ГЛАВА 7
ЛЮБОВЬ ВСЕГДА БОЛЬШЕ
Париж
1930-е годы
Ольга не любила парижские зимы, считала их неполноценными — что это за зима без мороза и снега? Снег в Париже, если и случался, то какой-то ненастоящий — очень уж робкий, если и пойдет, то тут же передумает, растает, обернется дождем.
Между тем именно по снегу, щедрому, как в России, Ольга отчаянно тосковала; и всякий раз наблюдая французский зимний дождик с редкими снежными крупинками, она разочарованно заключала: «Экая скучища, тоска!» (возможно, выражая в этих двух словах отношение и к своей жизни во Франции, и к себе нынешней).
Но сегодня, в этот январский день, в природе что-то переменилось, и в Париже пошел настоящий снег, какой возможен только в России.
Ольга шла по заметенным снегом улочкам в свой квартал Марэ и подставляла лицо снегу, ощущая снежинки на коже и волосах как давно забытую радость.
Придя домой, она бросила на кресло мокрый палантин, согрелась горячим кофе и подошла к окну. Снег вращался, летел в разные стороны — тысячи белых парашютистов кружили над озадаченным Парижем; в городе мгновенно замерла жизнь и воцарилась абсолютная тишина, с улиц исчезли машины и люди, горожане попрятались в дома. Лишь иногда в белой завесе возникали одинокие прохожие — выскакивали из снежных облаков и вновь исчезали в них.
Сегодняшний неожиданный снег принес старые, казалось бы, давно ушедшие воспоминания. Ольге вдруг вспомнились те снежные петербургские зимы ее детства, когда, увидев первый снег, она радовалась ему, как чуду. В иные вечера она, бывало, до полуночи просиживала у окна, наблюдая за разыгравшейся снежной бурей, в которой терялась Фонтанка, мост против их дома и весь город. Была какая-то особенная радость в том, чтобы долго смотреть на метельные вихри, а затем нырнуть под одеяло, как в теплый дом, а утром проснуться и услышать, как дворник Аким во дворе лопатой чистит снег, и втянуть носом протянувшийся с кухни по всей квартире запах испеченных мамой блинов; представить, как сейчас они с Ксютой наедятся блинчиков с медом, оденутся потеплее и побегут на горку, — и почувствовать огромное, наплывающее на тебя со всех сторон счастье, такое абсолютное, какое бывает только в детстве.
И вот теперь, спустя много лет, снег принес эти дорогие сердцу воспоминания, от которых защемило сердце.
Между Ленинградом и Парижем — моря и целая жизнь.
Ольга смотрела в окно на летящие белые стаи — привет с ее Родины.
Там где-то далеко, в стране утраченного прошлого, сейчас тоже январь, и Петербург в белом кружеве, и Фонтанка в хрустале, и городу так к лицу зима, подчеркивающая его строгую графичность. Спят под снегом ангелы и львы, припорошены белым изогнутые спины мостов, дремлет под снежным покровом Летний сад, и в ночном небе, над зимним городом, висит зеленая звезда.
Если смотреть долго-долго, как Ольга — двадцать лет, эту звезду можно увидеть.
Какими были ее двадцать зим в городе без снега? С первых дней своей вынужденной эмиграции она жила мыслями о возвращении. Идея вернуться, как та самая зеленая звезда над Петербургом, освещала ее жизнь в Париже и хотя бы отчасти примиряла Ольгу с происходящим.
Поначалу собственная парижская жизнь воспринималась Ольгой как некий фильм с нелепым сценарием и плохо подобранными актерами. Красивые виды Парижа, небольшая, но довольно уютная квартира, которую снял для них Евгений, смотрелись как киношные декорации, а парижане выглядели как задействованные в массовых сценах статисты. Герой — демон-искуситель — богатый русский адвокат, образу искусителя, конечно, не соответствовал, а героиня, зеленоглазая русская эмигрантка, фальшивила и с ролью отчаянно не справлялась. Но, как бы там ни было, Ольге приходилось играть свою роль, жить с Клинским, обеспечившим ей комфортные бытовые условия, и ждать, когда это дурное кино закончится и можно будет вернуться домой.
Через год она поняла, что больше не может жить в затянувшемся фильме, и заявила своему то ли спасителю, то ли тирану, что хочет вернуться в Россию.
Клинский ничуть не удивился ее словам, словно бы ждал их весь год.
— Что же, Леля, тогда, полагаю, нам надо серьезно поговорить.
