Глава 28
Похититель солнца
Джуд
17 ноября
— Я дома! — кричу я.
Дом отвечает тишиной, его пустота мне хорошо знакома.
Я оглядываю комнату, взгляд останавливается на куче пустых бутылок из-под водки, разбросанных по кофейному столику, как брошенные обещания. Я беру все пять и с силой бросаю их в мусорное ведро.
Я усвоил урок и больше не оставляю их на видном месте. Одного раза было достаточно – ночь, проведенная в отделении неотложной помощи, где мне зашивали спину, дорого мне обошлась.
Я прислушиваюсь, напрягая слух, пытаясь уловить какой-нибудь звук, но слышу только себя и глухое биение своего сердца. Я направляюсь к лестнице, мои шаги тяжело стучат по скрипучему дереву.
Надеюсь, сегодня он только напился.
— Спрячь свой член, старик, — говорю я через дверь, поворачивая ручку и входя в его комнату. — Ты сегодня ел?
Ответа нет, только тусклый, мерцающий свет угасающей лампы, едва пробивающийся сквозь тьму. Но этого достаточно. Достаточно, чтобы увидеть его, прислонившегося к стене, с неестественно наклоненной вбок головой. У меня скрутило живот, по коже побежал холодный пот.
Не паникуй. Не паникуй, Джуд.
Мои ноги двигаются как на автопилоте, мчась по комнате, а сумка падает на пол. Руки дрожат, когда я разрываю молнию, пальцы ищут Наркан12. Крышка выскальзывает и катится в тень, но мне все равно. Я вставляю носик в его нос и с отчаянной силой нажимаю на поршень.
— Давай. Пожалуйста, давай, папа.
Я отстраняюсь, ожидая чуда, которое всегда кажется таким близким. Мое дыхание прерывисто, каждая секунда – вечность, которая растягивает мое сердце в тонкие, рвущиеся нити.
Раз… два… три…
Ничего.
Его грудь неподвижна, там, где должна быть жизнь, – пустота.
Ты храбрый. Не паникуй, Джуд. Не паникуй, черт возьми.
Я падаю на колени, прижимаю руки к его груди, знакомый ритм – жестокое эхо слишком многих таких ночей. Пол подо мной холодный, впивается в кожу, но это ничто по сравнению с ледяным холодом, пронизывающим мой позвоночник.
— Тридцать нажатий. Два вдоха. Затем повторить.
Я повторяю это как молитву Богу, который ни разу меня не услышал, ни разу не обратил внимания.
— Девятнадцать… двадцать… двадцать один…
Мой голос дрожит от отчаяния. Я наклоняюсь и прижимаюсь губами к его губам. Холод бьет меня как пощечина, вкус прокисшего виски смешивается с солью моих слез.
Но я не останавливаюсь.
Я могу вернуть его. Я уже делал это раньше.
— Двадцать шесть… двадцать семь… двадцать восемь…
Я останавливаюсь, прижимая два пальца к его шее, ища пульс, который должен быть там. Но его нет. Грудь сжимается, пронзительная боль поглощает меня.
— Проснись, сукин ты сын, — шиплю я, и слезы наконец вырываются наружу, затуманивая зрение. Я снова дышу ему в рот, и звук моего собственного хриплого дыхания – единственный шум в гнетущей тишине. — Не поступай так со мной. Пожалуйста, не оставляй меня одного, папа.
Я нажимаю сильнее, ладони впиваются в его грудную клетку, и я слышу знакомый звук ломающихся костей.
Руки горят, но мне все равно. Я не останавливаюсь. Я не могу.
— Ты не имеешь права так со мной поступать, — рыдаю я. — Ты не имеешь права так со мной поступать, черт возьми.
Но его кожа уже слишком холодная. Его тело слишком неподвижно.
Я продолжаю, как будто одна только сила воли может исправить ситуацию, как будто каждое движение моих рук может заставить сердце папы вспомнить, как биться. Мои руки дрожат, боль распространяется по груди, и я чувствую, как будто меня разрывает изнутри.
Еще один раз. Просто проснись, черт возьми, еще один раз.
