Рома
В душе моей так больно, словно сломаны все кости,
И я и имя твое не помню, и дышать не могу от злости.
Обездвижен, подавлен, сломлен, даже смерть не зову в гости,
И в душе моей так больно, словно сломаны все кости…
Я проснулся рано. В висках стреляло.
Хлопали дверцы в кухне, пахло выпечкой. В голове стоял гул. Все дребезжало.
Я сидел на диване в зале, в старой футболке, босой, с мокрой от пота спиной.
— Сыночек, — мягкая ладонь прошлась по лбу. Я вдруг увидел перед собой мать. — Ну как ты?
Я кивнул. Во рту было горько.
— Спал беспокойно совсем, — она присела на край дивана и опустила лицо. — Дергался, стонал так страшно, — перебирала передник на коленях, — все звал, звал…
Я вскинул на нее глаза, но она смотрела на свои руки. Сжался почему-то от ее слов.
— Ромочка, во что ты ввязался? — она понизила голос. — Ты сам не свой, глаза совсем не твои, сына.
— Все хорошо, ма, — я взял ее ладонь. Я боялся думать, что будет с ней, если присяду. Когда узнает, что я натворил, сломается…
Она вдруг обняла меня крепко. Почувствовала?
— Ты из себя будто жизнь выжимаешь. Когда ты успел так от нее устать, родной?
Я только хмыкнул. Она заглянула мне в лицо.
— Я знаю, когда у тебя болит, — потрепала меня по щеке. — Ты опять заступился за кого-то? Снова тумаков отхватил? — она гладила мое лицо. — Когда уже кто-то за тебя будет получать? — она уныло улыбнулась.
А я вспомнил ту самую, что истекала кровью на моей кухне. Грудак сдавило.
— Пусть не получают, — мотнул головой, — лучше я сам, — поцеловал ее в макушку.
Она после меня останется совсем одна. Черт.
— Сына.
Я поднял лицо. Молча долго смотрела мне в глаза, заставляя ежиться.
— Она разве стоит того, чтоб я тебя хоронила заживо? — прошептала.
Я молчал. Смотрел на эту женщину, что держала меня с пеленок, и знал: она почувствует правду, даже если я не скажу ни слова.
— Не надо, сынок, не по-людски это, не по-мужски, — звучала разочарованно. Я сглотнул мерзкий тугой ком в горле. — Нехорошо, — качнула головой, — мы с папой тебя не так растили.
Я потупил взгляд.
Ма, у меня только с ней так сердце билось. Дралось со мной в груди, избивало, пинало. За нее дралось ни на жизнь, а на смерть. И я проиграл ему. Мертвый я без нее, мама.
Не сказал вслух, конечно. Потому что стыдно.
— Пока еще не поздно, Ромочка, я тебя очень прошу…
Поздно, слишком поздно.
Она только вздохнула в ответ на мое молчание и похлопала меня по рукам.
— Яночка пришла, мы оладушек напекли, — она отстранилась.
Я рассеянно кивнул.
— Умойся и кушать приходи, — она потрепала меня по щеке, как маленького, и ушла.
Я так и остался сидеть на жопе, придавленный своей сраной жизнью.
Слушал, как засвистел чайник. Скрипнула дверца шкафчика: мама доставала цикорий. По утрам был цикорий, по вечерам — каркаде. Любимое печенье отца «К чаю» всегда было на полке. Он намазывал на него сливочное масло. А мама ругалась на его холестерин.
Я услышал топтание за порогом и быстро вытер мокрые глаза.
— Ром? — Яна появилась в дверях, маленькая, с плечами, сжатыми в дрожащий каркас. Пальцы теребили край блузки, взгляд метался.
— Привет, — я выдохнул, уставившись в пол.
Она шагнула ближе, неловко, будто боялась, что я оттолкну.
— Где ты был? Я места себе не находила, — она пугливо сделала шаг ко мне. Я не смотрел на нее. — Ты… опять нашел ее?
Я не ответил. Только сжал кулаки на коленях. Горло стиснуло, как от удавки.