Спокойным, будничным голосом Евгений сообщил ей, что есть некоторые обстоятельства, которые она должна принять в расчет перед возвращением в Россию, а именно то, что протоколы допросов Ольги Александровны Ларичевой, арестованной ВЧК из-за вероятного участия в контрреволюционном мятеже, содержат ее свидетельские показания в отношении других участников заговора, подтверждающие их причастность к подготовке переворота.
Ольга не сразу поняла смысл сказанных Евгением слов.
— Ты о чем? Совершенная чушь! Я ничего не подписывала и товарищей Николая не называла.
— Однако же, Леля, правда в том, что в документах следствия стоит твоя подпись, — усмехнулся Клинский. — И твой бывший муж, или кем он там тебе приходился, считает, что ты предала его.
Все так же спокойно, попивая свое любимое бордо, Евгений сообщил, что был вынужден предложить следователям сделку; после отъезда Ольги за границу они могли «интерпретировать ее показания» в интересах следствия.
— Иначе говоря, приписать мне то, чего я не делала? — Ольга никак не могла поверить в такую низость.
Однако Евгений подтвердил, что так и есть — формально она якобы подписала показания против бывшего мужа и его товарищей по партии, и теперь это может расцениваться ими как предательство с ее стороны.
— Значит, ты все знал?! — В ней белым огнем разгоралась ярость. — И подстроил все специально? Использовал мое положение, чтобы…
Она подлетела к нему и швырнула его бокал об стену.
— Чтобы что? — усмехнулся Клинский. — Спасти тебя?! А как я должен был поступить — оставить тебя там гнить?
— Но это моя жизнь! Ты не имел права решать за меня!
— Вот только не надо этого геройства. Оно и тогда было никому не нужно, и сейчас тем более.
— А Николай? Что с ним? Выходит, что я навредила ему?
Клинский внимательно посмотрел на нее и покачал головой:
— Леля-Леля, никогда тебя не понимал. Николай жив и свободен.
— Его выпустили? Но откуда ты знаешь?
Клинский пожал плечами:
— Заметь, это ты вынудила меня признаться, сам бы я вряд ли стал рассказывать о своих подвигах — не имею такой привычки, да и твое расположение все равно ничем не заслужишь, стоит ли стараться?! Но если хочешь знать, это я косвенно помог Свешникову выйти из тюрьмы; правда, он об этом не знает, считает, что за него вступился его бывший товарищ, что ж, пусть так и думает, мне его благодарность ни к чему. В общем, можешь за него не переживать. Теперь я могу, наконец, спокойно допить свое бордо?
— Зачем ты это сделал? — Ольга подошла к нему вплотную. — Почему ты его спас?
— Если я скажу, что сделал это ради тебя, ты ведь мне все равно не поверишь? — хмыкнул Евгений. — Но других причин спасать этого идейного революционера у меня не было. Так что думай, как хочешь.
— Даже этот поступок не оправдывает твою подлость, — бросила ему в лицо, как пощечину, Ольга. — Уходи. Я хочу остаться одна.
— Никуда я не пойду, — отрезал Клинский. — Да и тебе не позволю. Ну прости, что я спас тебя и этого твоего… бывшего мужа; между прочим, рискуя многим.
— Но я ведь тебе заплатила за свое спасение, мой бескорыстный герой?! — усмехнулась Ольга. — Ты получил, что хотел.
Клинский осторожно коснулся ее руки — первый нечаянный жест нежности за долгое время; Евгений бывал страстен, но нежности за ним не замечалось, в минуты их близости он брал ее грубо, без прелюдий и последующей лирики, и никогда не говорил ей о своих чувствах.
Однако она его жест не оценила, взглянула на него с усмешкой:
— Что это? Зачем? У нас договор, и кроме секса и проживания под одной крышей, в него ничего не входит. И я хочу, чтобы ты знал — я вернусь в Россию при первой же возможности.
— Ну разумеется, Леля, — кивнул Евгений. — Но, честно говоря, не думаю, что такая возможность скоро представится. Кто бы мог подумать, что большевики придут надолго! Кстати, завтра я встречаюсь с одним твоим петербургским знакомым — братом твоей подруги. Полагаю, ты тоже захочешь его увидеть.
Между первой встречей с Дмитрием, братом Таты, и второй встречей с ним прошло полгода. Ольга с нетерпением ждала известий от родителей и Ксюты. Послание сестры, озвученное Дмитрием, было коротким и подкосило Ольгу, как выстрел.
Папы и мамы больше нет. Погибли. Моя вина. Произнести сто раз, тысячу, высечь эти слова на сердце. По этому кругу, как по страшному лабиринту, она ходила снова и снова много дней. Потом в лабиринте добавился еще один поворот — новая мысль. «Ксюта, моя девочка, она там одна. На нее обрушилось столько боли! Я должна быть рядом, должна помочь ей».
