Сначала Палыч не удивился, что Максим ночевать не пришел. Ну мало ли, ну бывает. Парень молодой.
Потом заволновался. Сердце само подсказывало, что что-то не так. А уж когда узнал, что произошло…
Все так получается, как предсказал он когда-то Максиму: влюбишься в цыганку, и все в жизни прахом пойдет, все, что есть, потеряешь… Даже виноватым себя чувствовал. Казалось — не пророчествовал бы тогда так, может, ничего плохого и не случилось бы.
Палыч сразу же хотел рвануть в милицию, выпросить свидание с Максимом.
Но человек предполагает, а Бог располагает. В котельной да в гостинице такие аварии начались, что старику продохнуть некогда было. То там воду прорвет, то тут — канализацию, только успевай дыры заделывать. Сколько раз говорил начальству, чтоб не экономили на мелочах, а нормальные деньги на ремонт выделяли…
А годы, эти годы, тоже с плеч не сбросишь, по вечерам Палыч, как подкошенный, падал на койку и тут же засыпал. Но когда он услышал (от кого — даже не уследил), что вот уже и суд скоро, все бросил. Плюнул, можно сказать, на родное предприятие — многострадальную гостиницу — и побежал проситься к Максиму в камеру. Следователь Бочарников был нынче добрый — пустил без проблем.
Максим, правда, друга не ждал.
— Палыч?!
— Не ждал, Максимка…
— Правда, не ждал.
— Ты прости меня. Я все это время каждый день собирался прийти к тебе.
Так у нас там с гостиницей — полный абзац, только что — не развалилась.
Максим усмехнулся, вспомнив свое убежище, гостиничные этажи и представив, как Палыч бегает по гостинице, пытаясь устранить все неполадки разом.
— Ладно, Палыч. Не переживай, чем бы ты тут мне помог?
— Как чем? А добрым словом! Говорят, у тебя дела тут… — Палыч замялся, подбирая слово.
Но Максим сам сказал:
— Хреновые дела. Совсем хреновые!
— Нет, ну ты это… — сказал Палыч, стараясь хоть немного ободрить Максима. — Вот ведь оно как получилось… Жизнь-то… Но ничего… Все образуется.
— Хорошо бы, — еще раз улыбнулся Максим, на этот раз более грустно. — Только как? Как все образуется, если меня посадят лет на десять-двенадцать.
— Ты главное не падай духом. Духом не падай. Во всем надо искать положительные моменты.
— Палыч, ну какие в тюрьме положительные моменты?
Старый друг замялся. Засуетился неловко, нежная, что сказать.
— Тебе сейчас… двадцать четыре. А выйдешь, будет тридцать четыре.
Максим уныло кивнул головой.
— А Кармелите будет всего двадцать восемь годков. Представляешь, сколько у вас еще детишек может тогда народиться?
— Ты о чем говоришь, Палыч? Не узнаю тебя. То говорил: не приближайся к цыганке, а теперь счастье мне с ней пророчишь?
— Так ведь теперь иначе все. Покушение, выстрел. Дело жизни и смерти.
Если вы с Кармелитой и это все выдержите, значит, какую-то надежду на счастье получите.
— Палыч, но хоть ты-то веришь, что я не стрелял?
— Верю. Я тебе, как себе, верю. Но знаешь, справедливость и правосудие — не всегда одно и то же.
— Теперь я это понял.
— Ну и молодец, что понял. Ты главное — с бедой справься.
— Ну ладно, Палыч. Я справлюсь.
— Ну давай прощаться. А то тут суд…
Они порывисто обнялись. Крепко, по-мужски, хрустнув костяшками…
А Палыч, когда шел домой, все думал, что как-то не так все, неправильно он сказал. Вроде, на сердце столько всего было. А в словах это выразить не удалось.
Совсем не удалось.
Бывают добрые дела, совершенные со злостью. Но нельзя творить подлость во благо. Баро не находил себе места. И, как он ни успокаивал себя, что Кармелита сама довела его до шантажа, покоя не было. И не поделишься ни с кем. Вон, Земфире сказал, надеялся на ее поддержку. Так нет же, и она облаяла. И Баро, никогда ничего не боявшийся, уже опасался говорить еще кому-то о своих сомнениях. И когда становилось совсем уж худо, для облегчающего разговора звал все ту же Земфиру.
— Земфира… Поговори со мной…
Она обычно садилась напротив, уже зная, о чем он будет говорить.
