В этом году осень началась в августе. Пасмурными днями, слезливым дождем, холодным полом дома и насморком. От постоянно заложенного носа у меня болит голова. Болит тоже постоянно.
А от мигрени я плохо соображаю, и потому не сразу понимаю, что мне говорит Климов.
— Римма, хотите кофе?
Наверное, у адвокатов это профессиональное — в любой ситуации добиваться ответа на свой вопрос. Потому что он повторяет его трижды, пока я наконец не услышала.
— Что? Предпочитаю чай, — и зачем-то добавляю, — ромашковый.
Юрий откидывается на спинку кресла, принимает самый расслабленный вид. Я не обманываюсь, Климов хищник, это видно по повадкам и узнаваемой звериной мимике. Так смотрит не мужчина на женщину, а гепард на антилопу. Только с некоторых пор я перестала щипать траву и перешла на сочное мясо, и потому говорю чуть громче:
— Юрий, я не пью кофе. Вообще.
И тем более с малознакомыми, но очень настойчивыми адвокатами. Видимо, кофеином Климов решил утешить меня после новостей о деньгах, которые Белый снял с нашего счета, и которые так нигде и не всплыли. Будто муж действительно хранит их под подушкой. И так как пропали они, когда мы были еще женаты, Климов не сможет доказать, что накопления у меня украли. Может Филипп взял их с моего разрешения. А потратили мы наличку в отпуске в славном городе Сочи. Или раздали на благотворительность. Или потеряли. Судиться можно, но долго и неэффективно. А я хочу быстро и радикально. Поэтому мысленно прощаюсь с честно заработанными рублями. Легко пришли — легко ушли.
Деньги сейчас последнее, что заботит. На первом месте Настя, которая не хочет со мной разговаривать. На втором Никита, который не хочет от меня уходить. На третьем роман, который не хочет писаться. На четвертом разрывающаяся от боли башка.
— Римма, — наверное, обычно голос Климова звучит приятно, сейчас же он крохотными молоточками бьет прямо по нервам, — в кофейнях ведь не только кофе подают, верно?
Поднимаю на него красные, воспаленные глаза. Он что, флиртует? Со мной?
Это так неуместно, что даже смешно. Я криво улыбаюсь и спрашиваю, когда мы встретимся снова. Ну вот, голова болит так сильно, что у меня начались галлюцинации. Иначе я не объясню ответную улыбку Юрия. Не кривую, а открытую и дружелюбную.
— Через неделю все документы будут готовы, Римма. Но мы подождем пресс конференцию по случаю премьеры книги, верно?
— Подождем, — шепчу и пячусь задом к выходу. Как же дурно, скорее на улицу, там должно отпустить.
Прямо на пороге конторы меня подхватывают сильные руки. Щурюсь, не сразу узнав Никиту. Хотя нет, все внутри тотчас кричит, что это пришел за мной Савранский. Пусть вижу я сейчас плохо, но ощущения не дадут соврать. Его запах, его голос, его губы на моем затылке.
— Я принес тебе лекарство.
Я же не говорила, что болею. Откуда он узнал? И, поймав мой удивленный взгляд, Никита ворчит:
— Сам догадался. Когда у тебя мигрень, ты достаешь из косметички звездочку, а она ни хрена не помогает, я с матерью советовался. Тебе б к неврологу сходить, а не самолечением занимать.
Он бурчит, как старый дед, а я у меня на душе радость. Значит, Никита говорил с Настей о моем здоровье. Значит она ему что-то отвечала, и пусть пока только ему, я у подруги числюсь в бане, мне от счастья хочется петь. А то что болит голова, так заслужила. И писательскую импотенцию тоже заслужила. И все те гадости, что пишут обо мне журналисты — тем более заслужила.
Единственное, что досталось мне незаслуженно — забота и нежность со стороны Никиты. Если бы его, чудесного и правильного, не было, то я как писатель должна была бы придумать такого мужчину.
— Никит, — тихо зову Савранского, пока тот ругается на меня, — а меня Климов на кофе позвал.
Никита останавливается. Перестает хмуриться и как-то удивленно моргает, будто пытается сфокусировать взгляд.
— А ты что, пошла?