— Куда ты поедешь? — изумился Клинский, выслушав Ольгу. — К кому? К большевикам?
— Я поеду к сестре! — отрезала Ольга.
Клинский изумился:
— Милая, да ты не бредишь ли часом? Ты, может, не расслышала, что еще тебе передали от твоей сестры? Ксения вышла замуж за твоего бывшего мужа. Она — жена Свешникова. У них своя жизнь, и при чем здесь ты?
— Но это не имеет значения, я только рада их счастью и, конечно, не буду им мешать, я просто хочу знать, что у нее все хорошо.
— А ты нужна ей? — усмехнулся Евгений. — Уверена, что она простит тебя? И что Ксения не решит, что ты приехала отнять у нее мужа?
Каждая его фраза точно била в цель. Ольга молчала.
— Правда в том, Оля, что ты никому не нужна, кроме меня, — вздохнул Клинский. — Тебе некуда ехать. Тебя никто нигде не ждет.
— Возможно, ты прав, — отрезала Ольга, — но дело в не в этом. А в том, что я никогда тебя не любила и никогда не полюблю. Я всю жизнь люблю одного человека. Сергея. Ты знаешь.
Клинский взял трубку и начал набивать ее табаком. Ольга с удивлением отметила, что руки у него чуть дрожат.
Евгений закурил, пустил в потолок сизый дым:
— Полагаю, нам и впрямь лучше было бы никогда не встречаться, Леля, но все сложилось как сложилось, и что уж теперь! Ты просто должна понимать, что твое возвращение в Союз сейчас будет опасным не только для тебя, но и для твоих близких. Тебя могут счесть иностранной шпионкой, припомнят все — арест, побег, проживание за границей. Ты готова вернуться в ту камеру, откуда я тебя вытащил, а то и прихватить с собой сестру?
Она долго гуляла в этот день, пытаясь шагами унять острую, как зубная боль, тоску; потом зашла в маленькое кафе на Монмартре, чем-то напоминавшее ту петербургскую кофейню, куда она так любила приходить с Сергеем.
Ольга выпила несколько чашек крепчайшего кофе, заслужив восхищение бармена, и за эти несколько чашек успела передумать и разложить по полочкам многое из своей сумбурной жизни.
Итак, Ксюта счастлива с Николаем, и — в этом Евгений, видимо, прав! — я больше не нужна ей. Более того, Ксюта может оценить мой приезд как угрозу для своего брака, а Николай, уверовав в то, что я предала его самого и его друзей, вероятно, давно вычеркнул предательницу из своей жизни. Меня и впрямь никто нигде не ждет.
Ее лицо свело то ли от чрезмерной крепости кофе, то ли от осознания только что прозвучавшей беспощадной правды.
Но у меня есть Сережа… Даже если у меня отняли Родину, честь, родителей, сестру, остается любовь. И эта любовь больше всего на свете. Сергей — мой город, мой дом, мой смысл и сила.
Ольга верила в то, что Сергей однажды даст о себе знать; в последнюю встречу с братом Таты, через Дмитрия, она передала Ксении сообщение для Сергея и на случай, если тот будет искать ее, сообщила свой французский адрес.
Парижский бармен, украдкой наблюдавший за красивой зеленоглазой иностранкой, отметил, как у нее вдруг разгладилось лицо, а на губах появилась улыбка.
Ей часто снились сны: они с Cергеем гуляют по Летнему саду, а теперь остановились на набережной Фонтанки, в водах которой отразилось время, или идут по зеленому лугу в Павловске. Эти сны были куда более реальны, чем затянувшееся кино «про Париж». Но вот однажды, в бесснежную январскую ночь, ей приснился совсем другой сон. Ольге снилось, что она стоит у своего дома, против моста на Фонтанке, где они прощались с Сергеем, только моста почему-то нет. На другом берегу реки она видит Сергея, Фонтанка скована льдом, идет снег. Она машет Сергею рукой, зовет его; он ступает на лед и идет к ней, но лед такой ненадежный, колется, взрывается у него под ногами. И вдруг на ее глазах Сергей проваливается под лед, черная вода смыкается над ним.
Ольга закричала, проснулась, рывком поднялась в кровати; ужас, страшное отчаяние мечом пронзили сердце. «Сережи больше нет. Убит».
Звериным чутьем она почувствовала, что в эту ночь случилось что-то страшное. Ольга сидела в оцепенении, пока в окно не заглянул дождливый день.