— Всегда будешь находить, — прошептала отрешенно. — Да что с тобой, боже мой?! Бегаешь за ней, как мальчишка!
— Янка… не ори, — я кивнул подбородком на дверь в кухню, где мать хлопала кастрюлями.
Она шагнула ближе.
— А пусть услышит! Пусть узнает, какой ты на самом деле! — в ее глазах задрожали слезы.
Я опустил голову и горько кивал.
— Ну почему ты так со мной?
— Я не могу больше. — Я поднял взгляд. И это был не я — в зеркале ее глаз был кто-то чужой, иссохший, злой.
Она застыла. Как будто я ударил.
— Все, не видишь? — я развел руки в стороны. — Со мной покончено.
— Ты из-за нее совсем больной стал. Жестокий. Отстраненный. Я совсем не знаю тебя.
— Не знаешь, — кивнул. — Я тебе не понравлюсь.
— Прекрати, — она подалась вперед, хватая меня за руки. — Ты пугаешь меня… Ты не такой, ты самый добрый. Самый нежный! Ты хороший человек! А сейчас… кто ты вообще?!
Я опустил глаза.
— Кусок дерьма. И муж из меня дерьмовый будет.
— Будет ли? — ее голос сорвался в нервный смешок.
— Не будет. Больше ничего уже не будет.
— Закончилось, все? — ее губы дернулись в какой-то ядовитой улыбке.
— Я закончился. И я не могу это исправить, — покачал головой. — Тебе без меня лучше будет. Сейчас это звучит как тупая отмазка, но ты поймешь потом. Счастливая будешь, вот увидишь.
— Ты что, собираешься все бросить? Меня бросить? — глаза наполнились слезами. — Вот так? Сейчас? Ты мне нужен, слышишь?! Только ты!
Слова прожгли меня. Но изменить ничего не могли.
— Ян… — я выдохнул.
— Нет-нет-нет! Молчи!
Она тряхнула меня за плечи.
— Вернись, пусть мой Ромка вернется! Этот не мой, не мой! — она глотала слезы.
Я взял ее ладони и с чувством сжал.
— Прости меня, я перед тобой очень виноват.
— Ты… ты ее что, любишь?
Я молча держал ее руки.
— Ты же меня любишь, а так не бывает! — замотала головой, разбрызгивая по щекам слезы.
— Возвращайся домой. Я твоим другом был всегда, им и останусь. Но жениться лучше не будем, Янка.
Она застыла. Лицо побелело, губы дрогнули, как будто я ударил.
— Господи, — она выплюнула нервный смешок, — ну за что эта девка появилась в нашей жизни?!
Она растерянно осмотрелась по сторонам, будто искала ответ на свой вопрос.
— Посмотри, что она сделала с тобой. Со мной, — она смахнула слезы. — Из-за нее чуть убийцей не стала! — она вскрикнула и осеклась, глянув на дверь. — Я спать не могу…
Она помолчала, всхлипывая.
— Ты не поймешь, каково это, когда твой родной запах смешивается с чужим, — она поморщилась. Я поднял на нее глаза. Все еще помнил незнакомый одеколон на дрожащих руках, что хватали меня за лицо в квартире на восемнадцатом этаже. Тошнотворный. — Хуже этого не бывает.
Ее лицо исказилось. Я перестал его узнавать. Она потянула кольцо с безымянного пальца. Я отчаянно перехватил ее руку, стиснул.
— Пожалуйста, оставь, пусть у тебя будет.
Я чувствовал себя ублюдком, это чувство как кислота прожигало нутро.
Она вытащила кисть.
— Ты с ней не будешь все равно.
И тихо ушла.
Из комнаты. Из квартиры. Из моей жизни…
Дни слиплись в один вязкий ком. Я метался по мастерской, как пес на цепи. Не мог найти места. Иногда сутками валялся дома на полу, будто из меня вынули кости. В темноте. Не жрал. Не мылся. Не двигался. Лежал, вглядывался в трещину на потолке. Поломанный, заржавевший.
