Я успела замотать одну шаль на голове тюрбаном. Марфа торопливо облачила меня в пеньюар и накинула мне на плечи вторую шаль, прежде чем дверь отворилась, впуская священника.
Тяжело скрипнула половица.
Входя в комнату, батюшка наклонился, чтобы не приложиться головой о притолоку. Темное облачение смотрелось на нем так же органично, как хирургический костюм на кузнеце. Крупные кисти рук, привычные, кажется, не кадилом махать, а подковы гнуть. Седые пряди в волосах и бороде; взгляд — цепкий, сканирующий. Засунуть в кольчугу, дать в руки меч — и можно Александра Невского с него писать. Или Илью Муромца в расцвете славы.
Природа явно планировала его в витязи. Но что-то пошло не так, и сейчас в руках Павел Кондратьевич, как его величали в миру, нес в руках узелок.
Я привычно съежилась под его проницательным взглядом, но тут же выпрямилась. Это прежняя Анна его побаивалась и не любила. И он ее не одобрял. Однако я не прежняя Анна, и потому бояться мне нечего.
Он прикрыл за собой дверь и замер.
Я его понимала. Шел напутствовать уходящую душу, а вместо душной полутьмы, запаха лекарств и крови в лотке после кровопускания — прохлада из распахнутой форточки, раскрытые шторы, предзакатные лучи солнца заливают комнату. Вместо постной мины потенциального вдовца и дамы в агонии — дама в тюрбане, столь модном в этом году на балах. Кутается в шаль, за которую можно купить пару деревенек, и разглядывает батюшку с неподдельным интересом, как будто первый раз видит. И финальным штрихом — густой аромат наваристого куриного бульона.
Где-то за стеной негромко стукнула дверь. За окном меланхолично каркнула ворона. Отец Павел молчал. Я молчала.
Кстати, а какой сегодня день недели? Не пост ли случайно? Вспомнить не получилось: те дни, когда Анна лежала без сознания, слились в бесконечный кошмар.
Ну и ладно. Бульон я в любом случае уже съела. Оскоромилась.
Лишь бы не в переносном смысле.
Я первая нарушила молчание. Сложила руки ладонями вверх.
— Благословите, батюшка.
Он моргнул. Шагнул ближе, разом заполнив собой всю комнату. Перекрестил меня.
— Бог благословит, чадо.
Выдержка у него оказалась что надо. Ни лишнего любопытства в голосе, ни удивления, разве что в глазах вопрос — но на взгляды отвечать не обязательно.
— Как вы себя чувствуете, Анна Викторовна?
— Вашими молитвами, намного лучше.
— Слава Богу. — Он перекрестился.
— Сядьте, пожалуйста, — указала я ему на кресло. — И простите, что вам пришлось проделать этот путь, возможно, напрасно.
— Напрасно или нет, одному Господу ведомо, — степенно ответил он, опускаясь в кресло. — Квартал же пешком — не такое уж испытание для здорового человека.
Теперь я моргнула, гадая, не померещилась ли мне усмешка в его голосе.
Померещилась. Определенно. Потому что смотрел он на меня серьезно и строго: вот-вот проповедь читать начнет.
— Таинство ведь требует подготовки и поста. А я только что поела.
— Не соборование.
Вот теперь в его голосе промелькнуло легкое удивление, а я мысленно застонала. Ну я и ляпнула! Барыня, с детства воспитывающаяся в православии, знала бы это даже не как «отче наш» — впитала бы с молоком кормилицы. И я бы знала, если бы потрудилась покопаться в ее памяти вместо того, чтобы любопытствовать.
— Господь милостив, когда речь идет о спасении души, — добавил он уже отечески-увещевательным тоном, которым обычно разговаривал с Анной и который она ненавидела. Помолчав, добавил: — Возможно, я все же не зря пришел?
Намек был чересчур прозрачен. Я задумалась. Соборование. Таинство для умирающих. К которым я себя относить отказывалась.
И все же я умерла. В каком-то смысле — умерла. Не удивлюсь, если мой хладный труп давно распотрошили в судебном морге. Та Анна, прежняя, тоже… ушла. Куда — не знаю. А я заняла ее место. Может, душе той Анны соборование поможет. Хуже точно не будет.
— Соглашусь, — медленно произнесла я, — вы действительно пришли не зря. Таинство следует провести. Но после того, как принесут чай. Чтобы нас не прервали.
Отец Павел кивнул.
— Пожалуй, так и поступим. Я не слишком люблю горячий чай. Как раз и остынет.
Мы помолчали.
— Рад видеть, что вам лучше, Анна Викторовна, — сказал он.
— А я-то как рада, — хмыкнула я. — Поверьте, родильная горячка — не то удовольствие, которое хочется повторить.
— Господь испытывает тех, кого любит.
Я не удержалась:
— Значит, меня он любит очень сильно. Знать бы, за что.
Он ответил не сразу, однако в возникшей паузе я не почувствовала осуждения. Словно батюшка действительно обдумывал ответ на мой вопрос.
— Господь любит всех своих чад, — ответил он наконец. — А за что… Многие ищут ответ на этот вопрос всю жизнь и находят, возможно, лишь на том свете. Но это неважно. Главное, что ищут. Не уподобляясь тем детям, которые проверяют на своих родителях пределы дозволенного.
Еще один тонкий намек. Наверное, действительно не слишком хорошая идея в присутствии священника вопрошать, за что меня так любит господь, и намекать на перебор с испытаниями.
На самом деле нечего бога гневить, во всех смыслах. Могла бы сейчас в морге лежать, а не на мягких перинах.
— Прошу прощения, батюшка. Грешна, — смиренно признала я. — Пожалуй, пора взрослеть. Чтобы не уподобляться.
