Утром Анна сонная, зевающая — две швейные машинки всерьез заняли ее, отчего она засиделась допоздна.
Служебный пар-экипаж уже ждет возле флигеля, а внутри — Феофан, на всякий случай прихвативший с собой фотоматон.
— Велено сопроводить, Анна Владимировна, — жизнерадостно сообщает он, помогая ей устроиться.
Ей приятно его видеть — это свой человек, подле которого всегда спокойнее. Не то чтобы Анна очень переживала о том, как встретят ее жандармы, — поди, не грубее, чем в отделе СТО, но всë же вдвоем веселее.
— Как вы поживаете, Феофан? — спрашивает она. — В последнее время мы редко видимся.
— А будто вы не наслышаны про мои любовные неудачи, — смеется он, нисколько не огорченный. — Наш дежурный Сëма даром времени не теряет… Вы меня отвергли, Ксения Николаевна тоже одаривает равнодушием. Вот и остается только рьяно служить.
— Я вас отвергла? — поражается Анна. — Как? Когда?
— Ну помните, с театром…
Анна стремительно перебирает воспоминания: о чем толкует этот мальчишка? И с облегчением находит нужное: помнится, на вокзале, в тот день, когда было обнаружено тело в вагоне первого класса, он и правда что-то этакое предлагал.
— Бог мой, Феофан, я отвергла театр, а не вас, — вырывается у нее. И только потом Анна осознает, как многообещающе это звучит. — То есть вас тоже, но не нарочно. Да я даже не поняла ваших намерений! Вы уверены, что Ксения Николаевна разобрала их лучше?
— Как только театр? — теряется он.
— Милый мой, — как можно теплее произносит Анна, — вы же меня младше на целую каторгу! К тому же мне нынче вовсе не до амуров. Но я представляю лицо вашего батюшки-священника, коли бы вы привели в дом поднадзорную… — тут уж ее манер не хватает, и она просто покатывается со смеху. — Простите, простите меня, — бормочет несвязно.
— А что? — супится Феофан. — Папенька у меня великую склонность имеет к состраданию…
— Я, пожалуй, обойдусь без отпущения грехов, — отмахивается Анна, которой только попов в жизни не хватало. Будто мало Прохорова с его индульгенциями!
Феофан, оскорбленный во всех своих лучших чувствах, держится всë же достойно.
— Не подумайте, что я мотылек легкомысленный, — просит он. — Я ведь с чистыми помыслами…
Для чистых помыслов Анна тем более не годится, но к чему смущать юношу, преисполненного родительской тяги к сирым и убогим.
— Не стоит, — говорит она просто и твердо.
Управление жандармерии занимает целый комплекс зданий на Пантелеймоновской улице. Молодцеватый, очень бодрый по утреннему морозцу дежурный направляет их в технический флигель — «во-о-он та сараюшка направо».
Сараюшка представляет собой приземистое здание с толстыми стенами и решетками на окнах. У них долго проверяют документы, прежде чем впустить внутрь. Анна следует за новым провожатым, оглядывается по сторонам и с удовольствием отмечает, что их мастерская оборудована куда лучше.
— Аристова? Анна Владимировна? — измотанный техник с красными от недосыпа глазами выступает навстречу. — Сердечно рад. Панкратом Алексеевичем меня звать. Стало быть, вот и всë, что у нас есть от бомбы, — он указывает на стол, где разложены куски проволоки, лоскуты холста в масляной пропитке и другие детали. Анна скептически оглядывает улики и не понимает, за что тут вообще можно зацепиться.
— Больше ничего нет? — упавшим голосом спрашивает она.
У Панкрата Алексеевича вытягивается лицо.
— Соврал, значит, Петька? — расстраивается он. — А говорил — вы по одному винтику характер преступника целиком распишете! Я ведь поэтому и клянчил вас у полковника Вельского…
— Какой еще Петька? — не понимает Анна.
— Так наш Петька, Корейкин. Братец мой младший, его к Архарову механиком удалось засунуть.
— Петя? — изумляется она. — Наш Петя?
— А я о ком говорю! Наш Петька.
Теперь она видит: эти оттопыренные уши и замечательно курносые носы явно имеют родственное происхождение.
— Так у вас целое семейство механиков? — весело уточняет Анна.
— Я скорее химик и всего понемножку. Вот могу про начинку рассказать: пироксилин грубый, нерастворимый, вероятно промышленный. Ткань — обычная мешковина, в такой муку продают. Масло льняное, тоже не редкость, в любой лавке прикупить можно.
