глава 9

Отшатываюсь от неожиданной боли, и острое стекло глубже впивается в ступню. Из горла вырывается сдавленный крик: отчасти от боли, отчасти от унижения. Идеально, просто идеально. Теперь он убедится, что я неспособна даже воду налить, не устроив катастрофы.

— Чёрт! Я же сказал не двигаться! — рычит он, и в его голосе я слышу не злорадство, а искреннее раздражение, будто я ребёнок, который снова полез, куда не надо.

Хочу ответить что-нибудь колкое, но тут земля уходит из-под ног. Лёха резко подхватывает меня на руки. Одной рукой под колени, другой — под спину. От неожиданности взвизгиваю и инстинктивно обвиваю руками его шею. Его кожа обжигающе горячая, а под тонкой футболкой я чувствую напряжение каждой мышцы.

— Что ты делаешь?! — мой голос звучит испуганно и слабо.

Ненавижу эту слабость. Ненавижу, что он это видит.

— Сиди смирно! — отрезает он, и его приказной тон заставляет меня на мгновение замереть.

Короткими, решительными шагами несёт меня через кухню и буквально взгромождает на широкую столешницу. Холод мрамора проникает через плотную ткань джинсов, заставляя вздрогнуть. Контраст между его жаркими руками и ледяной поверхностью разительный.

— На полу опасно, — бросает он сквозь зубы, уже опускаясь передо мной на одно колено.

Картина настолько сюрреалистичная, что у меня перехватывает дыхание. Алексей Вольский, банкир в дорогих штанах, на коленях на кухне передо мной.

Его пальцы осторожно, но с уверенной твёрдостью охватывают мою щиколотку. От этого властного, но в то же время бережного прикосновения по всему телу пробегает разряд тока. Я пытаюсь выдернуть ногу, но хватка Лёхи стальная.

— Дай посмотреть. Видишь, кровь. Нужно обработать.

Он поворачивает стопу к свету. Его лицо становится сосредоточенным, губы сжаты. Он не смотрит на меня, он изучает рану, и в его внимании есть что-то... профессиональное. Это пугает ещё больше.

— Даш, сиди ровно, — он встаёт, в движениях нет ни секунды промедления, Вольский тянется к верхнему шкафчику и достаёт оттуда аккуратную белую аптечку.

Он щёлкает застёжками. Движения быстрые, выверенные, будто он делал это сотни раз. Берёт флакон с перекисью.

— Держись, — говорит он, и его голос на удивление ровный, почти отстранённый. — Сейчас будет больнее.

Прохладная прозрачная жидкость льётся на рану, тут же вызывая саднящую боль. Я вжимаюсь в столешницу, кусая губу до крови, чтобы не кричать. Шипящая белая пена выталкивает всё лишнее из раны. Алексей берёт йод. Смотрит на меня быстрым, оценивающим взглядом. И в нём нет ни капли жалости, только решимость сделать то, что необходимо.

Когда вата с йодом касается раны, я не могу сдержаться и громко шиплю. Слёзы сами наворачиваются на глаза от боли. И тут он совершает нечто, отчего у меня перехватывает дыхание. Он наклоняется и... тихо дует на обожжённую кожу. Тёплый поток воздуха смешивается со жжением. Этот жест такой неожиданный, такой... нежный. Таким был старый Лёха. Таким он был до того, как всё пошло прахом.

— Почти всё, — бормочет он, уже разматывая бинт, и в его голосе снова слышна привычная лёгкая насмешка, будто он стыдится этой секунды слабости.

Мужские пальцы уверенно фиксируют повязку. Слишком уверенно. Слишком профессионально.

— Ты когда научился перевязку делать? — вопрос вырывается сам, продираясь сквозь ком стеснения в горле.

Лёха отводит взгляд, встаёт и начинает убирать аптечку. Его лицо снова становится маской.

— В жизни бывает всякое, — отрубает он, и это звучит как закрытая дверь, как предупреждение, чтобы я не лезла куда не просят, даже не пыталась. — Пришлось научиться.

Он захлопывает аптечку, но... не уходит. Вместо этого он поворачивается к осколкам на полу. Открывает другой шкаф, достаёт совок и щётку. И начинает методично, с какой-то почти маниакальной тщательностью, выметать каждую, даже самую мелкую, стеклянную крошку.

Я сижу на столе, как наказанный ребёнок, и не могу оторвать от него глаз. Он работает молча, его спина напряжена. Потом он убирает щётку и достаёт швабру. Наполняет ведро водой, мочит текстильную насадку и моет пол. Моет так старательно, будто от этого зависит чья-то жизнь.

Наблюдая за всеми этими движениями, я понимаю, что это не просто уборка. Это ритуал. Это потребность навести порядок там, где его нарушили. В доме. В жизни. Во себе.

Может от этого такая любовь к белому цвету. Мдааа, Вольский, похоже, внутри тебя много всякого похоронено. Тянет тебя это сильно. Жить мешает.

Таким молчаливым, сосредоточенным, одержимым чистотой я его никогда не видела. Прежний Лёха Мухин, в тот период, когда мы с ним познакомились, жил в творческом хаосе, и ему было плевать на разбитые стаканы. Кто ты сейчас, Алексей Вольский? И почему, глядя на то, как ты вытираешь мокрый пол, я чувствую не злорадство, а щемящую, непонятную тоску?

Он заканчивает. Ставит швабру на место, моет и вытирает насухо руки. В кухне воцаряется стерильная, звенящая тишина. И вот тогда он поворачивается ко мне.

Не чтобы уйти. Не чтобы что-то сказать. Он просто поворачивается и замирает, упираясь в меня взглядом. Долгим, тяжёлым, безмолвным взглядом, в котором нет ни раздражения, ни насмешки, ни отстранённости. Это взгляд, который видит насквозь. Который сдирает с меня все защитные слои и читает самые потаённые мысли, все мои страхи и даже эту дурацкую тоску.

Я сижу, не в силах пошевелиться, парализованная этим взглядом. И по моей коже, от кончиков пальцев на ногах до затылка, медленно, неумолимо, ползут мурашки. Предвестники бури. Признаки опасности. Или чего-то другого, о чём я боюсь даже подумать.

А он всё смотрит. И я понимаю, что внутри него сейчас происходит настоящая борьба, результат которой я увижу в самое ближайшее время. Что-то начнётся. Точно произойдёт.

Загрузка...