Соль
Он не пытался говорить со мной, писать мне.
А я не пыталась делать вид, что живу. Первую неделю я пролежала в своём углу, как подбитая псина. Даже на пары не вставала. Сил хватало только помогать папе с готовкой и стиркой. Я молча выполняла свои обязанности и тут же «отключалась», как робот. Вжих-вжих и на станцию. На диван. Папа удивлялся, но списывал всё на стресс от маминого приступа и тоже помалкивал — давал мне время «очухаться». Спасибо.
Маму обещали продержать в больнице ещё как минимум пару недель. Папа с Лизкой каждый день её навещали, возили «передачки», а я больше не была. Ни разу. И не собиралась быть. Написала ей, что мы с Матвеем расстались, чтобы она больше не переживала. Написала и не появлялась.
Я не хотела видеть её.
Достаточно было того, что я отдала за её спокойствие. Цена оказалась высокой, даже для такой «хорошей девочки», как я. Рана никак не заживала. Боль не проходила. Не уменьшилась ни на грамм. Видимо, твоя «хорошая девочка Даша» уже подпортилась с Матвеем, мам, — сжимала я подушку, — твоя глупая дочка заразилась идеей «пока смерть не разлучит нас» и навсегда останется её «носителем».
И кольцо не снимала. Не знаю почему. Просто не могла. Постоянно крутила его на пальце. Надевала наушники и крутила-крутила-крутила. Сосредоточенно. Медитативно. Безо всякой мысли. Чтобы мозги не плавились. Переключалась на это тупое монотонное движение металла «по мясу». И как ещё не протёрла, — вздыхала я равнодушно.
А когда оставалась дома одна, и тоска накрывала совсем уж невыносимо, я переодевала кольцо на исходную руку, вытаскивала из ящика мою готическую розу, и залезала с ногами на подоконник — представлять, что из окна виден двор, и турники, и ОН. Долго-долго сидела так, комочком, смотрела на дорогу, и представляла. И ревела. У меня на телефоне не было ни одной его фотки, и уж тем более, ни одной совместной. А у него не было соцсетей. А то, может, я и открывала бы их в эти моменты слабости. Не знаю. Может и сорвалась бы.
Однажды, мне так сильно захотелось его увидеть, что я отважилась выползти в подъезд — подглядеть «на ту сторону». Тихо-тихо, как мышь, спустилась по ступенькам на лестничную площадку, и выглянула в пыльное стекло, затаив дыхание. Но на турниках его не было.
Может это и к лучшему.
В понедельник я выползла — на пары. Дольше пропускать без объяснительной нельзя было. Жаль. Видеть Ленку и остальных тоже не хотелось, как маму. Как будто и они виноваты в том, что «не принимают» мой выбор. Хотя кто их вообще спрашивал? И зачем? Им всё равно. У них своя личная жизнь. У меня… у меня — нет.
Я решила отнестись к учёбе как к новому виду медитации — выполнять её сосредоточенно и «без задних мыслей». Только чтобы мозг занять. Мне было всё равно на успеваемость и оценки, на людей вокруг. Я уже как-то раз прожила без Матвея пятьдесят один день, — храбрилась я, толкая подъездную дверь, — проживу и…
И в холодном утреннем свете я увидела ЕГО.
И поняла что нет. Не проживу.
Храбрость, как рукой сняло.
Он изменился. Сильно. За полтора месяца в больнице, борясь за жизнь после тяжелейших травм, он не поменялся так, как за эту неделю: тёмные круги под глазами, тяжёлые равнодушные веки, отёки, бледность, разбитая бровь, костяшки в засохшей крови, и дым. Дым. Много дыма.
Он стоял под клёнами, и смотрел задумчиво. Прямо на меня. Как тогда, когда приезжал Ниссан. Но не вышел из под чёрных веток, а так и остался стоять на месте. В порванной куртке, в грязных штанах. С натянутым на голову капюшоном. Упирался в дерево плечом, устало, и наблюдал. Думал. Не сразу во взгляде появилось понимание, что я «настоящая», а когда появилось — он лишь сильнее нахмурился.
И рука снова потянула в рот эту гадость.