— И ни одного винтика, по которому характер преступника целиком расписать можно, — иронизирует Анна.
Она обещает себе задать трепку болтуну Пете сразу после возвращения в мастерскую — какую репутацию он ей создает! Этак скоро придется на хрустальном шаре гадать.
— Болтик есть, — чешет в затылке Панкрат Алексеевич. — Использовался для крепления ударно-спускового механизма. Вот тут, совсем крошечный. Без клейма, я уже под лупой всë осмотрел.
— Болтик? — воодушевляется Анна.
— Да самый обыкновенный.
— Не скажите, — энергично возражает она, принимая у техника-химика лупу, — у каждого болтика в Петербурге своя история. Вот в европах уже стандартная резьба, а у нас каждый завод по-своему их выпускает. Кто-то использует дюймовую резьбу, кто-то метрическую, а кто-то и вовсе трубную цилиндрическую… Шаг резьбы может отличаться. Опять же — форма головки. Полукруглая, потайная, шестигранная, квадратная, с накаткой… — перечисляет она увлеченно.
— Вы еще оду болтику напишите, — подсказывает Панкрат Алексеевич, смеясь.
— Головка приплюснутая, с едва заметным рантом по нижнему краю… — бормочет она. — Нет, я слишком отстала от производства, чтобы опознать. А дайте мне этот болтик до понедельника? Я отцу покажу в воскресенье. Уж он-то точно вам не то что оду сочинит, а целый трактат наваяет.
— Да уж хуже не будет, забирайте, — разрешает он. — Только вам придется в десяти журналах расписаться. У вас, поди, тоже сплошная канцелярщина…
— Сплошная, — с неожиданным жаром соглашается Феофан.
Однако перевоспитание Петра Алексеевича откладывается: на заднем дворе управления СТО между пар-экипажами мечется нетерпеливый и взбудораженный Медников.
— Анна Владимировна! — оскальзываясь, бросается он к ней. — Ну наконец-то! И сразу с фотоматоном… Феофан, тащите его обратно в телегу, у нас убийство.
— Вы так взволнованы, потому что давно мертвецов не видели? — изумляется Анна, позволяя ему тянуть себя за локоть.
— Не простое убийство, а самое удивительное, — тараторит Медников. — Я едва-едва упросил Андрея Васильевича уступить мне сие душегубство, а Григория Сергеевича — выдать мне вас, а не Виктора Степановича.
— Да Голубев-то вам чем не угодил! Он отличный механик.
— Я же о вас радел, Анна Владимировна! Подумал: расстроитесь, коли сами не увидите. А Виктор Степанович человек опытный, его разве чем удивить…
— Что же там такое показывают?
— Городовые сказывают, что человеку вырезали живое сердце и вложили вместо него механическое.
Феофан размашисто крестится. Анна едва не усаживается мимо сиденья.
— Как-как вы говорите?
— Механическое сердце! — торжествует Медников.
Пар-экипаж трогается в оглушительной тишине. Молодой сыщик переводит взгляд с Феофана на Анну с гордым видом кота, который принес любимой хозяйке дохлую мышь.
— А кто жертва? — догадывается наконец спросить она.
— Сей момент, — Медников расправляет служебную записку, которую ему передали городовые, всегда и везде первыми поспевающие на место преступления. — Некая Аглая Верескова, актриса.
Феофан издает потрясенное восклицание и бледнеет пуще прежнего.
— Ах да, вы же у нас любитель театров, — соображает Анна. — Батюшка не против подобного рода развлечений?
— Он считает, что на чужие пороки лучше глядеть с галерки, — выдавливает из себя Феофан.
— Каких широких взглядов ваш отец, — поражается она. Но рыжий жандарм не поддерживает ее легкого тона.
— Аглая Верескова — богиня! — с величайшей убежденностью заявляет он. — Я видел ее лишь однажды, на благотворительной пьесе. Билеты на ее спектакли стоят немыслимых денег!
— В каком театре она служила? — уточняет Анна.
— В «Декадансе» графа Данилевского.
Ох уж этот граф Данилевский! Если его владение весьма сомнительным казино «Элизиум» не афишируется, то с театром, очевидно, дело обстоит иначе.
— Она была примой, — с горечью добавляет Феофан, — блистала так, что даже император приходил поглядеть на ее Катерину… По слухам, поклонники стрелялись ради нее, бросали к ее ногам состояния…
— Ей действительно вырезали сердце? — сомневается Анна. — Или городовые преувеличили?
