==== Эпилог. Крик ====

Крики разрывали на части морозный воздух, а вместе с ними обливалось кровью сердце Рады. Над головой ее растянулось бесчувственное равнодушное небо, бледно-голубое, такое высокое и холодное, что в нем запросто можно было утонуть. Ослепительно сверкало солнце на уже успевших слегка просесть под его первыми лучами сугробах. Но зима все еще не желала ослаблять хватку и уходить, хоть ее время уже прошло, хоть весна неумолимо и звонко ступала, как Роксана по небу, топя снега, заставляя звенеть ручьи, пробуждая в сердце щемящую звенящую песню, унять которую не было никаких сил.

Ноги Рады увязали в сугробах, пока она раненым зверем металась у крыльца Дома Жизни, где в тепло натопленной комнате, отделенная от нее толстыми бревнами стены, ее маленькая искорка вот-вот должна была дать жизнь их дочери. И проклятые бездушные Способные Слышать не пустили ее к искорке, чтобы в этот миг быть с ней. Чтобы держать ее руки и шептать, что все будет хорошо, чтобы сжимать ее плечи и поддерживать хотя бы так, раз никак по-другому Рада поддержать ее не могла. Только золотой комочек в груди нестерпимо сиял, словно кто-то бросил ей под ребра уголек из самого сердца костра, и в этом угольке скручивалась напряженной, готовой к броску гадюкой боль ее девочки.

Крик Лиары звучал в ее ушах, громом прокатывался сквозь все ее существо, и Раде казалось, что он гораздо громче, чем есть на самом деле. И она то и дело застывала на месте, громадными глазами глядя на заснеженные стены Дома Жизни, и кляня весь мир за то, что не может видеть сквозь них.

А порой ей казалось, что вместе с искоркой кричит и заснеженный лес, с таким трудом стряхивающий с себя оцепенение зимы, и горы, что плотным кольцом обступали укрытую белым одеялом долину, и ослепительные лучи солнца, сверкающие так нестерпимо остро, что больно было смотреть. И мир кричал от боли, весь мир, вместе с разрывающимся сердцем Рады, вместе с ее девочкой, которая застыла на опасной грани между жизнью и смертью, в единственный миг, такой важный, такой завораживающий и такой простой, миг, когда рождалась новая жизнь.

В холодной келье сырой башни, над которой по темному вечернему небу тянулись облака, ворочался на своей постели Провидец. Луна заглядывала в его окна, и рваные обрывки туч то и дело прикрывали ее коварный бледный глаз, которому не терпелось высмотреть, что же так мучает мальчика. А он тяжело дышал и ворочался сбоку на бок, чувствуя боль, странную боль во всем теле. И другой глаз виделся ему в этот миг, еще более страшный и неумолимый, чем тот, что порой прятался в толстой пелене весенних промозглых туч. Глаз, глядящий сквозь время и пространство, глаз, который не закрывался никогда.

В сводчатой пещере вокруг треугольного стола расположились три силуэта. На столе стояла прялка, тихо стрекочущая в полной тишине, постукивающий ткацкий станок, и порой их песню дополняло тихое «клац-клац» бритвенно-острых ножниц со светящейся заостренной кромкой.

Все вокруг покрывала мягкими золотыми переливами света кудель, сплетенная из рассветных облаков, пойманных кем-то в ладони в тот самый миг, когда первый луч рожденного солнца пронзает их насквозь и наполняет плавленым металлом и звонким торжеством новой жизни. Девичья рука с кожей нежной и розовой, словно наливной персик, мягко брала эту кудель, вощила между пальцами, плела, и веретено тихо довольно стрекотало в ответ мастерице, позволяя прясть золотую сияющую нить. Эта нить тянулась и тянулась к ткацкому станку, и на этот раз ее касалась уже другая рука. Рука взрослой женщины, полная силы, грации, красоты. Ее пальцы работали споро и ладно, и дивный узор сползал вдоль острой грани стола с ткацкого станка, ткань, переплетенная из живых нитей, одни толще, другие тоньше, одни сияют как солнце, другие темны и тихи. Ткань сама собой ползла вдоль стола к иссушенной старческой руке, в которой были зажаты ножницы, и когда приходило время, эти ножницы неумолимо прижимали ткань, и сухое «клац-клац» добавлялось к задумчивой трескотне прялки.

А остатки нитей, обрезки тканей падали вниз, на пол, превращаясь вновь в рассветную кудель, золотую и легкую.

Лица женщин скрывали низко надвинутые капюшоны, и лишь руки двигались в неумолимом бесконечном танце. И что-то еще, было что-то еще, что мучило и терзало…

…маленького мальчика, стонущего на кровати, который никак не мог найти себе места. В бледном свете луны, что падал на него через окно, он с открытыми глазами грезил и слышал крик.

Этот крик рождался в немыслимой дали эпох, в толще лет столь громадной, что его корни давным-давно в пыль перемололо само время, искрошило и развеяло по ветру. Чья глотка первой издала его? Чья бесконечная боль изливалась в этом крике? Чье горло содрогалось от предельного напряжения связок? Чья грудь рвалась и рвалась в этом бессловесном вопле, которому не было имени, которому не было слов?