И губы, которые неделю назад сводили меня с ума, затянулись, приняли эту отраву, яд, с наслаждением. Проглотили этот смертельный воздух.
А я глотала комок в горле и смотрела, как серые струйки скользят изо рта, вверх по болезненной коже, и сливаются в ядовитое облако. Я обнаружила, что остановилась в десяти шагах, и никак не поверну с подъездной дорожки. Стою и пялюсь на него. Вокруг далёкое движение машин по парковке, чужие люди из чужих подъездов, все бегут по делам, с пакетами, сумками, портфелями, дворник шкребёт асфальт за углом, а я зависла, как в фильме. И пялюсь, и вижу только ЕГО. Мы одни. И сердце стучит, как больное. И он смотрит. О чем он думает?
Я не знала. Не могла даже представить себе. Ненавидит ли он меня? Презирает? Хочет вернуть? Или всё сразу? Я не понимала этот взгляд. Я думала о своём — это Я натворила! Я! Я сделала тебя таким!
Я и сама, наверное, выгляжу не лучше. Отпусти, Матвей, — умоляла я телепатически, — брось труса на поле боя, пни предателя, и борись один, как привык, и ты справишься. Не тяни меня на себе. Я непосильная ноша, я же вижу. Я разрушаю тебя.
Он вдруг пошевелился. Оторвался от дерева. Как будто собирался заспорить, и я испугалась. Очнулась.
Побежала, не оглядываясь.
Шагала по лужам с радужными бензиновыми разводами, по протоптанным в грязи тропинкам, по тротуарной плитке. Подошвы кроссовок скрипели песчинками, которые дворники «сеяли» под ноги прохожих, как семена, на случай гололедицы или снега. Но свежий снег никак не выпадал, а гололёд растаял. И скрипучий песок оставался лежать на тротуарах один.
И шаркал.
И хрустел.
Мерзко. Как стекло за зубах.
Перед парами я заглянула в туалет и ничуть не удивилась, подняв глаза на зеркало. Холодная вода взбодрила. Но мой недельный солёный «заплыв» выступал на лице во всем великолепии. Впрочем, я легко объяснила всё «мамой в больнице». Так что никто из ребят не приставал. Всё выглядело естественно. Даже для Ленки.
Я не призналась ей в настоящей причине моего «прекрасного видочка». Не хотела расспросов на тему Матвея, пересказывать всё не хотела, и ещё раз переживать это — тем более. Подружка весь день заботилась обо мне, откармливала булками в столовой, рассказывала последние новости и сплетни и, в конце концов, она добилась своего — я немного отвлеклась, а несколько раз даже улыбалась там, где нужно. Она у меня просто золото.
Возвращалась с пар я пободрее — очень хотелось домой и забиться в свой уголок. Я предвкушала, как приму горячий душ и укутаюсь в мягкий халат и напялю стрёмные вязаные носки, как бабка, и буду шаркать по квартире в поисках покоя. И не найду его.
Но во дворе тоже оказалось довольно бодро, и мой путь домой оказался тернистей, чем я планировала.
Ещё издали я услышала знакомую музыку.
Турники! — запрыгало сердце в клетке. — Музыка звучит от турников! — я шла и незаметно искала глазами Матвея. Вон Щербатый подтягивается, вон Косарь рядом в телефоне, какой-то незнакомый пацан, и тот белобрысый Макс со дня рождения… и… и знакомая чёрная фигура на скамейке, — обваливаются внутренности, — с бутылкой…
Я никогда не видела моего Матвея пьющим. Это вообще не свойственно ему. Он презирал алкоголь, боялся, не раз признавался мне, что не хочет «как отец», но… Я чуть не бросилась к нему. Хотелось выбить эту отраву из рук, наорать, зачем он творит эту дичь?! Он хочет выбесить меня? Вызвать жалость? Привлечь моё внимание? Что он хочет?! — мучилась я и кусала обветренные губы. — А ведь у него получилось. Меня задевало это. Беспокоило. Даже злило.
Ты это заслужила, Даша, — говорила я себе строго. — Сама выбрала. Теперь пожинай плоды. Гляди, как разрушается человек, которого ты любишь. Гляди во все глаза! Это твоё наказание. Как в той песне, что я частенько слышала в квартире Матвея: «если прёшь, то в состоянии будь достойно выгребсти».