— Посмотрим, Анна Владимировна, — Медников выглядывает в окно, — вон уже Исаакий, стало быть, вот-вот приедем.
Актриса Верескова занимала отдельный особняк на набережной Мойки, скрытый за высоким неприветливым забором. Они идут за молчаливым старым приставом по просторному двору и входят внутрь. Их встречает огромная театральная афиша, на которой героиня прижимает к груди камелии. Анна замирает, потрясенная невероятной красотой женщины и бьющей из нее даже с рисунка энергией. Медников трогает ее за плечо, и они поднимаются по покрытой торжественными бордовыми коврами лестнице.
Сладковатый, удушливый запах гниения подстерегает их уже на верхних ступенях, и Медников теряет весь свой азарт, замедляется. Анна вспоминает, как его выворачивало наизнанку в вагоне, и просит:
— Побудьте пока здесь. Мы с Феофаном позовем вас, когда сделаем снимки.
— Я ведь должен научиться, — с вымученным мужеством возражает Медников.
Она не знает, поможет ли, но крепко берет его за руку, и дальше они двигаются совсем едва-едва, позволяя себе привыкнуть к запаху.
Двери в спальню — нараспашку.
— Лилии, — говорит Анна, надеясь, что молодому сыщику станет легче. Это не зловоние разлагающегося тела, это зловоние цветов, которые здесь повсюду. Ее завораживает невообразимая готическая эстетика убранства: истекающие воском свечи, разбросанные по алому ковру белоснежные лилии.
— Анечка, — патологоанатом Озеров появляется из-за полога кровати, — я покамест ничего не трогал. Подите сюда, это просто потрясающе красиво.
— Красиво? — не верит она своим ушам. Разве так говорят об убийстве? Осторожно ступая по хрупким цветам, Анна просит:
— Феофан, откройте, пожалуйста окно.
Белье на кровати — черное.
Платье на женщине — белое, свадебное. Свободное, в античном стиле, оно драпирует мягкими складками роскошную, пышную фигуру. Руки раскинуты в стороны, но не по-библейски, а так, будто женщина готова взлететь.
Длинные черные волосы распущены и художественно уложены вокруг головы.
Лицо красавицы, застывшее, будто живое, уже тронуто первым увяданием — кажется, Верескова приближалась к сорокалетию. У Анны сердце обрывается при виде улыбки на ярко накрашенных губах — мечтательной, влюбленной. Как будто она собиралась на свидание с пылким кавалером, а не в объятия смерти.
Блеск крупных бриллиантов в ушах и на шее преломляется в свете свечей.
А вот на груди…
Анна склоняется ниже, ловит запах пряных духов и вглядывается в овальную прорезь на лифе. Она отделана изящным кружевом — работа умелой портнихи. А внутри этой кружевного обрамления — патиновая латунь. Механическое сердце, переплетение тончайших узоров, из которого льется совсем тихая, какая-то щемящая мелодия.
Эта картина сводит с ума густотой запахов и красок, кажется театральным представлением, где прима всë еще поражает своих зрителей. Оглушительный и прощальный бенефис.
— И ни одной капли крови, — голос Озерова грубым резким аккордом заглушает тихую музыку.
— Что? — Анна выпрямляется. Впервые в жизни ее больше всего заинтересовал не механизм, а зрелище целиком.
— Кто-то разрезал кожу, рассек грудину, расширил рану и вынул сердце, — поясняет Озеров. — Конечно, жертва уже была мертва к этому времени — посмотрите на ее улыбку. Но всë равно это невозможно проделать, не оставив следов. Как только вы извлечете механизм, я осмотрю полость и смогу сказать, какими инструментами орудовал убийца и какими навыками в области хирургии он обладал.
— Сначала мне надо сделать снимки.
— Конечно, Анечка, конечно. И обратите внимание на ее лицо — нет признаков трупного разложения, щеки не ввалились, цвет кожи не землистый… Полагаю, раствор соли тяжелых металлов. Не полноценное бальзамирование, а так, легкий консервант. Замедляет изменения на пять-шесть часов, не более.
— И что это значит? — слабым голосом спрашивает несчастный Медников, который всë же отыскал в себе сыщика.
— А это уж вам решать, что, — хмыкает Озеров. — Мое дело — дать описания, а не строить догадки.