Елки-клапаны, казалось, даже кровь застаивалась в венах, густая, липкая, как отработанное масло. Тело выламывало, будто через него пропускали ток, пальцы сводило судорогой, и я цеплялся за пустоту, как будто хватал ее за горло.
Сны сносили крышу: то она была рядом, теплая, хохотала, пахла кожей и потом; то исчезала, таяла у меня в руках, оставляя на ладонях холодный конденсат. Просыпался с хриплым криком, мокрый от кислой вонючей испарины, с трясущимися руками, как наркоман без дозы.
Сидел на полу, обхватив голову, и думал, что развалился на гайки.
Плевать было, кто что скажет, я был зависимым от нее до боли в ребрах.
Я ее сегодня ненавидел. Упорно. Отбито. До дрожи в кистях. До хруста в челюсти. До рвоты. Так же завтра и любил. Разрываясь.
Я горел. Желчью, яростью, отвращением.
Нежностью, тоской, влечением.
Она терзала. Ерзала внутри меня. Пеклась. Царапалась. Выть хотелось без нее.
Я хотел ее всю. Хотел видеть ее злые глаза. Нюхать горячую пульсирующую шею. Я хотел вернуться в ее ненависть.
Это была уже не любовь. Это была ломка.
С ней было по-настоящему. Реальное. Грязное. Живое. Теперь же все было как в аквариуме без воды: бьешься в стенки, а дышать все равно нечем.
Ермолаев снился по ночам.
Как выбрался из ее постели, началось снова.
Потные бредни каждую ночь. Просыпался пуганный с расширенными зрачками и бешеным сердцем.
От звука приближающихся сирен впадал в ступор каждый раз.
Порой ловил взгляд мента на улице, и сердце пиналось так, что ребра болели.
Мне казалось, что вот-вот все: сдадут, найдут, поймают.
И я шел домой, закрывался в ванной, упирался лбом в холодный кафель и говорил себе:
— Ну и чего ты стоишь? Иди. Сдайся. Сдохни честно.
Все равно просрал свою жизнь.
Но не шел. Трусил.
Да и было жалко мать. Такого дерьма хлебнет.
Я выдернулся из сна, будто кто-то пнул под ребра ломом. Грудь скрутило так, что воздух вышел из легких со свистом.
Кожа липла к простыне, я тонул в собственном поту. Тело было тяжелое, как приваренное к дивану. Пахло кислой тоской.
Потолок плясал в глазах, серый, чужой, давящий. Я вцепился в мокрую простыню так, что костяшки побелели, и ощутил, что пальцы дрожат, как у наркомана.
Внутри что-то ухнуло. Я будто летел вниз головой в шахту лифта.
— Сука… — выдохнул сквозь стиснутые зубы. — Сука, Варя…
Кулаки уперлись в диван. Зажало спину судорогой, мышцы задергались, как от электрошока. Казалось, что тело вот-вот взорвется изнутри и разлетиться на сраные ошметки.
Я сорвался с дивана. В ванной сдернул кран, ледяная вода хлестала по коже, но не остужала. Вода смывала липкий пот, но не вымывала ее из головы. Лицо горело, будто меня ткнули носом в костер.
Я выдернул с полки футболку, натягивал ее на мокрое тело и уже бежал вниз по лестнице. Ноги ватные, но я летел, перепрыгивая через ступеньки. Сердце било по ребрам.
С мокрой башкой я вырвался из подъезда.
Похуй. Пусть гонит взашей. Пусть дерется. Царапается. Пусть обзывается. Орет. Пусть не прощает…
Я не хочу без нее.
Я стоял у ее двери как придурок. В сырой футболке, с замерзшими пальцами, с промокшими ботинками. Смотрел на этот сраный звонок.
Пальцы слипались от пота, хотя руки были ледяные. Я не нажимал.
Ссал, да.
Я зажмурился. Перед глазами снова мелькнуло ее дикое лицо. Как она стояла передо мной на коленях. Как цеплялась за меня. Как выла. Я слышал скрип ее ногтей о джинсовые штанины. И ее отчаянный плач…
И вот теперь стоял как гребаный пес под дверью. Не зная, примет ли обратно.