Она бесцельно шла по улицам, потом остановилась на набережной Сены, свесилась через мост и долго, до головокружения, смотрела в воду. Дождь сливался с серым полотном реки — одно целое; почему бы и ей не стать с этой рекой, отчасти похожей на Фонтанку (все реки похожи друг на друга) одним целым? Почему бы и нет? Что тебя держит здесь? Всего-то и нужно — решиться и полететь, довериться реке, которая подхватит и унесет твои печали.
Решающий момент. Ну давай, Леля.
И в этот миг, словно бы какая-то рука удержала ее и обняла. Нет, Оля, нет. Не надо.
Она зашла в знакомое кафе, заказала кофе и долго сидела перед наполненной чашкой. Ей вспомнилось, как она когда-то гадала в петербургской кондитерской Сереже на кофейной гуще. А на дне чашки, как показало время, оказалось вот что: ты погибнешь, Сереженька, но я буду верна тебе всю жизнь. И буду ждать тебя, даже зная, что ты не придешь.
А еще под остывший кофе подумалось вот что. Пока я жива — жива память о Сереже. А не станет меня — кто вспомнит, что был на свете такой фотограф Сергей Горчаков, который мечтал о Севере, знал, что все листья разные и что в воде отражается время? Если исчезну я, то память о Сереже уйдет под воду. Значит, буду жить — помнить.
С того дня, погрузившись в отчаянное одиночество, она жила будто рассеченная мечом. И как же ей было трудно, больно жить.
А через несколько месяцев Клинский вдруг завел с ней разговор.
— Послушай, Оля, — мягко сказал Евгений, — как ты знаешь, я был немного знаком с Сергеем, и я знал про… ваши отношения. В общем, некоторое время назад я по своим каналам навел справки о нем. Так вот. В прошлом январе Сергей был расстрелян большевиками.
— Я знаю, — прервала его Ольга.
— Откуда?
Ольга молчала.
Евгений вздохнул:
— Прости, Леля. — И вышел из комнаты.
И вся она была сосуд, до краев наполненный печалью. Печаль плескалась в ней и в рождественский вечер, когда Ольга шла по красивому, украшенному к празднику Парижу, и в дождливый серый денек, когда она пила свой любимый крепкий кофе в маленькой кофейне, у окна «с видом на дождь», и в солнечный летний день где-нибудь на побережье в Довиле или Сен-Тропе, где лазурь неба сливалась с синью моря, где облака и яхты являли собой чудесный пейзаж, и где для печали, казалось, нет места. Она несла в себе эту печаль бережно, чтобы не расплескать, никому не выказать, — хранила в себе.
И вот так шли годы.
Усвоить главную заповедь эмигранта — не касаться рубцов души и поменьше вспоминать — она не желала и добровольно выбирала свою печаль и дорогие сердцу воспоминания. Однако несмотря на то, что ей много раз хотелось умереть, что-то ее спасало; какой-то свой, персональный ангел, что ли.
Она себя сохранила, даже по-прежнему была красива; конечно, чуть увяла, там морщинка, тут под глазами пролегла тень, и все-таки на нее оглядывались на улицах, и снова какой-то француз смотрел ей вслед: «Femme fatale! Эта русская такая сексуальная!»
А вот Евгений Клинский сдал, может, просто устал, но выглядел старше своих лет. Впрочем, она так и не сочла нужным к нему приглядеться, и спроси ее теперь кто-нибудь, какой у ее сожителя цвет глаз или волос, какая у него прическа, она бы, пожалуй, не нашлась, что ответить. Она делила с ним крышу над головой, иногда постель, но так и не разглядела его. Ей как-то все время было не до него. Разумеется, она давно могла уйти от него, но все-таки оставалась. Ей и впрямь было все равно — что с Клинским, что без Евгения. Он настолько не имел значения, что, в общем, ей и не мешал; и никаких чувств, даже отрицательных, она к нему не испытывала. Просто зачем-то случился этот чужой человек в ее жизни, случайно прибился к ней странным течением судьбы и не уходит, так и живут вместе по инерции, по давней привычке. Ну пусть.
Она и не делилась с ним ни наболевшим, ни хоть сколько-то серьезным, говорили обычно о погоде-моде, о той очаровательной певице по имени Эдит, что поет — ну чисто моя русская душа! про выдержанное бордо и про то, какой интересный и дерзкий этот художник Пабло. Да-да, Евгений, тот, что нарисовал девочку на шаре.
Чтобы не зависеть от Клинского, в середине двадцатых годов Ольга стала работать — устроилась манекенщицей в дом мод. Шарм, элегантность, великолепное длинное тело пантеры, безупречные манеры, идеальная осанка выделяли ее среди прочих манекенщиц, и она быстро стала одной из любимых моделей месье Поля — владельца модного дома.
