Холлоран без рубашки. И босой. Только в длинных серых спортивных штанах, с кожаным блокнотом в одной руке.
— Прости, — его лицо кривится в нечто среднее между гримасой и виноватой улыбкой, будто говоря: Ты всё равно бы заметила, что я здесь. — Я уйду...
— Где твоя рубашка? — выпаливаю я.
Холлоран кивает на мой халат: — Похоже, кое-кто и сам недосчитался одежды.
Я в ужасе затягиваю халат потуже.
— Господи, — он морщится, проводя рукой по волосам. — Я шучу, ладно? Просто не мог найти ручку. — Он протягивает мне блокнот, будто это всё объясняет.
— И подслушивал, — добавляю я, немного язвительно. Наверное, от стыда. И ещё потому, что это отвлекает от чётких линий его торса и тонкой полоски волос, начинающейся у пупка и спускающейся вниз...
— Я правда не специально, клянусь, — он выглядит искренне виноватым.
— Всё в порядке, — говорю я. Это же я вела идиотский разговор в коридоре отеля, а не он.
— Раз уж рискую быть невежей... можно задать вопрос?
— Думаю, я и так уже открытая книга.
Он хрипло усмехается, и от этого мой организм совершает предательские поступки. Я скрещиваю руки на груди, чтобы скрыть их. Халат ведь тонкий.
— Почему бы тебе не отпустить этого парня?
— О боже, — у меня кружится голова. Может, я упаду в обморок — отличный выход из этой ситуации. — Это не твоё дело.
— Верно, — он поднимает руки. — Совершенно верно. Но ты же разрешила спросить. — Странно, но уходить он не торопится. Наоборот, облокачивается на стену напротив, босой, расслабленный, скрестив руки на груди.
— Никогда бы не сказала, что ты любишь разговоры по душам, — замечаю я. — В Мемфисе...
— Извини за то, как себя вёл. Правда. Пресса, встречи, шоу... Я тогда уже вымотался.
А я думала, он злился за то, что я сбилась с текста песни. Уровень моей неуверенности поражает.
Он сжимает пальцы на блокноте. — Если я показался закрытым — прости. Мне проще разговаривать с одним человеком, чем вести светскую болтовню в компании.
— И моя личная жизнь тебе интересна?
— Просто редкий звонок, который довелось подслушать, — пожимает плечами. — Зацепило.
— Я не могу его отпустить. Он — один из немногих моих друзей. И мой начальник. И бывший. — С этими словами я запрокидываю голову и стукаюсь о вендинговый автомат. Может, он меня поглотит, и я перерожусь бутылкой голубого напитка.
— А-а, — протягивает Холлоран, без насмешки.
— Я не из тех, кто спит со всеми подряд. Поэтому если я и хочу кому-то написать, то ему. С ним безопасно: всё по согласию, без мерзостей. Я ему доверяю, понимаешь?
— Конечно. Но, похоже, он больше не хочет быть твоим “безопасным вариантом”?
— Похоже, нет.
— И это тебя задевает?
Я не верю, что обсуждаю это с Холлораном — мировой звездой. Подбираю слова:
— Не то, чтобы задевает. Просто не знаю, что теперь делать. Быть с ним я не хочу, думаю, он это понимает. Но и терять его не хочу. Он ведёт себя нечестно.
Холлоран пожимает плечами, без осуждения: — Сомневаюсь, что он может быть честен, когда влюблён в тебя.
Моё лицо невольно искажается, а уголки его губ дёргаются.
— Что? — прищуриваюсь я.
Он выглядит довольным. — Я ничего не сказал.
— Давай, — настаиваю. — Ты же начал играть в терапевта.
— Просто жалко парня. Он мучается.
— Господи, — стону я. — Я не знала, что ему больно!
