Рома
Полгода спустя
Камера была рассчитана на восемь человек, но нас было семеро. Стены выкрашены в серо-голубой, потолок пожелтел от времени. Швы между плитами проступали как рубцы.
На окнах решетка, за ней еще одна, крест-накрест. Свет тусклый, лампа под потолком, защищенная металлическим коробом. Горела круглосуточно, потому что выключателей у нас не было. Только дежурный мог вырубить, если разрешат.
Моя койка в углу, в нижнем ряду. Матрас тонкий, как прокладка под клапанной крышкой, с продавленной серединой. Простынь с номером. Одеяло коричневое, с катышками. Подушка будто набита болтами. Я складывал ее втрое так хоть шея не затекала. Под кроватью табуретка, таз и сменка. Все строго по распорядку.
На стене доска объявлений, на ней: распорядок дня, молитва, список дежурных. Ни фотографий, ни рисунков: не положено.
Шкаф один на всех, железный. Там форма, мыло, зубная щетка, тетрадь для писем. И выданное зеркало, пластиковое, с мутным отражением.
У каждого своя кружка, алюминиевая. На дне царапины, имя или инициалы. Чайник один. Еда в пластиковых бачках, по часам. Завтрак каша, обед суп и макароны, ужин перловка или картошка с рыбой. Хлеб черствый, но съедался весь. Не потому что вкусно.
Санузел в камере за перегородкой. Бетонный пол, дырка с ободком, бачок с веревкой. Раковина одна, мыло общее. Туалетная бумага роскошь. Заменяли газетой, если приносили.
Утром подъем в 6:00. Строевая проверка, уборка, завтрак, потом на работу.
Я работал в прачке. Это не швейка, не столярка, там чище, но воняет хуже. Химия, сырость.
Помещение было как подвал: низкий потолок, серые стены, вентиляция гудит круглосуточно. Пол постоянно мокрый, скользкий. По углам ржавые сливы. С потолка капало. Пар стоял такой, что иногда казалось, дышишь кипятком.
С утра погрузка. Белье из бараков, рабочая форма, постельное. Тюки в мешках подписаны маркером: отряд, дата. Сначала сортировка: грязное, рваное. Все руками.
Потом стирка. Машины старые, «Примы» и «Ритмы», как в армии. Грохотали, будто сейчас взлетят. Порошок выдавали по норме, но его всегда не хватало.
После отжим, сушка, глажка. Утюг промышленный, тяжелый, как танк. Кто неаккуратный — обжигался. Я обжег запястье в первый же день, пока не научился держать рукав правильно.
Руки были вечно в трещинах, ногти синие, ладони в бельевом крахмале. Иногда пальцы почти не разгибались, а кожа саднила от хлорки.
Отдельная линия — дезинфекция. Там белье для ШИЗО и карантина. Работали в перчатках, масках. Запах: хлорка, потом горячая ткань, потом ничего: нос переставал чувствовать.
Рабочий день с восьми до шестнадцати. С перерывом на обед. В комнате отдыха облезлая скамейка и чайник, которому сто лет.
Разговоров мало. Все знают, что лучше молчать. Работай и не спрашивай.
Вернулись в отряд — ужин, проверка, личное время до отбоя. Кто-то читал, кто-то писал письма. Кто-то просто смотрел в потолок.
Раз в неделю баня. Два раза в месяц звонок. Раз в два месяца свидание, если повезет.
Жизнь по секундам. Все по распорядку. Все строго.
И главное правило: не выделяйся. Не лезь.
Там, внутри, ты или принимаешь правила, или ломаешься.
Я выбрал первое.
Я не жаловался. Жаловаться, все равно что трахать свою боль в лицо. Бесполезно и тошно.
Я звонил только матери. До суда вообще не связывался с ней, пусть бы думала, что я в Питере. Но дело было громкое, она узнала от знакомых тут же.
На свидании я едва ее узнал. Постарела. Из-за меня.
И плакала так сильно.
Когда день совсем тянул кишки, я писал.
Письма.
Ей.
Хотя знал: не отправлю, не буду ломать ей жизнь. Да и куда слать-то?
Она пошла дальше. А я остался на месте.
На дне.
Но писал.
Потому что иначе рванет.
«Варька,
Сегодня был дождь. Даже тут он идет. Но существует только каплями на решетке. И не пахнет озоном. Дождь здесь пахнет ржавчиной и мокрым бетоном. Тень от решётки ложится на пол клеткой, будто в неё заперт даже дождь. Ты бы, наверное, сказала: «вот так драма, Ромашка». Я все еще помню, как ты произносишь это слово. Кажется, оно живет у меня под ребрами».
И я все еще помнил ее пальцы у меня на груди.
Вот и жил.
Слушал, как замки щелкали. Как кто-то орал на коридоре.
А внутри было тихо.
Пугающе тихо.
Потому что все, что шумело во мне, я отдал ей.
И теперь внутри была пустота.
Как отработанный бак.