Открываю глаза неохотно. В голове все еще плавает туман, его клочья мешают соображать нормально. Последнее, что помню — это как из последних сил дожидаюсь скорую, объясняю что-то врачам, а потом пустота.
Яркий свет режет глаза, они слезятся и не хотят открываться полностью. В месте, где я нахожусь, белые стены и белый потолок. Очень похоже на больничную палату, но слишком уж новенькую и приличную, будто в телесериале. В государственных больницах таких не бывает. Да и коек, кроме моей, я не вижу. Зато обнаруживаю, повернув голову, того, кого видеть совсем не хочется. С губ срывается хриплый разочарованный стон, и это привлекает внимание.
— Даша! — Зарецкий подскакивает со стула, на котором сидел, и в то же мгновение оказывается возле меня.
Отворачиваюсь. Нет сил смотреть на его исполненное лживым беспокойством лицо. Не поверю ему больше ни за что!
— Уйди, — дребезжу, как старая калитка, а по щекам снова катятся слезы.
— Почему? — доносится до слуха тихое. И очень озабоченное. Еще бы, волнуется за свои миллиарды, не хочет терять послушную дуру.
Поворачиваюсь. Долго изучаю лицо самого гнусного человека на земле. Брови сдвинуты, между ними залегла морщина. Глаза усталые и красные, будто он всю ночь не спал. Взгляд встревоженный. Губы обветрились.
— Надо же, сколько искренности! — усмехаюсь с надрывом. — Тебе бы в театральный, Зарецкий, глядишь к твоим миллиардам еще и народная слава бы прибавилась.
Вместо того, чтобы по-человечески признаться во всем и извиниться, Зарецкий берет меня за руку и говорит тепло и сочувственно:
— Даша, пожалуйста, объясни мне все. Я со вчерашнего дня с ума схожу…
— Ну так это были только цветочки, Зарецкий! — выплевываю зло. Нет сил терпеть его напускную заботу. Я-то знаю, чего она стоит, сама вчера слышала! — Теперь можешь вообще волосы на себе рвать: нет у тебя больше бизнеса. И возвращать мне тебе больше нечего. Так что не стоит и дальше возиться с честной дурой и изображать из себя до смерти влюбленного! Можешь не насиловать больше себя и не спать с той, чье лицо хочется прикрыть подушкой… — под конец не выдерживаю и срываюсь на рыдания.
— Убью суку! — рычит Зарецкий, больничная койка дергается от того, с какой силой он сжал несчастный металл. А я пуще прежнего захожусь в истерике.
Мне так жаль себя, так жаль случайного, но уже такого любимого ребенка. А еще жаль тот образ, который состроил из себя с корыстными целями Зарецкий и который все еще жив моем сердце. Хоть я и точно знаю, что его не существует.
Я плачу так, словно потеряла самого родного человека на свете и теперь вынуждена хоронить его. В какой-то степени так оно и есть. Евсей, вместо того чтобы обругать меня последними словами, свалить в закат или бежать разыскивать предателя Евгения, почему-то сгребает в охапку, тесно прижимает к себе и рокочет на ухо:
— Расскажи мне все, маленькая. В мельчайших деталях. С чего ты взяла, что я хочу закрывать твое прекрасное личико подушкой?
А я, вместо того чтобы послать его так далеко, как никого и никогда, или хотя бы оттолкнуть, надавав по мерзкой морде, вдруг начинаю жаловаться. Будто он все еще мой Евсей и способен решить любую проблему, отвести любую беду. А любовь к ТОМУ Евсею, оказывается, способна победить любую самую неприглядную реальность.
— Я сама слышала, — всхлипываю несчастно. Утыкаюсь в шею, которая так вкусно и знакомо пахнет МОИМ Евсеем и дерзким парфюмом. Ловлю пару секунд обманчивого покоя, замешанного на физическом наслаждении, и продолжаю: — В приемной, когда вернулась с обеда. Ты был в кабинете с каким-то приятелем, разговаривал… — срываюсь на всхлип, делаю пару вдохов, чтобы успокоиться. Рука Зарецкого нежно гладит по волосам. — Же… Евгений что-то нажал на переговорном устройстве, чтобы предупредить, что я вернулась, и спросить, можно ли пускать меня в кабинет, но что-то пошло не так. И я… — снова несколько вдохов, а потом выталкиваю из себя совсем тихо: — я слышала ваши слова. Все. Про честную дуру, про риск миллиардами и про то, что нужно привязать меня любыми способами, пусть даже и разыгрывая влюбленность. А потом вы смеялись, что мое лицо во время… — сглатываю горечь и невероятным усилием заставляю слова скатиться с языка: — во время секса ты прикрываешь подушкой… — заканчиваю я и реву.
Реву так горько и отчаянно, что неважно уже становится, что жалеет меня тот самый Зарецкий, который и растоптал в угоду деньгам. Скребу пальцами по его груди, выглядывающей из полурасстегнутой рубашки, пачкаю соплями шею. А он почему-то не отстраняется брезгливо, а лишь прижимает к себе сильнее и бормочет что-то успокаивающее. Я позволяю себе этот момент. Дарю напоследок минутки обманчивого счастья с тем, кто существовал лишь в моих фантазиях. Глупо, знаю, но мне всю жизнь предстоит быть сильной, воспитывая в одиночку свою кроху, так что позволяю себе эту самую последнюю слабость.
— А почему ты не спрашиваешь про свои фирмы? — отстраняюсь и смотрю в окаменевшее лицо Зарецкого.