Рома
Мы лежали рядом.
Тишина звенела, как шина по мокрому асфальту.
Думал, сдохну сегодня.
Я хотел быть для нее чем-то хорошим. И чуть не прикончил…
Ее кровь еще темнела под моими ногтями.
Я знал, что однажды на нас выльется все дерьмо, но не так.
Блядь, не так.
Я гладил ее по голове. Осторожно. Как по хрупкому стеклу. Хотел, чтоб ей больше не было больно. Никогда.
В груди свербело. Давило. Как будто сейчас все заглохнет к херам.
Я присел. Взял ее ладони. Надо было уже сказать. Слова были слишком тяжелые и давили на язык.
— Попросить хочу, — смотрел на одеяло. Как будто оно могло подсказать, как всю херь объяснить. Говорил с ним, не с ней. Потому что глядеть в глаза не мог. Сука.
Только не ненавидь меня, Варька.
— Не выдавай Янку, — выдохнул. Быстрее, чем собирался. Будто выстрелил. Себе в ногу.
Трусливо сжал ее руки.
Последнее, о чем мог ее просить. Чувствовал себя сраным мудаком.
Поднял глаза.
И закоротило.
Лучше бы не смотрел.
Она молчала.
Смотрела мимо меня. Будто я был пустым местом.
Пиздец.
Нет-нет-нет, стой, родная. Не молчи, не гаси меня так.
Грудак сдавило. Как будто в нем заело поршень.
Я хотел что-то проорать, побыстрее, погромче, чтобы успеть, чтобы не ускользнула.
Но язык деревом стал. Я уже все проебал.
— Варька, ну из-за меня ж все, — нужно было объясниться, но хер знает, как. — Я виноват перед ней.
— Я тоже виновата перед ней? — она перевела взгляд в окно.
За грудиной пекло.
— Нет, на мне все, — я отчаянно мотал головой, чтобы поверила.
Но она больше не верила мне. Даже не взглянула. Я задыхался от сраной беспомощности.
— Ну не вывезет она, понимаешь? — пробормотал, будто извиняясь. Жалко. Тупо. Да и она уже не слышала меня.
— Понимаю, — сказала. Тихо. Безразлично.
Будто огрела по башке.
Что-то внутри треснуло. Хрустнуло.
Она посмотрела на меня и замерла.
Ее глаза ничего не выражали.
Я видел такие ее глаза только раз. Когда пришла ко мне из-под кулаков Ермолаева…
Варя. Варька.
Я не такой, я не он, я не пытаюсь сделать тебе больно!
Она моргнула.
Холодно. Безучастно.
Я больше не существовал.
Я не достучусь до нее.
Не подпустит к себе.
Блядь. Блядь. Блядь.
— Я должен защитить ее, — сказал. И сразу понял, что вбил себе последний гвоздь в крышку.
— Должен.
Одно слово.
И она исчезла.
Она смотрела на меня как на предателя.
Нет, хуже.
Как на чужого.
Как на… врага.
Я раздавил нас своими же руками. Ее раздавил. Раненую. Уязвимую.
Варька, ну не могу иначе… Давай перетерпим этот хренов разговор. Нельзя без него.
— Если заявишь на нее… я скажу, что я сделал.
Дурак. Гребаный болт. Что ты несешь?
Но я должен все ей сказать.
Взгляд ее вдруг изменился, как по щелчку.
И мир рухнул.
Шмякнулся на меня, как бетонная плита.
Она не кричала. Не плакала.
Просто тихонько умерла. Прямо передо мной.
Хотелось завыть. Просто завыть, как подстреленный зверь.
И махать кулаками, разнося все вокруг, пока кожа не лопнет, пока руки не собьются в мясо. Пока не станет больнее, чем внутри.
Но я просто застыл. Горло сжалось. Мозг плавился. Все плыло перед глазами.
— Я ничего не скажу, — прошептала.
Похлопала по рукам. Как покойника. Таким я себя и чувствовал.
Как будто ставила точку.
И отняла от меня свои ладони.
Забрала себя.
С концами.
И вот тогда меня по-настоящему накрыло.
Не злость. Не обида.