— Знаешь что, Земфира, все нет мне покоя. Ночью заснуть не могу. Все думаю, правильно ли я поступил, поставив Кармелиту перед таким выбором…
— Ты не Кармелиту поставил перед выбором… — отвечала Земфира. — Я тебе говорила. Ты себя загнал в угол. Кармелита — девушка своенравная. И она уже сказала тебе, что не выйдет замуж за Миро. И что ж, ты из-за этого теперь будешь невинного человека в тюрьму сажать? Неужели ты так можешь поступить?
— Вот, я и сам не знаю, что мне делать…
— Думай, Рамир. Решай. Ты же мужчина. Но смотри, чтобы потом тебе не стыдно было в зеркало смотреть.
Баро тяжело вздохнул.
— Эх, Земфира. Я-то думал, что ты меня успокоишь… Но что бы ты ни говорила, я не вижу другого выхода.
— А может, просто ты не хочешь его видеть… Правильно Рубина говорит: зло, сделанное человеком, к нему троекратно вернется.
Зарецкого передернуло от раздражения:
— Не зли меня, Земфира. Я должен защитить свою дочь. И я это сделаю.
— Странно ты говоришь. Сам позвал, сам спрашиваешь, что я думаю. А теперь "не зли" говоришь. Но ведь ты же знаешь, что Максим не стрелял в Миро.
— Знаю! Но я знаю и другое: если Максим выйдет из тюрьмы, я могу потерять дочь.
— Получается, что ты ее и так, и так потеряешь. Неужели ты думаешь, что Кармелита тебя простит? После всего этого?
Земфира исподлобья, в упор посмотрела на Баро. И наткнулась на такой же колючий взгляд.
— Иди, Земфира, иди! Всяко плохо.
И одному, и с кем-то…
К концу своему дело стремительно набирало все более цыганский характер.
Тропинку к Максиму протоптали широкую. Но если сперва девушка приходила, то теперь и сам пострадавший пожаловал. Следователь Бочарников крепко удивился.
Опросил, все слова аккуратно запротоколировал. И отпустил Миро Милехина в камеру к Максиму, предварительно спросив:
— А вы там не передеретесь?
— Нет, с чего бы это? Я же говорю — не он стрелял в меня. Не он! Мы с ними соперники, но не враги.
Хорошо, что Палыч приходил, думал Максим. Было в нем что-то домашнее, тихое, успокаивающее. И вот дверь опять загремела. Максим, признаться, и не знал, кого еще ждать. И вдруг в комнату вошел… Миро.
— Привет.
— Миро? Зачем пришел? — насторожился Максим.
— Недружелюбно встречаешь.
— Да нет, — немного расслабился Максим. — Просто это как-то странно.
Все считают, что я хотел тебя убить…
Миро отрицательно покачал головой.
— Я хочу, чтобы ты знал, я не верю, что ты в меня стрелял. Вообще-то, я пришел тебя поддержать.
— А кто? Кто стрелял?
— Ну ты вопросы задаешь? "Кто"? Следователь ничего другого не раскопал.
А я что? Постельный больной, чудом на ноги вставший… Знаешь, а ведь я сегодня со следователем разговаривал, пытался убедить его, что ты не виноват.
— Что он ответил?
— Ничего. Только записывал, — сказав это, Миро машинально махнул рукой, как бы показывая, как писал Бочарников.
И в это время рубашка у него распахнулась. И Максим увидел на груди у него талисман. Тот самый талисман, что Кармелита подарила ему, а потом отобрала. Во рту у Максима пересохло.
— Это тебе Кармелита дала? — спросил. — Да.
— Значит, у вас с Кармелитой все уже решено…
— Почему ты так решил? Или она сама тебе об этом сказала?
— Нет, никто мне ничего не говорил. Просто, я знаю, как она дорожит этим талисманом.
Миро машинально схватился за золотую монетку.
— Нет, еще ничего не решено.
— Если талисман у тебя, значит, она уже сделала свой выбор.
— Кармелита дала мне талисман после ранения, чтобы я быстрее поднялся на ноги.
— А-а-а… Понятно. Хорошо… Значит, получилось. Помог талисман. Вот — ты уж совсем здоров, — улыбнулся Максим и опять погрустнел. — Я рад за вас.
Но думаю, это все же ее выбор. Будьте счастливы. Ты береги ее, ладно?
— Да, конечно, — замялся Миро. — Только, Максим, я точно знаю, что Кармелита не может тебя забыть. Никак не может. Такая у нас ерунда получается.
Обманывающий всех никогда не сможет принять и понять, как же его обманули. Обижающий других никогда не простит, если его обидели.
После слов Светы: "Если ты так искусно солгал в этом, значит, врешь и во всем остальном" Антон оцепенел, почувствовал, что сил у него нет ни для чего. Просто ушел в свою комнату и завалился на диван. Потом уснул.