Гаечный ключ мне в глотку…
Я все-таки нажал.
Раз.
Два.
Тишина.
Вдохнул медленно. Выдохнул будто на дыбе.
А если она снова исчезнет? Насовсем?
Я дернулся и забарабанил кулаками по двери.
— Варя! Варя! Блядь, Варя!
Сердце пиналось как бешеное. Словно почувствовало ее за дверью.
Шаги. Щелчок.
Дверь дернулась. Скрипнула. И открылась.
Она стояла босая, в светлой футболке до середины бедра, с растрепанными волосами, с кругами под глазами. Моя футболка? Или нет? Какая, к черту, разница, если я смотрю на нее и не могу дышать. Как будто вот здесь, на пороге, остановилась вся моя гребаная жизнь.
Она подняла на меня глаза — и все.
Меня скрутило. До кончиков пальцев. До пищевода. До последнего захлебнувшегося в груди вдоха.
Вот она.
Вся моя тоска. Вся моя вина. Моя ненависть и моя любовь.
Варька.
Эти мои чертовы васильковые глаза…
Голые, уставшие, беззащитные.
В них был и страх.
И усталость.
И боль.
И что-то, что разбило меня к чертовой матери.
Тоска хрустела между нами, как лед под ногами. Воздух был густой, будто липкий мед, в котором кто-то утопил все наши слова.
Я не знал, как начать. Что сказать. Чем заглушить все внутри, что шевелилось и выло.
— Привет, — выдавил я. Голос треснул пополам. Глотка тесная стала.
Она молчала. Смотрела на меня. Я не понимал, о чем она думает. Прогонит теперь осла…
Я не дотрагивался. Не имел права. Просто смотрел.
— Я…
Я сделал шаг вперед.
Она не отступила. Стояла, как вкопанная. И только слезы катились. Медленно. Беззвучно.
Слова застряли, будто гвоздь в горле. Я втянул воздух, опустил голову.
— Я сдох без тебя.
Она стояла. Дышала. Не сводила с меня глаз.
Я чувствовал, как в груди что-то надорвалось. Треснуло по швам.
— Я, блядь, сдох без тебя, слышишь? — выдрал из самой груди — и задохнулся. Подавился воздухом, слезами, соплями.
Я пытался сглотнуть их и свой колючий кадык.
— Варька…
Ее губы дрогнули. Щеки вспыхнули.
— Прости меня, родная.
Ее лицо вдруг дернулось, словно я влепил ей пощечину. Я сглотнул. Вспомнил первый раз, когда целовались по дурости.
— Скажи, что мудак. Что ненавидишь. Дерись. Ори. Расцарапай глотку. Да хоть перегрызи, я слова не скажу. Не гони только. Не гони, я больше не могу…
Она сделала шаг ко мне.
И все внутри меня затрещало.
Я видел: она тоже больше не выдерживала.
Двое. Потерянные. Изрезанные. Уставшие до невозможности.
Но все еще отчаянно тянущиеся друг к другу.
Я взял ее холодные ладони и приложил к своим щекам. Горячо. Нежно.
Я дома…
Вжимал пальцы в кожу, чтобы чувствовать ее. Чтоб она меня почувствовала тоже.
По ее щекам рухнули тяжелые капли.
Такие же потекли по моей носоглотке.
Только бы я не потерял ее насовсем, только бы смог выпросить прощение.
Потому что иначе — конец.
Я рухнул перед ней на колени, обхватил дрожащие голые ноги. Пол под ними был ледяной, жесткий, будто специально хотел вдавить мою вину глубже в кости. Я был виноват до чертей. То мерзкое слово до сих пор жгло язык. Я услышал собственные всхлипы, такие, что стыдно было бы любому мужику. Я стискивал ее руками и плакал, как сопливый ребенок. Уткнулся лицом в живот и задыхался от ее теплого знакомого запаха и сраного стыда, пока она обнимала мою голову.
Мы стояли на пороге, сломанные, перепачканные болью, прижавшись друг к другу как два утопленника, выброшенные одной волной.