— Тридцать нажатий. Два вдоха. Затем повторить.
Я произношу эти слова так долго, что они теряют смысл, становятся пустым, отчаянным звуком, вырывающимся из моих губ, когда я бью кулаками по его груди.
— Пожалуйста, папа. Черт возьми, проснись!
Мой голос срывается, последнее слово – гортанный крик, разрывающий пустоту. Я падаю вперед, лоб прижимается к его неподвижной груди, ледяной холод проникает глубоко в кости. Мои слезы пропитывают его рубашку, каждая капля – последнее, разбитое признание поражения.
Он победил. Он наконец победил.
Окончательность обрушивается на меня, как волна.
Хотелось бы сказать, что это была одна из тех волн, которыми славится побережье Орегона; неожиданный удар, увлекающий тебя в водную могилу. Но нет, это был просто прилив, зовущий меня.
Я ждал его передозировки годами.
— Не смог бросить, да? Ты просто обязан был продолжать, гнаться за этим, пока оно не убило тебя.
Я прижимаю ладони к глазам, пытаясь остановить слезы, которые не слушаются меня. Они жгут, напоминая обо всем, что я потерял, обо всем, чего у меня никогда не было.
— Ты так много у меня отнял, папа, — выдавливаю я, голос дрожит, слова едва слышны. — Почему ты не мог просто остаться? Почему не мог дать мне эту одну чертову вещь?
Я смотрю на него – серого, безжизненного, с иглой, все еще лежащей рядом. Его глаза закрыты, лицо спокойно, что кажется самой жестокой шуткой из всех.
Из моего горла вырывается смех, резкий и пустой, эхом раздающийся в пустой комнате.
— Теперь ты спокоен, да? Пошел ты! А как же я, а? — моя рука с глухим стуком ударяет по моей груди. — Как же я?
Я прислоняюсь к стене, мое тело сгибается, и наконец-то побеждает усталость. Я хочу его ненавидеть. Мне нужно его ненавидеть. Но мое сердце предает меня, преследует воспоминания о крепостях из подушек и светящихся в темноте звездах, об отце, который иногда давал мне чувство безопасности.
Я не могу его ненавидеть. Не совсем. Не так, как должен.
Потому что у моего отца есть две стороны, и они существуют во мне как жестокий парадокс.
Человек, который лишил меня детства. Тот, кто оставил воспоминания в виде синяков и сейчас лежит безжизненным телом на холодном полу.
Но я оплакиваю человека, который научил меня любить слова. Тот, кто смеялся и смотрел со мной дурацкие фильмы ужасов глубокими ночами. Я оплакиваю ту его сторону, которой восхищаюсь; человека, который писал слова на бумаге, которые изменили бы жизни, если бы он их опубликовал и боролся со своей зависимостью.
Гнев бурлит во мне, потому что я знаю, что часть его умерла вместе с этим горьким, измученным человеком.
Наркоманом, который разрушил все, и человеком, который когда-то любил меня единственным способом, который знал.
Я заставляю себя встать, ноги дрожат, каждое движение медленное и тяжелое. Я знаю, что должен вызвать полицию, но не могу заставить себя уйти. Вместо этого я опускаюсь рядом с ним, позволяя тишине окутать нас, как удушающее одеяло.
Я беру тетрадь с его кровати, страницы смяты и испачканы слезами и алкоголем. Глубокий, дрожащий вздох заставляет грудь сжаться, когда я читаю слова на странице.
Вот и все.
Не будет никакого письма или слезного видео с извинениями, замаскированными под «Я люблю тебя».
Только это.
Пустая игла от героина и последние записи измученного человека.
— Что это значит?
Я отрываю взгляд от iPad, где в фоновом режиме тихо играет «Доктор Кто», и его знакомые звуки окутывают нас на балконе.
Фи сидит у меня на коленях, одетая только в трусики и мою большую толстовку, которая на ней больше похожа на платье. Ткань свисает с ее хрупкого тела, волосы рассыпаются темным шелком, когда она достает из пачки сигареты и рисует черным фломастером заметки и смайлики, в ее глазах играет озорной блеск.