Страх. Дикий, холодный, животный страх.
Я испугался. До усрачки.
— Тоже хочу у тебя кое-то попросить взамен, — сказала, улыбаясь. Страшно. Горько. Разочарованно. Аж кровь стыла.
Варька, подожди, Варька…
— Все, что скажешь, — прохрипел.
Я бы отдал ей свою печень на тарелке, только бы осталась.
Пытался поймать ее взгляд. Пытался вернуть. Но я больше ни черта не значил.
— Обещай.
— Обещаю, — кивнул тут же.
— Ты сейчас выйдешь за эту дверь, — ее голос глухой и бесцветный, как пленка старой записи, — и больше никогда не вернешься в мою жизнь.
Грудак стиснуло.
Мотор затрещал.
Пиздец.
— Ни хера, Варька, ты че? — голос вибрировал и ломался. Я срывался на крик.
Но она не смотрела. Не слушала. Не хотела меня. Стерла.
— Ты пообещал, — она следила за снегом за окном.
— Не! Не! Ты охренела? — я аж воздухом захлебнулся. — Эта не та цена, не, — снова мотал головой, как гребаный болванчик. — Говори, что хочешь, делай что хочешь, на такое я не согласен. Похер. Не будет так! Ты важнее всего.
Она улыбнулась вдруг. Ядовито. Беспощадно. Словно смотрела, как подыхает покусавшая ее крыса.
Перевела на меня безразличный взгляд.
— Пошел вон, Рома.
— Хер с два! — я вскочил на ноги. Готов был вцепиться зубами в косяк, в пол, в нее. — С места не сдвинусь! — схватил ее за лицо.
Она смотрела пронзительно. Удушающе, как борцовский захват. Она ненавидела меня. Твою мать.
Ее у меня больше не было.
— Варька… — так звучала беспомощность. Ее имя прилипло к небу.
— Это от большой любви, да, Рома? — сжала губы. Я кивнул. Еще раз. — Но не ко мне.
— Я тебя не отпущу! — вдавил пальцы в ее щеки, будто хватаясь за нее из последних сил.
— Я больше тебя не хочу.
Ее лицо краснело от моих рук. Требовательных. Трясущихся.
— Ты мне не нужен, — смотрела твердо мне в глаза, словно не врала. Сука, я перед ней как беспомощный щенок. — Я больше не хочу тебя видеть. Никогда.
Не делай так, блядь! Хорош!
— Здравствуйте, — дверь открылась, и в палату ввалился мужик, следом еще двое, — капитан Гурский, хотел бы задать вам пару вопросов, — глянул на нее, потом на меня. Мои руки отлипли от ее лица. Я встал. Молча. Сгорбился.
Уставился на Варю. Вдруг подумал, что если выйду, больше не увижу ее. Прирос к полу.
— Мы разговариваем так-то, — я сверкнул глазами. Откуда нарисовался?
— Роман Сергеевич, вас попросим проехать с моим коллегой в отделение.
Холод пошел по позвоночнику. А если что разнюхали про Ермолаева? Пиздец.
— Иди, с ней все будет хорошо, — Варя прошептала, улыбнувшись на прощание своей разбитой улыбкой. От слез в ее глазах мне похерело.
Закончилось.
Я все просрал.
Я мотал головой.
— Потом договорим, — она медленно моргнула.
Я тогда не понял: не договорим. Она врала, чтобы избавиться от меня. А я очень хотел ей верить.
Поплелся за дверь. Лейтенант с какой-то дурацкой фамилией и торчащими ушами шел со мной по коридору.
Я остановился у сестринского поста.
— Здрасьте… девушку из 309 палаты когда выпишут?
— Ой, не раньше следующего понедельника, — дежурная медсестра глянула на меня. — Ее еще будут обследовать.
Кивнул и на автомате пошел за лопоухим.
Я вышел из отделения на мороз. Про Ермолаева речи не шло. Зря только вспотел как проститутка в церкви. Расспрашивали, что да как с Варей было. Сказал, как есть. Пришел с магазина и нашел на полу.
Сука, вот бы стереть себе память и никогда не видеть ее такой в своей голове.