Он не заметил, как я шмыгнула к подъезду. Зато заметил Щербатый: спрыгнул с турника и провожал меня издали, всем своим жёстким видом давая понять, что недоволен «ситуацией», что я больше не заслуживаю его уважения. Я стыдливо забежала в подъезд. Юра прав. Я нарушила слово, я поступила не по-пацански, я предала нашего Матвея, сделала ему больно, и его друзья имеют полное право презирать меня.
Я спряталась от Лизки в наушники.
Включила ту самую песню. Как мазохист. Переоделась в растянутое и удобное, поплескалась в раковине и зависла на узком краешке ванны, с телефоном:
«Когда придёт надобность, что ты будешь делать?» — спрашивал меня суровый голос, пока я разглядывала обложку музыкального альбома — плюшевого мишку с кастетом и горящим сердцем. И ныла.
'Когда не будет выбора, что ты будешь делать?
Остаться смелым, или выпасть на измену.
Тянуть лямку, что ты будешь делать?'
На следующий день всё повторилось почти один в один: турники, Матвей с пацанами, под скамейкой бутылочки, уличная музычка с матами, крики с матами, дым. И моё позорное шествие по двору, под их пристальным взглядом. Теперь Матвей тоже видел. И ответил на комментарий, брошенный Щербатым в мой адрес. Юра не успел закрыться и полетел на землю.
Пацаны бросились разнимать.
А я бросилась в подъезд.
А на следующий день Матвей поджидал меня у самого крыльца. Побитый и помятый, он схватил меня за запястье, когда я попыталась обойти и остановил.
Развернул к себе грубо:
— Скажи, что не любишь!.. — потребовал. Хрипло. Жёстко. Отчаянно.
И сам увидел ответ — считал в глазах, вопреки моей воле. Слишком поздно я прикрыла его ресницами, поздно потянула из плена руку. Отпустил. Дал уйти за безопасную железную дверь. И продолжал стоять, повесив голову, пока я пряталась от него за мутным стеклом лестничной площадки и дрожала, и растирала горячие ручьи по щекам.
Мой ответ всё только усложнял.
Делал задачу невыполнимой.
Прости, Матвей! — умоляла я. — Я не умею врать тебе! Прости!
Я бы с радостью соврала, чтобы он перестал мучиться, чтобы отказался от неподъёмного груза по имени Даша. Но не смогла. И страшное разрушение продолжилось с новой силой. Живодёрка! — проклинала я себя, наблюдая, как самый сильный человек ломает себя. Каждый день. Я хотела снова слечь в свой уголок, жалела, что вообще вылезла из берлоги, что потревожила двор своим присутствием, что разбередила его, как осиное гнездо. Я ловила заслуженные ядовитые взгляды тех, что крепче всех хранил нашу с Матвеем тайну, кто помогал нам, берёг нас, и сердце сжималось от ненависти к себе.
Невозможно быть хорошей для всех.
Неделю спустя, я попалась Щербатому.
Он не караулил меня специально, просто шёл из магазина с водой, а я шла в универ. Я отвернула глаза и хотела пройти, но он преградил путь:
— Чё, нравится? — спросил, сплюнув. Прямо с наскока спросил. В лоб. Видимо, давно копилось. И случай наконец представился. Он шагнул вбок, чтобы я не прошла:
— Чё ты из него сделала, а? Чё не можешь по-человечески сказать? Зачем эта резина?!
Я снова попыталась обойти, но Юра не дал. Пришлось отвечать:
— Я и так сказала.
Щербатый недовольно выругался.
— Мне-то не вешай! Я чё Фуру не знаю?! Иди и скажи ему, что ты облажалась, что любишь другого, хоть чё-нить скажи! Он же дохнет, дура! Застрели уже! Чё тянешь?..
— Я не буду врать.
— Врать?! Ага! Не будешь, знач?! Ты чё у нас типа честная, да?! — возмутился друг. — Борец за справедливость, ёпте. Ну-ну. А то, что мамка за тебя порешала, это тип справедливо, а?
Теперь возмутилась я:
— Она не решала! Она в больницу попала из-за нас!
