(спустя неделю)
Она пролетает как один спрессованный, лихорадочный день. Я живу на трассе между Заозёрьем и городом. «Буханка» уже привыкла к ежедневному маршруту. Каждый день я захожу в больничную палату, сажусь у кровати Ильиничны. Она молчит, бо́льшую часть времени спит или смотрит в одну точку мутными глазами. Я кормлю её с ложки, когда её руки трясутся. Держу её ладонь — сухую, холодную, всю в морщинках. Говорю ни о чём: про погоду, про то, что сруб уже поставил, теперь нужно крышу поднимать. Она кивает не понимая. Но, кажется, ей просто важно слышать голос.
Даша появляется чётко, как по расписанию. Раз в день. Приходит не с пустыми руками — то с бумагами для врачей, то с какими-то анализами, которые она «ускорила». Мы почти не разговариваем. Обмениваемся парой фраз над головой Ильиничны: «Завтра консилиум», «Офтальмолог свободен в четверг». Она — холодный, эффективный менеджер для спасения. Я молчаливая тень у кровати. Но в этом есть странный, вынужденный ритм. Мы работаем на один результат.
Однажды вечером, Ильинична вдруг хватает меня за рукав, с глазами, полными мольбы.
— Лёшенька, найди моего Витю, привези, сына увидеть хочу, прошу тебя.
Голос у неё слабый, но упрямый. Киваю. Выхожу в коридор, чтобы не дышать на неё. Даша как раз идёт мимо, заканчивая очередной телефонный разговор.
— Надо её сына найти. Привезти, — говорю я, глядя в пол.
— Адрес есть? Телефон?
— Есть.
— Я позвоню.
— Нет, — резко поднимаю голову. — Я сам. Но… пожалуйста, поедем со мной. Чтобы он понял серьёзность.
Она смотрит на меня секунду, потом коротко кивает. Никаких лишних вопросов.
На следующий день мы едем в городскую квартиру Виктора. Я за рулём, она молчит рядом, смотрит в окно. Чувствую её присутствие кожей — тихое, плотное, добавляющее веса каждому моему слову. Виктор открывает дверь — растерянный, немытый, от него несёт вчерашним перегаром. Я не даю ему опомниться.
— Твоя мать в больнице и хочет тебя видеть, у неё инсульт, сейчас уже лучше, но планируется операция. Будешь помогать — приезжай, навещай. Не будешь — я найму сиделку, но ты тогда даже не звони. Выбирай.
Даша стоит позади, чуть в стороне. Молчит. Но её вид — дорогая одежда, прямой взгляд, — работает как молчаливое усиление моих слов. Виктор мнётся, бормочет про работу, но в его глазах читается испуг. В конце концов, он сдаётся. Соглашается.
Наступает день операции.
Я не сплю всю ночь перед ней. Сижу в больничном холле, сжимаю и разжимаю кулаки. Даша появляется на рассвете. Не говорит ничего, просто садится на стул в другом конце зала. Мы ждём молча. Вместе, но раздельно.
Операция длится два часа. Выходит врач, улыбается. «Всё прошло отлично. Зрение вернётся почти полностью». У меня подкашиваются ноги. Отвожу взгляд, чтобы она не видела, как у меня на мгновение всё плывёт перед глазами.
Через сутки с Ильиничны снимают повязку. Она плачет, щурится, протягивает руку, чтобы потрогать моё лицо.
— Лёшенька… вижу тебя, родной…
Потом её взгляд падает на Виктора, жмущегося в углу. «И Витьку вижу», — шепчет она. Сын смущённо улыбается, отворачивается к окну.
Я не отпускаю Виктора. Заставляю его остаться, вожу в кафетерий, почти силой заставляю купить матери новый тёплый халат в больничном киоске.
— Ты ей сын, — говорю я ему тихо, но так, что во рту пересыхает. — Веди себя как сын. Хотя бы сейчас.
Он кивает, уже не споря. Я чувствую на себе взгляд. Оборачиваюсь. Даша стоит в дальнем конце коридора, прислонившись к стене. Наши взгляды встречаются на секунду. Она не улыбается. Просто смотрит. А потом очень медленно, почти незаметно, кивает. Один раз. Как будто говорит: «Да. Именно так».
(две недели спустя)
Ильиничну выписывают. Она снова шутит, ругает меня за небритость, сама читает вывески в коридоре, пусть и крупные. Сын, под моим неусыпным давлением и, кажется, проснувшейся совестью, забирает её к себе в город «погостить на месяц». Я лично гружу её узелок в его жигули, сую ему в карман пачку денег.
— Это на витамины. На хорошую еду. Если захочет — вези обратно в деревню, я смогу о ней позаботиться. Но раз в две недельки — ты у неё. Понял? Как настоящий сын, без напоминаний.
Виктор кивает, уже без возражений. Машина трогается. Ильинична машет мне в окошко. Я стою и смотрю, пока она не скроется за поворотом.
И тогда напряжение, копившееся все эти недели, спадает. Разом. Плечи гудят, спина ноет. Я провожу ладонью по лицу. Чувствую себя выжатым, пустым и… спокойным. Сделал, что смог.
Слышу шаги. Оборачиваюсь. Даша. Она подходит, останавливается в паре шагов. В руках у неё папка — видимо, только что подписала какие-то свои бумаги.
— Всё? — спрашивает она.
— Всё, — отвечаю я. Голос звучит сипло. — Справились.
Стоим так. Ветер вьюжит под ногами. Между нами — неловкость, но уже не та, колючая. Какая-то другая. Тихая. После всего, что прошли бок о бок эти недели.
— Отвезти тебя? — киваю на свою «буханку».
— У меня своя тут, — она указывает взглядом на тёмный внедорожник.
Киваю. Пауза тянется. Но она не давит.
— Спасибо, — говорю я наконец.
И в это слово вкладываю всё. За то, что не бросила тогда в коридоре. За каждую решённую проблему. За её молчаливую поддержку, когда я давил на Виктора. За то, что позволила нам быть «мы», пусть и в этом одном, чудовищно трудном деле.
— Не за что, — отвечает она. И по тому, как она это говорит, я понимаю: это не отмахнуться. Это значит: «я сделала это не ради тебя. Я сделала это, потому что это было нужно сделать. И точка».
Она поворачивается, делает шаг к своей машине. Потом оборачивается.
— Дом восстанавливаешь?
— Да. Сруб уже стоит. Крыть буду.
— Если понадобится помощь с материалами… — она не договаривает.
— Справлюсь, — говорю я, не отказываюсь, просто констатирую факт и добавляю, — но спасибо за предложение.
Она кивает. Садится в машину, заводит двигатель. Я отхожу к своему уазику, сажусь за руль, но не завожу. Смотрю, как её внедорожник плавно выезжает с парковки и скрывается в потоке машин.
Справлюсь. Да. Но теперь это слово звучит по-другому. Не как угроза самому себе. Не как приговор одиночеству. А просто как констатация: я буду делать то, что должен. И где-то там, на другой дороге, едет человек, который это понимает. Может, даже уважает. И этого… этого уже больше, чем я когда-либо мог надеяться заслужить.