— Конечно, не знала. И никто тебя не обвиняет. Он прячет чувства, потому что лучше иметь хоть часть тебя, чем совсем ничего. Это ужасно. Ему больно, он не знает, как с тобой говорить, и вот — злится на секстинг. Но в его машине нет тормозов. Он не может разлюбить. Да и не захочет, даже если сможет. В этом и есть красота — спрятанная в страдании.
— Вау, — я не удерживаюсь от улыбки. — Вдохновляюще. Что дальше? Они могут отнять у нас жизнь, но не свободу?
Холлоран по-настоящему смеётся. Впервые на моей памяти. Смех у него хрипловатый, искренний, вырывается из груди как случайность. Белые зубы, изгиб губ, тёплые морщинки у глаз — всё вместе просто преступно красиво. Такой смех вообще должен быть вне закона.
— Это Шотландия7, — говорит он.
— Что угодно, — бурчу я, с трудом сдерживая улыбку. — Суть ты понял. Всё это фальшь.
Глаза Холлорана расширяются: — Фальшь?
— Ну да. Люди помешаны на важности романтической любви, а потом используют её как оправдание для всего — от измен до того, чтобы заставлять одиноких женщин чувствовать себя никчёмными на праздники. Посмотри, что твоя драгоценная любовь прямо сейчас делает с нормальной дружбой.
— Справедливо, — кивает он. — Но ни страдания твоего бывшего-начальника, ни патриархальное давление на женщин, вынуждающее их жениться — не совсем то, во что я так страстно верю.
— А во что тогда? В родственные души? В судьбу? Ну давай.
— Не-е, ничего такого. Ни эфемерных призраков, ни приторной мистики. — Он пожимает плечами. — А как же Шекспир, Оскар Уайльд, Джейн Остин, не знаю… Нора Эфрон? Не думаю, что это случайность, что величайшее искусство и литература со времён древности вдохновлены сложной, всепоглощающей, чёртовой рапсодией романтической любви.
Я закатываю глаза, но чувствую, как внутри всё теплеет. Люди у нас так не говорят. Мне кажется, нигде так не говорят.
— Понятно. Безнадёжный романтик.
Его взгляд смягчается. — Признаю, я подвержен любовной хандре. И, пожалуй, изредка — мучительному томлению. А ты?
— А я что?
— Ты никогда не была влюблена?
Я качаю головой, готовая к тому, что он скажет, будто я упускаю что-то великое, или что я слишком молода. Контраргумент про окситоцин уже наготове.
Но он лишь произносит: — А.
В нём столько мягкости. Редко встретишь мужчин, которые не воспринимают спор с женщиной как прелюдию.
— А зачем тебе, кстати, ручка? — спрашиваю, кивнув на блокнот.
Он всё ещё стоит, прислонившись к стене напротив, и мне приходится чуть задирать голову, чтобы смотреть ему в глаза.
— Песня пришла в голову, когда я засыпал. Захотел записать, а в комнате ни одной ручки.
Я смотрю на телефон и стараюсь не ахнуть при виде цифр — 1:37 ночи. — Ты что, сова?
Холлоран снова смеётся, и у меня возникает странное желание собрать весь его смех в шкатулку и спрятать где-нибудь в саду.
— Я лучше работаю, когда тихо и никто не мешает. Кроме, разве что, бойких бывших девушек, конечно.
На секунду я замираю, прежде чем понимаю, что он подшучивает. И едва сдерживаю идиотскую, девчачью улыбку.
— Сам бы на себя посмотрел, — фыркаю я, прищурившись. — Все твои песни про… — Я поднимаю брови: ну ты понял.
Улыбка Холлорана могла бы поджечь меня, как спичку.
— Да неужели?
— Брось, — смеюсь я, чувствуя, как краснею. — Ты ведь понимаешь, что творишь. Девчонки по всей стране страдают от туннельного синдрома8 из-за тебя.
Холлоран давится воздухом от ужаса, и я не могу перестать смеяться. Он чертовски мил, когда теряется.