— Не из-за вас, тупица! — огрызнулся он зло. — Из-за себя она попала! Вот ты балбеска. Тебе лет-то сколько?! Чё своей воли нет? Не твоя проблема, что мать Фуру не выносит. Это её проблема, поняла? Только её! Я его знаю. Ты знаешь. А она — ни черта! И смеет тебе указывать! Где тут справедливость, а?! Ей что ли с ним жить?!
— У неё сердце… — слабо возражаю я, но Юра закипает ещё сильнее.
— А У НЕГО?! А?! — разбавил сочным матерком. — У него нет?! Ты тупая?! А?! Или реально не догоняешь?! Увидишь его, скули про другого, ясно?
— … нету другого…
— ПЛЕВАТЬ! — Щербатый не выдержал и схватил меня за куртку. — Скажешь — ЕСТЬ!
— Отпусти! — задёргалась я, как заяц в капкане.
— Слыш, думаешь я дам тебе его убить, зараза? Дам раздавить? Думаешь одна такая умная? Да я тебя со свету сживу, если с ним что-то случиться, — оскалился друг щербато, по-звериному, страшно… — Юры больше не было. Не для меня. Не для мерзавки.
— Дай ему врага, — внушал чужой и опасный. — Дай кого ненавидеть, понятно изъясняюсь? В любого тыкни. Пускай замесит и успокоится уже.
— … нет никого. Я виновата! Только я! Отстань! И так тошно! — взмолилась я, уже и не пытаясь вырваться. Слёзы размыли и Щербатого и улицу и страх. Я спрятала лицо. Пускай убивает, бъёт. Всё равно. И почувствовала, как злые пальцы отрываются от куртки силой — Матвей!
— С-собака! — заматерился Шербатый, цепляясь за челюсть. Матвей поддал ему и в живот и согнул на асфальте. Молча, без объяснений, наносил лучшему другу удар за ударом, пока тот пытался отбиться. Я умоляла озверевшую руку:
— Матвей, пожалуйста, не трогай! Он ничего не сделал! Матвей! Он ничего не сделал!
Но рука не слушалась. Она наказывала. Она бдила. Кто-то засвистел. К нам подбежали. Стали разнимать, досталось и Матвею. Сильно. Появился белобрысый. Макс. Стал «успокаивать» дружка на пару с Щербатым, ногами и кулаками, очень доходчиво успокаивать. Пока я не вклинилась, и не заслонила упавшего. Они ещё немного побесились, высказали мне всё что думают, без цензуры, плюнули на нас: «больные», и поковыляли прочь. И я собралась уходить — соседи уже поглядывали с любопытством: что за пьяные разборки средь бела дня? И что там Ларина забыла?
— Вставай, — попросила я, поднимая его с дороги. — Матвей, вставай, ну пожалуйста… вставай…
И он послушно закачался, выпрямился.
— Иди домой, — просила я, дрожа, отпуская его локоть.
— Не хочу.
— Матвей, пожалуйста… перестань…
Он фыркнул. Поглядел мутным взглядом и дыхнул на меня перегаром:
— Попробуй, запрети.
Мою Балтику сковал лёд. Усеял берега острыми глыбами, похоронил под собой живые волны. Матвей дерзко усмехался. Он заметил, что я испугалась. Но я не отступала.
— Хватит!
— А то что? — смотрел он с пьяным вызовом.
— А то… — разозлилась я, — а то закончишь как отец!
Он поморщился и собрался уходить.
— Какая разница…
— Большая! — Включила я училку, распекая широкую спину. — Ты не он! Ты никогда не хотел так! Ты сильнее. Прекрати это, ну пожалуйста! Хватит убиваться по мне. Я не умерла. Но умру, если с тобой что-то случится, — последнее было лишним. Матвей оглянулся. Я отвернулась и трусливо помчалась в подъезд.
Он догнал. Схватил, но я оттолкнула:
— Нет!
— Да, — прижал он меня к себе снова. Сильно.
— Нет, Матвей, пусти! — умоляла я, ощущая свою беспомощность, погружаясь в его кислый хмельной угар. — Пусти! Пожалуйста! Пусти! Я боюсь!