Был ли то первый сын, отлученный от матери, упавший в грязь на колени и поднесший дрожащие ладони к лицу, не в силах понять, кто он? Была ли это первая мать, тяжело дышащая на смертном одре, впервые чувствовавшая, как жизнь отчаянно борется со смертью, и миг за мигом смерть побеждает? Был ли это мальчишка, что выбежал на белоснежный песчаный пляж, на котором дышит море, и завопивший от счастья навстречу этим неумолчным волнам? Или белая чайка, что парила над его головой в синем небе?

Сколько было пройдено дорог с тех пор? Сколько лиц надевал на себя этот крик? В какую плоть он облачался? Он был и королем, и нищим, он вскидывал гордую голову в золотом венце, и в грязном рубище он просил подаяния. Он боролся с отчаянным безумием юности, он падал в бессилии старика. Он звучал в сладостных стонах любви, в полных страданиях стонах боли. От дыхания к дыханию, от сердца к сердцу, от глаз к глазам он рос сквозь тысячи лет и жизней, сквозь тысячи веков и дорог.

Один единственный, бессловесный и страшный. Крик, сдирающий плоть, крик, не знающий лжи, крик требовательный, как глаза смертника, как открытый рот голодного младенца. Из бессилия и страха, из ужаса и боли, крик из смерти, которая корчилась в своей вечной агонии, напяливая на себя отвратительную маску жизни. Крик, который больше невозможно было заглушить ничем.

Вздрогнули Марны в далекой пещере вне времени, и рука Девы замерла над золотой куделью, замолчала прялка Матери, а ножницы Старухи перестали клацать. Крик ворвался в их пещеру весенним ветром, яростным ураганом, сладостью первого дождя. И один глаз, что был сейчас на лице Марны Девы, единственный глаз, принадлежащий им трем, поднялся вверх вместе с тремя лицами, на которых застыла немая тревога.

Крик взметнулся еще выше, туда, где уже нет никаких границ, где уже не существует противоречий, где есть все, собранное в одно золотое семя. И там, в немыслимой голубой тишине, родился ответ. Наперекор всему, против вековечных оков, против скреп, против цепей, что туго перетянули грудь земли, не давая ей раздуться и сделать вздох. Как было задумано в самом начале, за то, что было выстрадано, за то, что было выдюжено, пришел ответ.

И золотая капля вечности начала падать вниз. Она летела немыслимо долго сквозь небеса столь тонкие, что у них нет границ, сквозь белоснежную ширь и задумчивую синь, сквозь золотые поля радости, полнящиеся солнцем, сквозь черные каверны ужаса, в которых нет ничего, кроме боли.

С каждым мигом она летела все быстрее, словно рвущийся из глубин земли крик подгонял ее, кусал за пятки, хватал клыками за бока. В своем стремительном падении она разделилась на две капли, и эти капли теперь летели рядом, закручиваясь друг вокруг друга по спирали, стремясь все быстрее и быстрее, все скорее.

В конце концов, они превратились в одну ослепительную точку солнца, которая с неумолимостью весны рухнула вниз…

Мальчик на кровати вскочил, сбросив одеяло и дыша, хватая холодный ночной воздух широко открытым ртом. Глаз Марны в его лбу широко открылся, и она глядела на мир, впервые обескураженная, вновь удивленная, наконец-то расслышавшая крик.

Кричала женщина в маленьком, сложенном из бревен домике посреди гор, и другие женщины в белых балахонах обступали ее со всех сторон, а за стенами домика в отчаянье металась третья женщина, и сердце ее рвалось на части. Кричала женщина в крошечной избушке на самом краю старой деревни, и повитухи возле нее шептали молитвы Милосердному Громовержцу, а ее муж не находил себе места, меряя широкими шагами тесные темные сени.

На миг все замерло, будто ничего и не было в мире больше, и лишь слышалось громкое дыхание маленького мальчика посреди темной весенней ночи.

А потом две капли ослепительного солнца рухнули вниз и взорвались всепобеждающим сиянием жизни. Две пары глаз распахнулись навстречу миру, такому пугающему, такому ужасающе новому, такому невыносимо старому, карие и серо-голубые. И две крохотные глотки, впервые сделав один единственный синхронный вздох, отчаянно закричали, все громче и громче, и громче…

От этого грома, казалось, дрожала земля, и сияние, что лилось от них, затмевало собой все небо.

Губы мальчика дрожали, да и сам он дрожал на холодном ветру, что врывался сквозь распахнутое сквозняком окно. Старый служка, заслышавший грохот распахнувшегося окна, вбежал в полутемную келью, но больше не смог сделать ни шага, буквально придавленный к полу вязкой атмосферой и пронзающим до костей взглядом глаза Марны во лбу Провидца.

Губы мальчика раскрылись, выдохнув облачко пара. И вновь зашевелились, едва слышно прошептав:

— Ответ пришел. Аватары Создателя возродились.

Загрузка...