Седовласого мэтра сложно было назвать приятным и обходительным человеком; месье Поль был строг к своим манекенщицам и мало заботился тем, что девушки устают от многочасовых примерок (на бедняжках кроили, закалывали, драпировали ткани, подвергая барышень экзекуции многочасовых примерок, будто те были бездушными манекенами). Однако Ольгу мэтр почему-то выделял из общей массы и относился к ней благожелательно.
— У этой русской есть свой стиль, — говорил модельер.
У нее и впрямь был свой фирменный стиль — слишком низкий голос (права была мама: «Голос у Лельки, как у пирата!»), самая тонкая талия в Париже и всегдашняя грусть в глазах. А главное, что ее отличало от других, — ей никому не хотелось нравиться; она была равнодушна к деньгам, славе, и вот это полное безразличие к мнению окружающих придавало ей еще больше шарма.
Образ зеленоглазой, погруженной в свои русалочьи омуты, странной женщины дополняли ее необычные, пахнущие гвоздикой духи.
— Что у вас за духи? — однажды спросил мэтр. — Я всегда чувствую ваше появление по этому запаху.
Ольга рассказала про духи, когда-то подаренные отцом, которым она никогда не изменяет.
— Запах прекрасен, но в нем есть горчинка и грусть, возможно, так пахнет печаль? — улыбнулся седовласый маэстро. — Вы с удивительным достоинством несете свой шлейф потерь и похожи на королеву в изгнании.
Ольга улыбнулась в ответ и все той же холодной русалкой поплыла на подиум.
Ей нравилась эта работа — ее не тяготили многочасовые примерки, от которых иные девушки могли упасть в обморок, капризы старика-мэтра; обычно она задерживалась в доме мод и после того, как ее рабочий день заканчивался. Ей не хотелось возвращаться домой, где ее ждал Евгений с его вечным стаканом бордо и газетой, унылый ужин и пустой разговор с опостылевшим любовником.
Она подолгу, до самого закрытия ателье, просиживала в швейной мастерской и смотрела, как вдохновенно маэстро платьев Поль кроит судьбу очередного наряда, как сосредоточенно, шов за швом, строчат швеи, как терпеливо вышивают вышивальщицы. Ее успокаивала сама атмосфера мастерской; нравилось наблюдать за тем, как из куска материи рождаются платья, жакеты, белье — боевое облачение дочерей Евы, их главное оружие. Ольга любила изучать фактуру тканей, разделяя основательность твида, тактильную чувственность бархата, ласку замши, шуршание шелка. Она словно бы отчасти вернулась в детство — маленькой, она любила шить наряды для кукол Ксюты (самих кукол терпеть не могла, а вот платья для них шила с удовольствием).
Ольга считала маэстро гениальным портным и архитектором платьев; она любила наблюдать за старым кудесником, слушать его рассуждения о назначении моды. «Немного шелка, чуть кружев — мы создаем мечту! — приговаривал Поль. — В этом платье женщина будет мечтать, очаровывать и чувствовать себя счастливой! А в этих туфлях она воспарит, мы дадим ей волшебные восемь сантиметров над землей — пусть летит!» Со временем маэстро привык к присутствию Ольги в мастерской, стал обсуждать с ней рабочие моменты, советовался по тому или иному поводу и однажды пригласил ее к себе, чтобы познакомить со своей женой.
Жена Поля — элегантная, роскошная Джулия, американка в том взрослом возрасте, о котором неловко спрашивать, — приняла Ольгу очень радушно и отнеслась к ней чуть ли не по-матерински.
Уже позже Ольга узнала, что у Поля и Джулии была дочь, которая умерла в раннем детстве, и что сейчас их дочери было бы столько же лет, сколько и Ольге.
В честь ее прихода Поль с Джулией устроили вечер в русском стиле — достали где-то соленых огурцов, черного хлеба и водки.
Ольга рассмеялась, оценив их старания и, подняв рюмку с водкой, произнесла фирменный тост Ларичевых (в свое время в обиход его ввела бабушка Ольги и Ксении):
— Будем здоровы и великодушны!
Джулия закивала в знак согласия:
— Прекрасные слова! Какая вы душка!
С того дня город ассоциировался у Ольги со старым кварталом, где жили Поль и Джулия, и с их стильной, напоминавшей музей квартирой.
Таким был ее Париж — дожди, крыши, шляпки, зонты, серенькая Сена, белая птица собора Сакре-Кер и гостиная в доме Поля и Джулии, где после обеда обычно слушали пластинки Брамса, обожаемого Полем.