— Наум Матвеевич, — укоризненно тянет Анна.
— Это значит, что наш убийца кое-что понимает в трупах, — поясняет патологоанатом. — Такой раствор в любой аптеке не купишь, да и работать с ним опасно — ядовит.
— Ваш коллега? — тут же хватается за эту мысль Медников.
— Не обязательно. Возможно, просто любознательный мужчина.
— Точно мужчина?
— Ну или несколько женщин. Тело сюда принесли, поскольку сердце вынимали явно в другом месте. А наша актриса — дама крупная, с формами.
С открытыми окнами дышать в спальне легче. Удрученный едва не до слез Феофан задувает свечи, однако лилии не решается убрать — вдруг они понадобятся на снимках.
— Вот как уходят легенды, — бормочет он себе под нос.
Пока Анна устанавливает фотоматон, Медников подкрадывается к кровати и заглядывает за полог.
— Наум Матвеевич, — после долгого молчания спрашивает он, — а платье что же, специально так пошили? С дырой в груди?
— И фасон, вероятно, выбрали намеренно. Затягивать на трупе корсет — то еще удовольствие.
— Значит, ищем портниху, — делает себе зарубку на память Медников. — А краски на лице? Она могла их нанести сама или это тоже наш претенциозный убийца?
— Краски у нас театральный грим, похоже. Тут исследовать надо — если поверх спирта нанесено, то убийца потрудился. Ну а коли нет, то черт его знает. Может, и сама жертва спозаранку.
— Когда она умерла?
— Сегодня, — задумчиво отвечает Озеров. — От четырех до восьми часов назад, точнее скажу после вскрытия.
— Феофан, позовите пристава, пожалуйста, — просит Медников. Он уже вполне вольготно прохаживается по спальне, заглядывает в ящики и шкатулки. — Театральным гримом весь туалетный столик завален…
— И всë это придется тащить к себе, — ворчит Озеров.
— А где прислуга? — озадачивается вдруг Медников. — Не сама же прима себе обеды стряпала? Отчего особняк пустой?
Ответов, конечно, нет ни у кого.
Анна привычно щелкает пружинным затвором и ловит себя на том, что вопреки здравому смыслу любуется красотой актрисы.
Возвращаются Феофан с приставом, и Медников немедленно приступает к новым вопросам:
— Кто вызвал полицию?
— Так мальчишка-посыльный, — лениво отвечает пристав. — Прибежал с запиской к околоточному участку на углу.
— Удивительное дело, — с вернувшимся восхищением присвистывает Медников. — Экий услужливый убивец, и посыльного не поленился отправить… И где записка? Кто ее отправил?
Пристав протягивает карточку, и Медников читает вслух:
— Актриса Вересова лежит мертвой в собственном особняке на Мойке… Хм, почерк хороший, ошибок нет… Мальчишку-посыльного задержали?
— В околотке кукует.
— Ну пусть еще покукует…
Они приступают к обыску, а Анна возится и возится, ей хочется запечатлеть всë: и мечтательную улыбку, и расположение лилий на подоле, и кружево на груди. Но пластины подходят к концу, и приходится складывать фотоматон обратно в ящик.
И вот наконец — всë еще поющее механическое сердце.
— Хотите, я выну? — предлагает Озеров.
— Я сама, — Анна осторожно запускает руку в полость, стараясь не думать, что ее пальцы внутри мертвой женщины, и цепляет ногтями тонкие переплетения.
Размером с женский кулак, сердце покрыто благородной патиной, которая делает металл похожим на старое золото. Филигранная гравировка изображает всë те же навязчивые лилии. Внутри — крохотные шестеренки, сцепленные зубьями. Они медленно вращаются, повинуясь заводу. Валик с крошечными штифтами задевает язычки металлического гребня, рождая грустную мелодию.
А в центре — крупный кровавый рубин в форме слезы.
— Бог мой, — шепчет Анна, — это работа не механика, а ювелира. Художника, если хотите!
В прежние времена она бы и сама смогла определить мастера, но теперь понятия не имеет, кто и на что способен в этом городе.
Однако она знает, где это выяснить. Придется вернуться к ростовщику Ермилову. Только вот… чтобы оценить качество гравировки, подлинность камня, манеру мастера — ему понадобится настоящее механическое сердце. На снимке многого не увидеть, не прочувствовать. Стало быть…
Анна чуть поглаживает латунные лилии.
Стало быть, Ермилову надобно отнести само латунное сердце.