— Ну а что ж, — рассуждает она, — и разрешил, как миленький разрешил. Даже без пирогов обошлось. А я думаю, мы с тобой, чай, вечером вдвоем дотащим, не такая уж и тяжелая. Ты с одной стороны схватишься, я с другой. Благо хоть снег перестал валить, всë как-то веселее стало. А там уж и весна. К весне, Анечка, я тебе такое платье пошью, что ты у меня боярыней ходить будешь…
— Кто разрешил? Что разрешил? — сонной мухой переспрашивает Анна.
— Так Григорий Сергеевич! Швейную машинку!
— Да, швейная машинка… — это такая хорошая, простая вещь, от которой сразу становится теплее. Анна уже прикидывает: первым делом она разберет обе и посмотрит, где маховик головки надежнее, а где челночный механизм покрепче. Может, придется подточить посадочные места, подогнать отверстия — хорошо бы у Голубева нашлись подходящие напильники. Впрочем, старый механик тот еще куркуль, он всë тащит в свои закрома.
Зина подливает ей кипятку, оглядывается по сторонам в поисках вездесущих любопытных ушей и шепчет заговорщически:
— Не зря я Прохорову второй год стряпаю и стираю, ишь какого кавалера себе откормила! Он надысь за меня так вступился перед кралей, что я аж прослезилась, Ань.
— Перед какой кралей? — она потихоньку включается в происходящее, и Курицын с его убеждениями, прошлым и будущим начинает терять очертания.
— Так Началовой же. Ух, что тут было! Аккурат накануне пальбы случилось. Я запнулась, Ань, и как хрясь тарелки ей под ноги. Ну разбила и разбила, поди, казенное имущество-то. А краля прям взвилась, назвала меня то ли растяпой, то ли кулемой… Мне-то как с гуся вода, слова — что горох. Сыпятся да отскакивают, сыпятся да отскакивают… А Григорий Сергеевич прям близко к сердцу принял, отчитал, стало быть, Началову, да так сурово! Мол, у нас тут прислуги нету, одни сослуживцы. И будьте любезны вести себя вежливо… Да, так и сказал: будьте любезны! — хихикает Зина.
Так вот отчего Прохоров чая для Началовой пожалел — за разлюбезную его сердцу Зину вступился. И правда, всем кавалерам кавалер.
Унести швейную машинку с ножным приводом — та еще задача. Они с Зиной и так приноравливаются, и сяк ухватываются, а всë одно неудобно. Анна вспоминает, что видела в каретном сарае ручную тележку, и они грузят добычу на хлипкие деревянные доски — те держатся.
Так и покидают контору, в четыре руки толкая тележку. Зина, смеясь, травит байки из прежней, акушерской жизни — про ревнивых мужей и похотливых девственниц. Непристойности, от которых у Анны полыхают уши.
Уже в конце Офицерской улицы их догоняет Прохоров.
— Зина, а нырните вон в тот экипаж, — предлагает он, — мы с Анной Владимировной прогуляемся.
Он помогает загрузить машинку внутрь и машет рукой, прощаясь. Одинокая тележка стоит, всеми забытая, посреди улицы. Ну ничего, старьевщики подберут.
Анна ждет, притоптывая снег под ногами. Прогулки с Прохоровым всегда обозначают, что ее будут наставлять или упрекать.
И точно, он подает руку и тут же приступает:
— Блестящий допрос, Аня.
— Я не допрашивала Курицына, — ощетинивается она, шкурой ощущая надвигающуюся головомойку, — мне просто хотелось поговорить. Понять, наверное.
— Вот поэтому я больше не позволю вам работать напрямую с преступниками.
— Почему — поэтому? — не понимает она.
— Этак вы очень быстро сгорите, Аня, — объясняет он мягко. — Если каждого станете через себя пропускать, каждому свою душу открывать, что от вас останется через год-другой? Нет, голубушка, никуда такое безобразие не годится. Пусть каждый занимается своим делом — сыщики расследуют, а механики проводят экспертизы.
— Да, — соглашается она едва не с облегчением, — вы, пожалуй, правы. Так будет лучше. Мне кажется, будто меня выпотрошили.
Они бредут по ярко освещенной набережной и не попадают в такт суматошного вечера, в котором все вокруг куда-то спешат, куда-то несутся.
— Аня, я давно хотел с вами поговорить, — какой удивительной для беспардонного сыщика неловкостью от него сквозит! — о том, что происходило между вами и Раевским.
— Григорий Сергеевич! — от потрясения ее голос взмывает к самому небу. После бесстыдностей Зины первым на ум приходит самое греховное.
— Я ведь его допрашивал, — мужественно продолжает Прохоров. — И сложил некоторое представление о его методах управления всеми барышнями в группе. Пожалуй, честен он был только с Ольгой, самой жестокой из трех. Вас же, Аня, он совершенно умышленно дрессировал. Хвалил, когда вы вели себя правильно, и обливал холодом в иных случаях. Впечатлительная, влюбленная, юная и неискушенная барышня — вы были послушным инструментом в его руках.
Слова что горох, внушает себе Анна, сыпятся да отскакивают, сыпятся да отскакивают…
— Вы пытаетесь унизить меня, Григорий Сергеевич?
— Я пытаюсь сказать: не берите на себя больше, чем сможете унести. Не надо, Аня. У вас впереди долгая и, смею верить, счастливая жизнь. Стоит ли омрачать ее сожалениями о том, чего уже не исправить?
— Но эти сожаления делают меня сильнее. Как будто мне нечего больше терять и нечего больше бояться.
— Но ведь вам есть что беречь.
— Имею ли я право?
— Может, и нет. Но какая разница.
Она вдруг понимает, что так крепко держится за его руку, как не всякий слепец возьмется за поводыря.
И чуть отстраняется, и дышит зимой и чем-то похожим на надежду.