— Нет, я же кофе не пью.
— А в кофейнях ведь ничего другого и не подают, — усмехается он. Я спокойна, это точно не ревность. Когда ревнуют, не смотрят так открыто, не улыбаются так тепло, а главное, не говорят такую дичь, как Савранский. — В следующий раз сходи.
— Думаешь?
— Конечно. У нас же открытые отношения, или ты забыла? — И пока я хватаю ртом воздух, этот невыносимый человек, начинает ржать: — если не пойдешь ты, то пойду я. Такого мужика из семьи упускать нельзя.
Роста во мне хватает, чтобы, привстав на носочки отвесить Савранскому шалбан. А у того хватает силы и дурости, чтобы подхватить меня под попу и закружить на улице, сбивая на своем пути прохожих. Я смеюсь так, что даже мигрень отпускает. У счастливых голова не болит.
А я непременно счастлива, хоть признать это так страшно, а источник счастья так зыбок, что может пропасть в любую секунду.
— Я сегодня задерживаться не буду, ты мне должна еще прочитать, что Граф ответил твоей Инге. Так что без меня спать не ложись, а работай, на самом интересном остановилась, жестокая!
Он легко целует меня в губы и сажает в машину. Я улыбаюсь. Здесь почему-то пахнет Никитой. Он занял все пространство в моей жизни, в квартире, в сердце. До его появления я и не знала, что можно пускать людей так глубоко, чтобы те прорастали корнями, доставая до самого нутра. Кажется, Никиту из меня теперь не выкорчевать. По крайней мере, это не сделаешь, не повредив при этом меня. И эта мысль пугает. Наверное, мы оба заигрались, но Боже, как сладка была игра!
Я думаю о Савранском, и о том, что напишу Насте, потому что теперь вместо книги я пишу ей. Я даже успеваю подумать об Инессе Марковне, которой три дня назад стало хуже, так что свекровь госпитализировали в больницу. Немного думаю о жизни, немного о работе, только не о Белом, будто тот перестал для меня существовать. Тем неожиданнее было получить весточку из прошлого.
Аню Кузнецову, которая ждет меня на скамейке под домом.
Сначала мне кажется, что я могу пройти в подъезд незамеченной. Кузнецова сидит, расставив отекшие ноги и смотрит куда-то вниз, видимо на носы кроссовок, которые ей купила я. Белый, ты позорище! Прижимистость собственного мужа даже не злит, а вызывает жгучую брезгливость. Ненавижу жадных мужчин. Самовлюбленных мужчин. Слабых мужчин. Эти чувства настолько яркие, что давно затмили мое отношение к самой Нюре — любовнице мужа. Для нее осталась только жалость.
И именно эта жалость тормозит меня, когда я слышу:
— Римма Григорьевна, постойте, пожалуйста!
Ну вот. А до свободы оставалась одна ступенька. С тоской смотрю на металлическую красную дверь. И с такой же тоской на отчего-то красную Нюру, лицом похожую на перезрелый помидор.
Вот уж кого беременность не украсила.
— Римма Григорьевна, а я вас ждала.
С тяжелым хрипом, как кобыла, закусившая удила, Нюра поднимается с лавки и, переваливаясь с бока на бок, идет ко мне. Ну как идет. Катится. Угрожающе торчащим в мою сторону животом вперед. Я смотрю на этот живот и пытаюсь вспомнить, какой у нее срок. В нашу прошлую встречу она выглядела меньше, и не такой уставшей. Сейчас же на отечном лице изображены все муки человечества. И, кажется, что в этих муках Аня винит меня.
— Римма Григорьевна, мне очень нужна ваша помощь.
— Помощь? Да ты верно шутишь.
Нюра снова вздыхает:
— Давайте просто поговорим. Пожалуйста.
— А если не хочу? Что сделаешь?
— Ничего. Пойду домой.
— Тогда иди.
У меня слишком много проблем, слишком много забот, я просто не могу забивать свою голову еще и личной драмой любовницы своего мужа! Господи, я не верю! Что она пришла! Что хочет о чем-то говорить! Что у нее хватило наглости просить у меня помощи! Ну… и что я не вытолкала нахрапистую девчонку с порога, а зачем-то жду, пока она доковыляет до меня.