Записки стали гораздо мягче после инцидента с водонапорной башней. Конечно, я все еще вижу случайные «иди к черту», но это ожидаемо.
— Что?
— Татуировка на твоей спине. Что она означает? — она снова бросает ментоловую сигарету в пачку, явно довольная своим творением.
— Она означает «не бойся» на латыни, — ворчу я, скользя ладонями по ее обнаженным бедрам и чувствуя, как от моего прикосновения по ее коже бегут мурашки, когда нас обдувает прохладный ночной ветер с запахом соли. — После первой передозировки моего отца, парамедик, которая его реанимировала, научила меня делать искусственное дыхание. «Не паникуй, Джуд. Не паникуй», повторяла она. В детстве я так часто слышал эти слова, что решил запечатлеть их на своем теле навсегда.
Я удивлен, как легко срываются с языка слова, как легко я могу поделиться с ней частью себя.
Всю свою жизнь я прятал свою боль, свой гнев, свою правду – держа все это в себе, выплескивая только на нечитаемые страницы своих стихов. Эти слова были единственной частью меня, которая не принадлежала Пондероза Спрингс или фамилии Синклер.
Это первый раз в моей жизни, когда я хочу поделиться собой с кем-то.
Первый раз, когда я доверяю кому-то.
Фи прикусывает внутреннюю сторону щеки, прерывая свой вандализм над моей сигаретой, чтобы посмотреть на меня.
— Ты скучаешь по нему? По своему отцу?
Какой дурацкий вопрос.
Несмотря на все – на насилие, боль, страдания – Истон Синклер был всем, что у меня было, и порой я скучаю по нему.
Он был дерьмовым мужчиной, плохим отцом. Он избивал меня до полусмерти и заставил часть меня поверить, что я заслуживаю этого, что так, по-видимому, меня должны были любить – через насилие, синяки, сломанные кости.
Боль была частью наших отношений. Извращенная связь, которую я не мог разорвать, как бы она ни истощала меня.
Но он был всем, что у меня было.
— Я не скучаю по синякам. Большую часть времени я его чертовски ненавижу, — я прочищаю горло, проводя языком по верхним зубам. — Но иногда, да. Я скучаю по его смеху. По просмотру фильмов с ним. Я скучаю по тому, как он писал. Я воровал его тетради и целыми днями читал страницы за страницами, потому что не мог оторваться. Он хорошо писал, даже великолепно.
Он писал, как будто от этого зависела его жизнь, как будто слова, рвавшиеся из его ума, задушили бы его, если бы оставались внутри. Я чувствовал тяжесть каждого абзаца, грубую эмоцию, вплетенную в каждую строку – талант, о котором никто не знал.
Только я.
Мне было легко хранить части его, которые мир никогда не увидит, напоминания о том, что могло бы быть, о том, кем он мог бы стать.
Но те части, которые он показывал миру? Они были самыми тяжелыми.
— Поэтому ты подписываешь свои стихи буквой «Э»? — спрашивает она, наклоняя голову и пристально глядя на меня. — В его честь?
Ее взгляд выбивает из меня весь дух. Она такая любознательная – ко мне, к миру, ко всему.
С ней каждый разговор похож на танец – плавный и динамичный, мы кружимся и поворачиваемся, смеемся и бросаем друг другу вызовы. Она втягивает меня в свой мир, где знания – валюта, а любопытство – искра, разжигающая огонь.
Это опьяняет.
Ее ум – самое невероятное, что я когда-либо видел.
— Нет. Меня зовут Элиас. В школе меня стали называть Джуд, потому что первое имя было похоже на «Истон».
Улыбка играет на ее губах, когда она берет еще одну сигарету и, бормоча, пишет на белой обертке:
— Элиас. Джуд. Синклер.
Мое имя всегда было оружием, проклятием, брошенным в меня с ядовитой злобой. Его выкрикивали в гневе, ассоциировали со всеми несчастьями и мрачными страницами истории этого города. Но в устах Фи оно полностью преобразилось. Она вдохнула в него жизнь, окутала теплом и любопытством, и теперь оно звучит как нечто драгоценное, а не как клеймо позора.