— Господи, — бормочет он, задыхаясь. — Я бы щедро заплатил, чтобы выкинуть это из головы.
— Это факт. Для большинства женщин ты — секс-бог. И что ты собираешься делать со всей этой ответственностью?
На фоне тихого гудения льдогенератора Холлоран задумчиво проводит рукой по губам.
— Сломаюсь под тяжестью невозможных ожиданий?
Слишком скромный. Слишком обаятельный. Слишком талантливый.
Яркий свет в коридоре отбрасывает тени на его челюсть и грудь, и я не могу не проследить взглядом по этой линии. Кажется, мой халат сам пытается сползти с меня.
— Мне не стыдно писать песни о любви, — наконец говорит он. — Это чувство не менее мощное, чем всё остальное, о чём я мог бы петь.
Я никогда не думала об этом именно так, но, честно говоря, нетрудно представить, что у Холлорана в этом плане всё гораздо интереснее, чем у меня.
— Что меня забавляет, — продолжает он, — так это то, как часто люди принимают мои песни не о сексе за песни о сексе, и наоборот. Не то чтобы меня это сильно беспокоило.
— Правда? — я вспоминаю те строки, от которых мне стало жарко в автобусе. — Например, «Consume My Heart Away»?
— Нет, — качает он головой. — По крайней мере, не для меня. Хотя, по сути, песня завершается только тогда, когда её слышит слушатель, верно? Только он придаёт ей смысл.
— Наверное, — говорю я, обдумывая его слова. Никогда не смотрела на музыку так, будто слушатель — это последний штрих к произведению. — Можно спросить, о чём она тогда? Если не про… намёки?
В его глазах мелькает озорной блеск.
— Не имею ни малейшего представления, о какой песне вы говорите, мисс.
Я думаю процитировать слова, но это кажется слишком личным. Поэтому просто пою — мой голос под гул льдогенератора звучит почти шёпотом:
— Когда она встретила меня впервые, чисты были замыслы мои, просты, живые. Семена, что я сеял, — сад, а сеть, что я бросил, — приманкой.
Голос Холлорана хрипнет.
— Продолжай. — Он произносит это так, будто не контролирует собственные слова.
Я чувствую себя совершенно обнажённой в этом ярком коридоре, без инструмента, без защиты, и всё же пою дальше:
— Её Гестия — мой очаг, пир из моря и земли. Смело склоняюсь пред ней во мраке — клянусь, что цел вновь я, смотри.
И, уже не в силах остановиться, отпускаю себя в припев:
— Я пожираю её — вкус, как благодать, она дрожит, горит и рвётся на части, и лишь её безутешный хаос — мне исцеленье, мне любовь и страсти.
— Господи… твой голос, — выдыхает он, проводя рукой по челюсти. — Это нечто.
— Перестань.
— Не перестану. — Он качает головой. — Давненько я не слышал, чтобы кто-то заставлял музыку звучать так.
Эти слова делают со мной нечто, что я даже не могу описать. Холлоран спасает меня от смущённого молчания, спросив:
— Что ты услышала тогда? В тексте.
Я краснею, но отвечаю честно. — Я подумала, что это… ну… описание одного очень хорошего оргазма.
Губы Холлорана дёргаются, но взгляд остаётся на мне. И от этого мне становится только жарче.
— Ну ладно, выручай. Скажи, о чём на самом деле.
Он усмехается и сдаётся.
— Я писал её о нашей безответственности перед Землёй. Мы берём, что хотим, а потом удивляемся повышению температур и землетрясениям. Гестия — богиня домашнего очага… — он чешет затылок. — Намешал тогда метафор, конечно. Название из стихотворения Йейтса — про старость и желание сохранить разум, но избавиться от умирающего тела. Казалось уместным. — Он задумчиво проводит пальцами по подбородку. — Хотя твоя трактовка мне нравится больше.