— Римма Григорьевна, я просто хочу знать, тогда, у вас дома, вы говорили правду? Филипп Львович действительно… — она запинается и часто моргает, — он действительно не хотел нашего ребенка?
Она обхватывает руками неправдоподобно круглый живот, пытаясь защитить самое ценное в жизни женщины сокровище. От этого жеста ее кофта задирается, оголяя синюю шею, и на этой неправильной синеве еще ярче виден бордовый след.
Я сглатываю. Нюра испуганно смотрит на меня, осознание, что именно я вижу, отражается в ее глазах. Там паника и ужас. Она резко натягивает кофту обратно вверх, до самого подбородка.
— Это не то, что вы подумали!
— И что же я подумала? — Мой голос звенит от напряжения. — Что Белый… тебя бьет?
— Что? Нет, конечно! — Кузнецова театрально смеется, — Нет, нет, у нас с Филиппом Львовичем все хорошо, просто он иногда бывает слишком импульсивен, но так ведь всегда было. С вами тоже?
И взгляд. Прямо в душу. Так смотрят люди, потерявшие всякую надежду. Те, кто больше ни во что не верят.
Ни во что.
И никому.
Аня дрожит, то ли от холода, то ли от нервов. Медленно, все еще раздумывая, зачем делаю это, снимаю с себя куртку и протягиваю ей.
— Ты продрогла, — поясняю в ответ на полный непонимания взгляд.
Я чувствую, что нам нужно поговорить, но не готова приглашать Кузнецову в наш с Никитой дом, будто она его запачкает одним своим присутствием. Но и оставить Аню вот так, трястись и клацать зубами тоже не могу.
— Спасибо, вы такая добрая.
Угу. Чересчур. Раз не прогнала идиотку и слушаю, что она там лопочет.
Про тяжелую жизнь. Про родителей, которые от нее отреклись, когда узнали, что Белый не торопиться жениться на пропащей дочери. Про то, что Инесса Марковна даже на порог не пустила сына, и отказалась что-либо слышать о его любовнице.
«У меня нет и не может быть никаких внуков» — прочеканила эта невероятная женщина. — «Римма не беременна, я знаю это точно, а чужие ублюдки меня не интересуют».
И про то, как злился от этого Белый, я тоже теперь знаю. Мне свекровь рассказывала об их разговоре как о чем-то незначительном. Мол, позвонил справиться о делах, рассказывал про роман, да связь была плоха, не расслышала. Теперь я понимаю, что скрывалось за этим коротким, но полным решимости «не расслышала». Я знала, что Филипп даже в гости к ней не зашел, но не удивлялась этому. Последние годы он избегал мать, считая, что забота о больном человеке сбивает с него писательский настрой. После их коротких встреч он надолго уходил в себя, срывал сроки по главам, грустил. Я знала и причину этой грусти, Белый до острых игл под ребрами боялся немощи. И каждый раз при взгляде на свою не ходящую мать видел не полную жизни и благородства женщину, а отражение собственного кошмара.
Того, который случился с ним наяву.
— Филиппу Львовичу, конечно, не просто, — всхлипывает Нюра, — ноги на погоду болят, это называется фантомные боли. Он их не чувствует, а сейчас… по ночам крутит. И книга не идет, потому что… он не привык со мной непутевой работать, а так как вы… у меня не получается, я пыталась.
— Он поэтому тебя ударил? — Тихо спрашиваю я. Нюра вздрагивает.
— Да нет же… он… просто не каждому выпадает столько испытаний, сколько на Филиппа Львовича, понимаете? И… я выдержу, я знаю, что нас с ним ждет благая цель, вот только…
— Что «только»? — Мягко глажу ее по руке, но от этого прикосновения Нюра отшатывается, как от удара?
Господи, как же он ее так сломал? И неужели я была такой же, поломанной? Или я просто оказалась немного сильнее и потому сопротивлялась чуть дольше? Но исход был бы один. От этой мысли становится так страшно, что я немею. Стою и не шевелюсь. Мне необходимо узнать, что же дальше, услышать, что будет за тем самым «только», но я не могу добиться от Ани ни слова. Кузнецова говорила и без того медленно, а сейчас вообще зависла и молчит. Только раскачивается на месте, подобно маятнику.