Я не шел, плелся.
По сугробам, по каше у кромки дороги, по обочинам чужих жизней.
К тому, кто ни разу меня не осудил.
Не помнил, как дошел. Просто вдруг оказался тут.
Кладбище начиналось внезапно.
За пустырем, где серый снег лежал комьями, будто недоделанная могильная насыпь. Грязный. С пятнами.
Ржавые ворота распахнуты нараспашку, как челюсть. Словно ждали. Меня.
Я остановился.
Мелкий мороз щипал кожу, но было не от холода гадко. А от здешней тишины.
Кованые покосившиеся створки. Петли скрипнули от ветра. На решетке обрывок черной ленты, стянутой узлом. Висела, как дохлая змея.
За воротами аллея. Голые деревья, скрюченные, как старики.
Ветки, как когти, цеплялись за небо.
Я шагнул внутрь.
И сразу почувствовал: здесь дышать труднее.
Как будто у земли был запах. Старый, прелый. Запах горя, впитавшийся в глинистую жижу под снегом.
На углу кособокая часовня. Без креста. С провалившейся крышей и разбитым окном.
Ветер зашуршал венками. Пластик стучал по камням.
Впереди бурелом из мрамора, крестов, табличек. Все в молчании.
Ни птиц. Ни собак.
Только ты и мертвые.
И у каждого свое место.
Потащился вглубь. Как в другое измерение.
Как будто назад уже нельзя. Как будто за спиной пропасть.
Снег скрипел под ногами, противно, будто все внутри ломалось. Руки мерзли, пальцы не слушались. Водка в пакете стучала о колено.
Я дошел до нужной плиты и остановился.
Снегом замело табличку. Протер.
— Привет, бать, — поморщился. Потому что он не отвечал теперь. Паскудно, оказывается, жить без «здарова, сына».
Пока есть, тебе оно не надо будто. Тебе не важно будто. Туфта. Даже без его подзатыльников тошно.
Ушел прошлой зимой вдруг. И зима, сука, так и не закончилась больше. Тянется, морозя кости. Мне и матери.
Сгреб слой снега с лавки. Сел. Холодная, задница заныла. Открутил крышку на бутылке и хлебнул. Щедро так заглотнул. Глотку опалило. Пошло по пищеводу, обожгло желудок. И хорошо. Пусть хоть что-то болит, кроме груди.
— Я, бать, облажался. По полной.
Глянул в небо. Снег падал лениво, пушисто.
На ресницах таял. На душе — нет.
— Все проебал.
Сжал кулаки. Щеки стянуло от мороза и злости. Втер водку в губы и продолжил:
— Наворотил дел. Со мной покончено, — ухмыльнулся жалко. — Нет такого шуфеля, чтобы мое дерьмо разгрести, бать. Пока хотел как правильно, угробил столько жизней, выходит. В голове одно, в сердце другое. Все время путаюсь. А когда надо быть сильным, сливаюсь.
Могила молчала. Только ветер выл.
— Сына твой — трус, выходит, хорошо, что не увидишь уже, — еще глоток.
Сердце поднывало. Пульс стал ленивый.
— Ты злился на мамку, что пилила. Что орала, бесился. Батя, хуже, когда они замолкают, — я присосался к стеклянному горлу. В голове только ее глаза. Те, последние.
Пустые. Отравленные.
Я их не переживу, пап.
Не смогу забыть.
Я закрыл глаза. Прижал ладонь к лицу. Хотел бы заплакать, да не смог.
— Я бы лучше сдох.
Выдох.
— Правда.
Снег все шел. Бутылка опустела. Руки задрожали.
— Бать, мне б так не помешало твое «не сцы, Ромчик, проходит и такое». Пусть пройдет, бать, пусть, блядь, пройдет… — уронил голову на руки.
Молчал и морозил зад.
— Прости меня.
Я не знал, кому. Отцу? Варе? Яне? Себе?
И небо молчало. Надгробие тоже.
А я сидел. Смотрел на снег. Он падал на ладони и не таял. Я как труп, окоченел.
И впервые в жизни не знал, куда идти дальше.