Я чувствую себя круглой дурой. Все эти упоминания жара и безумного удовольствия теперь звучат совсем иначе.
— Ты гений.
Холлоран смеётся. — Серьёзная похвала.
— Ладно, теперь расскажи, какие песни действительно про секс.
Он прячет улыбку.
— Эм…
— Или не рассказывай, — спешу добавить. — Без давления.
— Нет, я просто думаю. — Его взгляд опускается, а потом снова поднимается на меня — и от этого жара в его глазах мне хочется потерять сознание. — Heart of Darkness — да, вот она.
Я вспоминаю этот медленный ритм, почти пульс, и строки вспыхивают в памяти.
— Да, логично. Она… звучит как секс.
Как только слова срываются с языка, я понимаю, что сказала. Он сглатывает, кадык резко двигается.
О, детка, прошу — позволь остаться. В твоей тьме я хочу растворяться. Слыша, как ты молишь, — Боже Святой, не удержишь меня, я снова с тобой. Я бреду по улицам, что звал своими, и понимаю вдруг: я — лишь добыча твоя, любимый.
Словно слышит свой голос, глухой и хриплый, звучащий у меня в голове, Холлоран проводит рукой по щетине.
— Люди спорили, правда ли «Consume My Heart Away» — о том, чтобы доставить женщине удовольствие. Я тогда подумал: интересно, если я напишу песню действительно об этом, кто-нибудь вообще заметит?
Что-то в моём выражении лица заставляет его добавить к своей бомбовой речи:
— Не в грубом смысле, — говорит он. — Песня меньше про… ну, про сам процесс, и больше про ощущение, будто ты знаешь кого-то по ночам — того, кого давно жаждал, кого хотел, — но при дневном свете между вами возникает странная чуждость. Вы не можете соединиться, если не внутри друг друга. Она о том, чтобы признать ограниченность таких отношений. О том несоответствии между тем, что ты знаешь их тело, как говорить с ними этим языком, но на самом деле не знаешь их вообще.
— Понятно, — выдавливаю я.
— Но это немного с иронией, — продолжает он. — Потому что в метафоре я сравниваю всё это с таким себе диким, подозрительным котом. Тем, кто ночью идеально ориентируется в своём районе, грозное существо, а при ярком дневном свете чувствует себя там неуютно.
Разговаривать с Холлораном о сексе, пожалуй, лучше, чем любой секс, что у меня был. Я смотрю на изгиб его покрытых мурашками бицепсов. Его глаза не отрываются от моих, за исключением тех мгновений, когда взгляд скользит к моим губам, потом к шее. Нервы, которые, кажется, ушли в отпуск на всё лето, наконец возвращаются, и я прочищаю горло, чтобы заполнить электрическую тишину.
Этот звук будто выводит Холлорана из нашего общего оцепенения.
— Начинаю чувствовать себя немного странно без рубашки, — говорит он.
О, Боже. Я его объективировала.
— Я уже почти и не замечала, — лгу я. Хотя сейчас могла бы нарисовать контуры его пресса по памяти с пугающей точностью. Мне конец.
— Значит, ты лучше меня, — шутит он, отталкиваясь от стены. — Было приятно поболтать. Попробуй всё-таки поспать, ладно?
Я киваю, сердце бьётся слишком быстро, чтобы успеть ответить.
Ты лучше меня. Это значит, он разглядывал меня?
— Клем? — зовёт он.
— А?
Он уже развернулся, на полпути по коридору.
— Удачи тебе с парнем. Тебя кто-нибудь называет Клем?
Я качаю головой.
— Нет, вообще-то.
Его брови чуть приподнимаются, и он кивает сам себе.
— Хорошо.
И исчезает за углом — одна рука небрежно в кармане, другая держит тот самый блокнот.
Я всё ещё стою без воды, пропуская ключ через замок двери, когда понимаю, что Холлоран так и не нашёл ручку.