— Ань, — тормошу ее за плечо. — Что «только»?
Она моргает и в пустом как у рыбы взгляде на секунду мелькает осмысленность.
— А… это? Забудьте! Я, наверное, пойду…
— Да погоди ты! Что ты хотела сказать? Зачем приезжала?
Машет рукой, будто ничего и не случилось:
— Глупость какую-то, беременные такие глупые, это мне Филипп Львович говорит. Что я совсем дурочкой стала.
Конечно, говорит. Он может сказать что угодно, лишь бы держать свою власть над разумом ничего не подозревающей идиотки. И раз Кузнецова привыкла к этому: к силе, к бескомпромиссной резкости, к тому, что тебя ни во что не ставят, я поступаю, так же как и мой муж. На секунду, но становлюсь тем самым чудовищем. Видимо, не зря мы с ним носим одну фамилию.
Сильно, до красный следов на коже сжимаю ее плечи, и, нависая сверху, пытаюсь продавить девочку:
— Ты сейчас скажешь мне, зачем приехала, и о чем хотела поговорить. А иначе тебе будет очень, очень плохо.
— Не надо.
— Говори, — рычу я, и Нюра ломается.
— Да не о чем!
Аня отшатывается, прижимает руки к лицу, слезы брызжут из нее как-то неправдоподобно быстро, будто она уже была готова плакать. Она растирает их по красным отекшим щекам и всхлипывает:
— Ни о чем, понятно? Не о чем нам говорить! Мы с вами разные, я Филиппа Львовича люблю, а вы его только пользовали.
— И откуда такие выводы?
На секунду лицо Кузнецовой вытягивается. Кажется, она не ждала, что я буду задавать ей вопросы.
— Ну как же? Я ему ребеночка подарю, а вы… а вы… он так мечтал о сынишке, а вы его убили!
Что-то тяжелое прокатывается по рту и не опускается вниз, застревая в глотке и царапая меня изнутри. Это ком в горле. Ничего нового, я уже привыкла.
Стараюсь вздохнуть, но каждый глоток воздуха идет через усилие, пробивает преграду той самой боли, которую я так старательно прячу в себе.
Кажется, и жестокая девчонка понимает, что сказала лишнее. Меняется в лице, испуганно машет руками как муха крыльями. Она что, думает, я сейчас расплачусь? Нет, все давно уже выплакано. Я почти успокоилась, и даже голос не выдает волнения.
— Да, Аня, все так, как ты сказала. И потому я рада, что ты не повторишь мою ошибку. Надеюсь, мамой ты будешь хорошей, и сможешь воспитать хорошего человека, не как вы с Белым.
— Римма Григорьевна, — она по-детски хнычет, — я не хотела вас обидеть, просто Филипп Львович говорит, а вы… а я… я так люблю его, понимаете? И если вдруг окажется, что он меня нет, то я же умру! Совсем умру!
Как пафосно и глупо. Умрет она, как же. Такие всех нас переживут.
— Римма Григорьевна, — шепчет Кузнецова. Ее голос срывается на плач. — Вы простите меня, я же не такая гадкая! Я была совсем другой, а сейчас… я просто не знаю, кто я. Потерялась!
Она инстинктивно делает шаг, тычется мне в плечо, как только родившийся котенок тычется в угол коробки, чтобы найти тепло. Но я отхожу в сторону. Поддерживаю. Понимаю. Даже сочувствую, но не хочу пропускать все это через себя.
— Ань, перестань, — резко, лишь бы прервать начавшуюся истерику, рублю я, — ты осталась такой же. Мужчины приходят в нашу жизнь и уходят из нее, а мы живем дальше. Сейчас ты студентка, редактор и, напомню, что вполне неплохой, хоть тебе еще многому нужно научиться. Но главное ты мама. От того, что твой сын еще не родился, мамой ты быть не перестала, он уже здесь и нужно заботиться о нем, а не лить слезы. И не позволяй Белому себя обижать, думай о ребенке.