Потом ходил на работу, ездил в автосервис, выполнял какие-то поручения отца. Но все это делал машинально или, как говорили в студенчестве во время институтских попоек, "на автопилоте". А голову сверлили мысли. Точнее даже одна мыслишка, один вопрос: "За что?".
За что Света его так приложила. Он ни с кем не вел себя так, как с ней.
Он привык приносить себя в подарок. И чтобы все за этим подарком следили, холили и лелеяли, смеялись и восхищались словам, шуткам и шуточкам, им произносимым. А тут впервые за всю свою жизнь Антон сам воспринял другого человека, как подарок. Их долгая болтовня со Светкой дала ему ощущение небывалого единения, сопричастности к жизни другого человека. Антон привык сам закатывать истерики, а тут, когда Света бесилась из-за выставки, он опекал ее, почти по-отечески, и успокаивал, не хуже любого высоколобого психолога.
А сколько сил (да и денег) положил он ради этой выставки, как всех убеждал, уговаривал. Чуть ли не каждую картиночку развешивал. "Светочка, у-тю-тю, Светочка, у-тю-тю…". И, как апофеоз, история с покупкой двух этих идиотских картин. Что в этом плохого? Он хотел, чтобы она в себя поверила, чтобы она была счастлива, чтобы сбросила с себя отцовское неверие (он по себе знал, как больно это бьет по сердцу). Разве это можно назвать ложью?
Нуда, да. Допустим! Допустим… Но даже если это и ложь, то самая невинная, самая святая из всех мыслимых.
И вот в итоге, когда все раскрылось, вместо того, чтобы оценить его жертвы и старания, она просто нахамила. Да как! По-барски высокомерно, посмотрела на него, как на блудливого кобелька, между делом поимевшего где-то по случаю сучку… Разве это справедливо?
Чего там правду скрывать, Антон частенько, особенно в студенчестве, в общаге, вел себя именно как кобель. Даже в отношении той же Кармелиты этот рефлекс у него всегда срабатывал (поэтому и только поэтому они и рассорились с Максимом!). Но ведь со Светой, со Светочкой все и всегда было совсем по-другому. Пылинки сдувал — и вот благодарность!
Нет, никак Антон не мог успокоиться. Никак. А вывод напрашивался только один. Ни к кому нельзя относиться хорошо. Настолько хорошо. Ни перед кем нельзя раскрываться. Так раскрываться. Главное в мире — ты сам, ты один. То, что хорошо для тебя, хорошо для мира! То, что приятно тебе, приятно миру! И все — точка. Всякое отклонение от этого принципа — непозволительное слюнтяйство.
И после мысленного принятия такой вот резолюции Антону стало легче. Да что там легче — совсем хорошо и спокойно стало. Как будто пошел раньше не той дорожкой, а теперь вернулся — и идет правильной…
Вот только что со Светкиными картинами делать — двумя купленными, которых Врубель с Шишкиным за диван вытолкали? Сначала хотел просто на помойку отнести. Но нет, рука не поднялась. "Оранжевую бурю" отвез на автосервис, в приемной повесил.
А вторую, "Галлюциногенный сон космического туриста", оставил дома, забрал в свою комнату. И периодически то прятал ее за шкаф, то доставал и ставил напротив кровати, к стеночке. Что интересно, засыпалось под нее действительно хорошо, причем без всяких галлюциногенов.
К суду готовились не только судья, обвинитель, защитник, но, по сути, весь город. Свидетельские повестки разослали многим. И для некоторых это стало полной неожиданностью.
Кузнец Халадо по такому делу, получив повестку, даже не поленился прийти в дом к Зарецкому. Но барона дома не застал. Жена Груша вызвалась посоветовать, да только что же с женщиной выяснишь в таком важном вопросе.
Пошел в конюшню к Сашке.
— Эй, Сашка. Ты где? Тебе такая бумажка пришла?
— Повестка в суд? — важно уточнил конюх.
— Нуда.
— А то! Пришла, — гордо сказал Сашка.
— И что теперь делать будем?
— Баро сказал, надо идти.
— А что говорить-то будем, если спросят?
Сашка тяжело вздохнул:
— Об этом, Халадо, Баро ничего точно не сказал.
— Что, совсем ничего?
— Нет, ну сказал. Но как-то непонятно: будьте спокойны, говорит, правду надо говорить.
Оба сели рядышком, на минутку задумались.
— Так какую-такую правду? — спросил, в конце концов, Халадо. — Что мы видели?
— А ничего мы не видели. Из-за спин других смотрели…
— Зачем же тогда нас звать?
— Баро сказал: "Надо!". Да кто разберет этих гаджо. И их правосудие…