Поль с Джулией были единственными приятелями Ольги в Париже. В тот последний, на изломе двадцатых, год Ольга по выходным часто навещала мэтра и его прекрасную жену. Она никогда не приходила к ним с пустыми руками (замечательная русская привычка — дарить!), покупала любимые бисквиты Джулии, книгу для Поля в старой книжной лавке, бутылку водки или просто приносила им необычайно красивый осенний лист, найденный ей сегодня в парке Тюильри.
— Все русские так щедры? — обнимала ее Джулия.
Через три года после их знакомства мэтр создал «русскую коллекцию», посвященную русской зиме, задействовав меха и все оттенки белого (так напоминавшие Ольге о русском снеге), а позже коллекцию избыточно роскошных платьев «а-ля рюс», исполненных с поистине византийской роскошью — сияние золотого и красного, триумф парчи, шелков, бархата. В этих платьях Ольга была неотразима.
Поль часто говорил Ольге, что в ее лице есть нечто особенное — некая печать трагедии, драмы, загадка и всегдашняя, вечная печаль.
В самом начале тридцатых годов мэтр разорился и решил закрыть свой модный дом. Поль сообщил Ольге, что они с Джулией уезжают.
Поняв, что она теряет единственных друзей, Ольга вздохнула:
— Куда вы едете?
— Далеко, — улыбнулся старый мастер, — на другой конец света, почти в царство мертвых. В Америку!
На лице старика отразилась такая гримаса неодобрения, что стало ясно и его отношение к вынужденному отъезду, и к Америке в целом.
На прощание он сказал Ольге странную фразу, что ей, как и всем сейчас, надо готовиться к потерям.
Ольга усмехнулась:
— Мне больше нечего терять. В этом смысле я неуязвима.
Старик чуть сжал ее руку:
— Вы еще молоды и не понимаете, какое это опасное заблуждение! Всегда есть «куда больше» и «много больше». Помяните мои слова. Нас всех в будущем ждут большие потери, грядут темные времена. Храни вас бог, дорогая Ольга. Прощайте.
Последний подарок, который сделали своей любимице Поль и Джулия — любимые пластинки Поля с записями Брамса и наряды из той самой «русской коллекции». Для бедной эмигрантки это был слишком дорогой подарок.
После отъезда Поля и Джулии Ольге предложили работу «манекеном» в другом доме мод — у амбициозной, талантливой дамы-модельера, чья слава уже гремела на весь Париж. Но Ольга от предложения отказалась. Она больше не хотела работать манекенщицей — выходить на подиум, часами простаивать на примерках. К тому же ей было уже за тридцать, она исхудала, под глазами пролегли тени; грусти в глазах становилось все больше и еще больше (хотя куда уж?) равнодушия к тому, что называлось «успехом».
Однако бездельничать она не привыкла — сказывалось воспитание матушки Софьи Петровны, которая привила своим девочкам любовь к труду и научила их всему, что умела сама, в том числе шить и готовить. Ольга начала мастерить шляпки, расписывать вручную (вот когда ей в очередной раз пригодились ее художественные таланты) шелковые платки и сумочки. А потом, по просьбе клиенток, которые прибывали, она начала шить одежду.
Ее комната в те годы — швейная машинка, ножницы, булавки, ткани, зеркала; маленький, придуманный мир, отвлекающий от реального, не дающий сойти с ума. На стенах развешаны платья — вся палитра фактур и красок. Бархатное в пол, цвета самого насыщенного изумруда, узкое, создающее эффект второй кожи, бежевое с кружевом, лаконичное черное, нежное васильковое (к нему еще шляпку подобрать — Сереже бы понравилось!), целый гардероб платьев на любой случай и под любое настроение.
Мастерство и вкус Ольги оценили, дела шли неплохо, и в середине тридцатых годов она открыла собственное маленькое ателье, дававшее ей стабильный доход. У нее были самые разные клиентки — и богатые, и бедные, в особенности ее наряды полюбили русские эмигрантки. Своим неустроенным русским сестрам по несчастью, запутавшимся в паутине эмиграции, нестабильности, хандры, ностальгии, Ольга шила почти бесплатно, самым неприкаянным старалась помочь деньгами, связями.
Клинский только головой качал:
— Не иначе в святые метишь, Оленька? — и насмешливо прибавлял: — Ну куда тебе?!
Да и в самом деле — куда ей! Святой она никогда не была, при всей щедрости и великодушии — не без греха дамочка. И выпить могла, когда тоска накатывала девятым валом (в такие дни пила не изысканное бордо, которое так любил Евгений, а честную русскую водку), и любовников имела.
В первый раз она изменила Евгению лет через десять после их приезда в Париж. В тот день они повздорили, и Ольга ушла из дома, расстроенная, злая. Возвращаться домой ей не хотелось; она пила вино в дешевом кабачке, когда к ней подошел юноша и, назвавшись художником, пригласил ее к себе в мастерскую. «Мадам, вы красивы, нет, вы больше, чем красивы, в вас есть что-то притягательное, я бы хотел рисовать вас».