— О каком ребенке, — вскрикивает Нюра, — я же не хотела всего этого, я с детства во всем этом и себе такого не желала! Вы не понимаете, мне это не нужно! Просто родить и родить сына для Филиппа Львовича это совсем разное, как вы себя не слышите! И если вдруг он не хочет ребенка, то мне оно зачем?
— Чтобы не жалеть и не плакать потом, Анна.
Кузнецова поднимает на меня прозрачные от слез глаза.
— Но я уже жалею и уже плачу!
Ругаюсь про себя. Как же объяснить ей, что это только начало. И у всего случившегося есть виноватые, не рок и не фатум, а вполне конкретные лица. И стоит ли говорить об этом, все равно же не поймет. Нет. Я ведь не понимала, пока меня саму по голове обухом не приложило.
— Аня, мне нужно идти.
— Конечно, я тоже пойду, Филиппу Львовичу не нравится, когда я задерживаюсь. Не хочу, чтобы он переживал, — она торопливо стягивает с плеч и отдает мне куртку.
Тонкий шерстяной бомбер пахнет дешевыми духами. Не то фрезиями, не то ландышами в самом некрасивом их проявлении. Ненавижу такую приторную сладость. И точно знаю, что не смогу носить вещь после Нюры.
— Оставь себе, сегодня холодно, а тебе нельзя болеть.
— Конечно, а то если я слягу, кто же будет ухаживать за Филиппом Львовичем?
Боже, мне хочется выть от того, насколько непробиваема стена передо мной. Нюра дура, дура клиническая и это не лечится! И хоть по всем законам жанра я должна ненавидеть любовницу своего мужа, я ей даже благодарна. Если бы не она, я бы никогда не смогла вырваться из сладких кандалов своего брака.
— Ань, найми ему сиделку, тем более, когда родится малыш, ты не сможешь столько времени уделять Филу.
Лицо Нюры морщится, она не понимает, как я смею величать ее божество так по мещански — Фил. Как кличка собаки.
— Я хочу ему быть хорошей женой, и чтобы он меня любил.
— Это невозможно, Аня. Белый любит только себя.
— Просто с вами не вышло, а у меня все по-другому. Он обожает и меня и нашего малыша, и вообще, — она снова хрипит, — и вообще, я самая счастливая женщина на свете!
— Пусть так, — соглашаюсь я.
Уже на лестнице меня догоняет ее сорванный от слез голос:
— Я решила назвать сына Богданом!
Оборачиваюсь, смотрю на Нюру. На стоптанные кроссовки, на не по погоде тонкую кофту, на красное отекшее лицо, на сгорбленную фигуру. Смотрю и удивляюсь. Вот такая, с животом наперевес, Кузнецова напоминает не человека, а вопросительный знак. И становится интересно, неужели Белый выбирал нас по каким-то ему известным, общим качествам? Неужели, мы с ней похожи? Неужели я тоже была такой? И ответ на этот вопрос мне настолько неприятен, что я запрещаю себе думать об этом.
— Богдан очень красивое имя.
— И вы? Вы как хотели назвать вашего ребенка?
Медлю всего на секунду. Не помню, говорила ли я кому-нибудь об этом. Наверное, нет. И почему-то становится важным произнести имя моей девочки вслух.
— Люба. Когда я забеременела, во мне было столько любви, что я хотела поделиться ею с миром и назвать дочь Любовь.
Нюра дрожит. Обхватывает себя руками, но даже так крупные волны дрожи пробивают ее тщедушное тельце.
— Римма Григорьевна… вы ведь не врали? Он сам просил избавиться вас от малыша? Он не хотел этого ребенка? И он вас не любил? И меня он тоже не полюбит? Даже если я буду очень, очень стараться?
Я могла бы сказать ей правду, могла бы найти переписку с тем врачом, или сообщения, в которых Филипп признавался мне в любви пока крутил роман с Кузнецовой, я бы даже могла сейчас набрать мужа и сказать, что возвращаюсь. Уверена, он был бы счастлив. Я могла бы сделать все это, но почему-то жалею Нюру. И не хочу причинять ей боль.
— Я не знаю, Аня. Все может быть.
Ее глаза загораются фанатичным блеском, и я скорее считываю по движению губ, чем слышу:
— Я сделаю все, чтобы он меня любил!