Может, он и хотел что-то ответить, но в дверь вошла Матрена с подносом. Чайник и чашка с блюдцем, сахарница. Хрустальные розетки с брусничным и крыжовенным вареньем. Мисочки с сушками и пряниками. Из носика чайника тянулся парок — пахнуло мятной свежестью.
— Поставь пока на подоконник, — велел батюшка. — Стол мне понадобится.
Матрена послушалась без звука. Только едва слышно звякнула посуда, когда она опустила поднос на подоконник.
Надеюсь, вода, которой заваривали чай, успела как следует вскипеть. Может, хоть для гостя Федора все сделала как надо, а не как ей заблагорассудится.
Пока я об этом размышляла, сиделка метнулась куда-то в угол, расстелила на столе белоснежную скатерть, положила Евангелие и по-прежнему без единого звука испарилась.
Священник поднялся.
— Не передумали, Анна Викторовна? Некоторые мои прихожане считают, что соборовать, если больному стало лучше, плохая примета. Непременно Господь приберет.
— С точки зрения медицины, соборование ни больному, ни здоровому навредить не может, — пожала плечами я. — С точки зрения богословия… вы, конечно, разбираетесь в этом лучше меня, однако, полагаю, Господь не руководствуется народными приметами.
Отец Павел посмотрел на меня со спокойным интересом.
— Здраво мыслите.
«В кои-то веки», — почудилось мне.
Он развернул узелок и начал выкладывать на стол нужные принадлежности так же быстро и аккуратно, как хорошая операционная медсестра готовит столик с инструментами. Чиркнул спичкой — резко и неуместно запахло серой, но тут же комнату заполнил теплый и сладкий аромат воска.
— Помолимся, — сказал отец Павел, и голос его сразу стал другим: не разговорным, а церковным, тянущимся.
Я поймала себя на том, что выпрямилась — как школьница на уроке. Закрыла глаза.
Чтение началось. Слова — знакомые и незнакомые одновременно — звучали ровно и монотонно, превращаясь в поток, в котором не надо понимать каждую каплю, чтобы чувствовать смысл целиком. В нужных местах я шептала: «Господи, помилуй».
Стручец с елеем коснулся кожи — холодно и маслянисто. Елей пах оливкой и красным вином. Чело, щеки, уста, ноздри… Именно не мазал, а касался, и тепло от огромной руки священника, держащей стручец, контрастировало с прохладой елея.
Странное дело. Я ведь уже помогла себе всем чем смогла. Но эти легкие прикосновения сейчас словно собирали меня. Привязывали к этому месту, к этому времени, к этому чужому телу. Возвращали смысл всему.
Никогда не считала себя особо верующей, но…
Кажется, именно это и нужно было мне сейчас. Слова, которые были древними задолго до меня и проживут еще долго после меня. Действия, которые повторялись бессчетное количество раз.
Которые повторялись и сейчас. Чтение, молитва, холодный елей. Круг за кругом.
И каждый круг будто отпускал что-то. Не знаю что — вину, страх, саму смерть. Но с каждым кругом становилось легче дышать. Легче жить дальше. В новом мире, с новым телом, новой судьбой.
Я открыла глаза, как раз чтобы увидеть, как священник перекрестил меня.
— Господь да помилует и укрепит вас, — сказал он.
— Спасибо, батюшка.
— Господа благодарите, не меня.
Он начал собирать обратно узелок — так же привычно и четко, как раскладывал. Только свечи остались гореть на столе, разгоняя сгущающиеся сумерки.
Пока он собирал свои вещи, желудок мой — абсолютно неверующий и совершенно неблагочестивый — напомнил о своем существовании.
Громко.
Я деликатно кашлянула.
Отец Павел невозмутимо завязал узелок.
— Чай, пожалуй, достаточно остыл, — заметил он.
Я кликнула Марфу, чтобы та переставила чай на стол. И подала мне еще бульона, если остался.
— Батюшка, простите, я не помню, какой сегодня день недели. Если вы пост сегодня не держите, может — бульону? С сухариками. И то и другое дивно хорошо.
— Среда сегодня, — ответил он. Просто, без упрека.
— О. Прошу прощения.
— Не стоит. В вашем состоянии немудрено потерять счет дням. На всякий случай напоминаю, что пост — по силам, а вам сейчас силы беречь надо. Больным, детям и путешествующим дается послабление.
— Что ж, значит, курица у меня сегодня условно постная, — хмыкнула я. — Но не будет ли это… невежливо? Я ем скоромное, вы смотрите. Или постная курица не считается соблазном для священника?
— Соблазн не в ложке, а в сердце. — Он отпил из кружки. — Ешьте спокойно и не смущайте себя.
И кто я такая, чтобы спорить с батюшкой, спрашивается? Я с удовольствием захрустела сухарем. Отец Павел не торопясь брал ложечкой варенье. К сушкам он не прикоснулся. А я, хоть и предполагала, что священнику вряд ли в постный день подадут к чаю скоромное, не могла быть точно в этом уверенной. Так что настаивать, чтобы он попробовал, не стала.
— Я тебе сейчас башку сверну! — донеслось из-за окна. — Стой, кому говорят!
Из последующего нецензурного монолога стало ясно, что собака стащила у кого-то кусок хлеба. Отец Павел и бровью не повел, продолжая пить чай. Пришлось и мне сделать вид, что не слышу, хотя так и подмывало выглянуть в форточку и высказать матершиннику все что я думаю о его лексиконе.
Обычно я спокойно переношу паузы в разговоре. Но сейчас тишина стала слишком… испытующей.
— Скажите, Анна Викторовна, а вы сами себя узнаете? После всего, — вдруг спросил он, и под неожиданно внимательным взглядом я поперхнулась сухарем.