Ольга усмехнулась — знаю, милый, чем все закончится, ну что ж, как у вас принято говорить, «пуркуа па?» Почему бы и нет… Она пошла с ним и отдалась этому бедному юному мальчику в его грязной, нищей конурке.
Когда она вернулась домой поздно ночью, Клинский бросился ей навстречу:
— Где ты была, Леля?! Я волновался, сходил с ума! — И тут же каким-то мужским чутьем он все понял и, вне себя от ревности, ударил ее.
Ольга спокойно вытерла кровь с разбитой губы и усмехнулась:
— Еще раз так сделаешь, и ты меня больше никогда не увидишь.
— Ты же пропадешь без меня, дура, — процедил Евгений.
Она пожала плечами — ей, в общем, было все равно.
И он, поняв это, прижал ее к себе. Он, конечно, очень любил ее, даже понимая, что никогда не будет обладать ею.
Клинский терпел все: ее измены, смену настроений, ее расточительство, — она яростно проматывала свою жизнь, его состояние. Ветром, дымом — сжигала себя с упоением.
Но несмотря на это саморазрушение — жизнь текла как река; клубки ниток, километры швов, тонны булавок, и сотня прекрасных женщин, с чьих тел Ольга делала мерки, для кого придумывала наряды, тысячи дней, тысячи утр, длилось, длилось, жизнь не прекращалась, зачем-то продолжалась.
У нее было множество любовников разных возрастов, темпераментов, профессий, и общее у них было только то, что к ни к одному из них она не испытывала никакой привязанности, когда много — нет ни одного.
Клинский несколько раз предлагал ей пожениться, но она неизменно отвечала ему отказом, решив раз и навсегда, что Евгению и тем, другим, которых даже не различала, будет любовницей. А женой она стала бы только Сергею.
В целом же, ее здешняя судьба была словно неправильно скроенное платье; вроде и ладное с виду, но совершенно не на эту женщину сшито, все не то — цвет, размер, фасон. Она словно проживала «жизнь с чужого плеча».
Несмотря на обширный круг знакомых, имея множество клиенток, близко к себе она никого не подпускала; так и жила — вся в себе, не в географической, а во внутренней эмиграции. Свое одиночество она делила только с одним человеком, каждый день продолжая молчаливый диалог с Сергеем. Это Сергей сопровождал ее в прогулках по усыпанному листьями парку, и она говорила ему, улыбаясь: «Листья и впрямь все разные, ты был прав, Сереженька!»»; это с Сергеем она стояла на набережной Сены, в которой, как и в Неве, застыло время, и кругами по воде расходились воспоминания, старые мечты, сны. Это в его присутствии она варила по утрам свой неизменно крепкий — чернее самой черной ночи — кофе (добавить чуть молока, а сахара не надо вовсе), это ему она рассказывала о новой прочитанной книге и с ним слушала пластинки Брамса, подаренные стариком Полем.
В Древнем Египте говорили, что человек жив, пока повторяют его имя.
Сережа. Сережа. Начинать утро с твоего имени. И прощаться с миром, засыпая — тоже с именем Сергея.
Все утра и ночи мира, много кофе, сшитых платьев, опустошенных флаконов духов со странным гвоздичным запахом, много дождей, смены сезонов, лет в чужой стране.
В Рождество и в Новый год — немного водки (мадам и месье, я русская!) и все тот же тост. Будем здоровы и великодушны!
И не думать, не оглядываться назад, не смотреть в ночь, в которой проступают — от этого можно сойти с ума! — любимые мертвые лица.
В новогоднюю ночь русская женщина идет по праздничному Парижу и вдруг, увидев на набережной мост, чем-то похожий на тот, замирает. «Мне бы найти, где ты похоронен, Сережа. Поцеловать тебя поверх земли».
Ей бы только знать, что все было не зря, — и их любовь, и жизнь Сережи, и его жертва, и последний день его жизни, и его смерть, обстоятельств которой она не знает.
И вот так, через годы и страны, переместиться в сегодняшний снежный вечер на излете тридцатых годов; когда кажется, что этот густой белый снег идет и идет целый век. Белые стаи все летят и летят.
В такие редкие серебряные вечера, как сегодняшний, Ольга думала о том, что, может, надо было остаться в Петербурге, и принять свою судьбу, и разделить ее с Сергеем.
А иногда, в особенно ледяные дни, она (и эта мысль, как кусок льда, холодила ей сердце) думала о том, что может быть, если бы она осталась в России, Сергей бы не погиб, а выжил и вернулся к ней? В конце концов, кто знает, как все переплетено в этом причудливом саду, как расходятся тропки таинственного сада и как твое решение свернуть на ту тропку, а не пойти этой влияет не только на твою судьбу, но и на жизнь другого человека? Этого-то и весь сад обойдешь — не узнаешь.
Ольга часто простаивала у окна и в такой снежный день, как сегодня, и в многие дождливые и солнечные дни. И, конечно, она часто вспоминала свою подругу — женщину на картине, стоявшую у окна. Картина Сергея оказалась пророческой — Ольга и сама разделила судьбу той незнакомки.
Застывшая у окна женщина из семнадцатого века или из двадцатого — неизменный, повторяющийся сюжет. Это вечная, как мир, правда женщины, оставшейся одной в своем сиротстве, наедине с непоправимым несчастьем. Мужчины ушли сражаться за какие-то правды (да сколько их у вас?!), а ей стоять у окна, высматривая того, кто уже никогда не придет. И стоять так — вечность.
Много лет из своего окна Ольга видела крыши, голубей, кусочек старой площади, но сегодня, в этот серебряный вечер, она углядела за снегами, туманами, другую картину. Она увидела Петербург, серую Фонтанку, мост через реку, по которому навстречу к ней идет улыбающийся Сергей.
Он идет к ней вот уже двадцать с лишним лет.
Париж
1940 год
С годами мысли о возвращении в Россию стали наваждением. Ностальгия, тоска по родине, прорастала в Ольге как трава, и однажды трава стала высокой и долгой, как деревья; больше нельзя было ни замолчать это чувство, ни жить с ним.
Она представляла Петербург с его нависшим серым небом, лентами рек, дворцами, широкими площадями, стрелами проспектов и видела, словно это происходило наяву, как она возвращается в свой город, заходит в Никольский собор (где их с сестрой в детстве крестили и в котором она и Сергей когда-то загадали венчаться), ставит свечу за упокой Сережиной души, а потом идет к своему дому на Фонтанке — ее собственный крестный путь — чтобы просить прощения у Ксюты и Николая, а там — будь что будет. Если надо — она готова за все ответить.
Ей было важно сказать Ксюте, что она желает ей счастья, а Николаю — что она его не предавала. Потом постоять на мосту на Фонтанке, заглянуть хоть на мгновение в Летний сад, побывать в Павловске — увидеть отчий дом и тот самый луг. А после этого уже ничто не страшно.
И еще одна мысль не давала Ольге покоя. Все чаще она думала о том, что в старой петербургской квартире, в тайнике, много лет лежит бесценная картина, которая может пропасть в безвременье, сгинуть в пожаре, при сносе дома или попасть в чужие равнодушные руки и погибнуть, как погибали, исчезали — будто и не было! — миллионы людей в смутные времена.
Теперь, когда Сергея нет, ей одной предстояло распорядиться судьбой художественного шедевра, и Ольга хотела сохранить картину не только как память о Сергее, но и как достояние искусства, принадлежащее человечеству.
В начале июня сорокового года она приняла решение вернуться в Россию и передать картину в Эрмитаж или в другой крупный музей. У нее было предчувствие, что нужно торопиться; над миром сгущались грозовые тучи, в Европе уже разгоралась война, и назревала всеобщая катастрофа.
— Ты сошла с ума, — сказал Клинский, выслушав ее сообщение о том, что она возвращается в Россию. — В лагеря захотела?
— Мне все равно, — призналась Ольга. — Я хочу вернуться на Родину.
— Ты просто стареешь, Леля, — усмехнулся Евгений. — Это возрастное, так бывает, особенно у женщин. Вся эта блажь — русские березки, родная речь и прочая сентиментальщина — блажь стареющей женщины.
Она не выдержала:
— Неужели тебе не хочется вернуться?
— Куда, Леля? — Клинский вздохнул. — В свою молодость, в ту Россию, где прошло детство? Возможно. Но их больше нет. Поэтому я даже не думаю об этом. Да и разве сейчас до этого? Того и гляди, грянет Вторая мировая… Одним словом, советую тебе успокоиться и забыть сентиментальные порывы.
Ольга пожала плечами — она была все той же упрямой, взбалмошной Олей. И она уже все решила.
На следующий день она стала готовиться к отъезду, а еще через несколько дней Париж оккупировала немецкая армия.
Мир опять изменился.
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Не в первый раз Ольге довелось стоять на краю бездны и видеть этот мир в состоянии полного хаоса, когда все взрывается под ногами и прежнее — любимое, бесценное, оказавшееся таким хрупким, — исчезает.