Впервые я не вздрагиваю при звуке своего имени.
Я вырываю сигарету из ее пальцев и подношу к губам.
— Не так уж и плохо звучит, когда ты это произносишь.
Мы провели здесь несколько часов, рассвет приближался к горизонту. Завтра я буду чертовски уставшим, но мне все равно. Сон скучен по сравнению с этим.
Конечно, нам пришлось прибегнуть к серьезной уловке, когда Андромеда вернулась из «Рощи», принеся для Фи кучу закусок. В тот момент, когда дверь ее спальни распахнулась и ее голос раздался в коридоре, Фи пришла в себя, выскользнув в коридор, закутанная только в полотенце.
Она быстро придумала историю о том, что у нее сломался душ, и что она воспользовалась ванной в конце коридора. Андромеда, возбужденная выступлением Эзры ранее тем вечером, даже не моргнула, услышав эту ложь.
Фи – хитрая маленькая дрянь.
Я моргнул от щелчка зажигалки, и Фи поднесла оранжевое пламя к сигарете в моем рту, помогая мне зажечь ее.
— Какое твое второе имя? — спросил я, выпуская клубок дыма в воздух и сдвигаясь на диване.
— Роуз, — отвечает она, и на ее губах появляется слабая улыбка. — В честь моей тети Розмари.
— Близняшка твоей матери. Вот почему, — я замолкаю, не зная, что сказать и как сказать. — Поэтому твоя семья так ненавидит моего отца, да?
— То, чем он занимался, причинило боль многим людям. У моей мамы бывают плохие дни. У всех они бывают. Особенно у моей тети Коралины. У них бывают случаи, когда они выглядят как призраки, и мне кажется, что я не могу достучаться до мамы. Она здесь, но на самом деле ее нет, понимаешь? Как будто она часть этого мира, но в то же время заперта где-то еще, — ее брови хмурятся, боль отражается на ее лице. — Я знаю, что он твой отец, но моя мама, моя семья, они…
Я обнимаю ее за щеку, большим пальцем собирая слезу, скатившуюся с ее морских глаз.
— Эй, все в порядке, заучка. Я понимаю. Правда.
Я знаю, что мой отец был куском дерьма. Я знаю это. И никогда этого не отрицал ни перед собой, ни перед кем-либо другим. То, что он сделал, тот ущерб, который он нанес, запечатлелось в моей памяти как шрамы, неопровержимые и неумолимые. Он был виновен, и я провел годы, зная эту правду.
Я никогда не ненавидел Парней из Холлоу и их семьи за то, что они чувствовали к моему отцу. Нет, эта ненависть гораздо глубже, она запуталась в обнаженных нервах моей собственной неуверенности.
Я ненавидел их, потому что завидовал.
Завидовал их жизни, их легкости, их связям, зародившимся в мире, где любовь дается свободно. Я наблюдал за ними со стороны, был зрителем их смеха и жизни, сидя в тени и чувствуя себя призраком, блуждающим по краям собственного существования.
У них были привилегии семьи, связи, которые казались нерушимыми, а я остался один на один с руинами.
Их равнодушие казалось предательством, ножом, который с каждым днем, проведенным в изоляции от мира, вонзался все глубже. Я тонул в эхе их смеха, задыхался под тяжестью одиночества, пытаясь найти смысл в жизни, которая казалась совершенно лишенной любви и поддержки.
Ненависть горела во мне, подпитываемая пустотой от чувства покинутости. Я хотел кричать на них, встряхнуть их и потребовать объяснений, как они могли отвернуться от меня, когда я боролся за то, чтобы найти опору в жизни, которая казалась мне жестоко несправедливой.
Я чувствовал себя невидимым, незаметным, и горечь пожирала меня, оставляя лишь пустую оболочку там, где раньше жила надежда.
И все же, как я мог винить их? По правде говоря, как я мог осуждать их за то, что они хотели оставить прошлое – включая меня – позади?
Они просто пытались построить будущее, свободное от теней собственной травмы, отчаянно ища свет в темноте, окутавшей наш город. Кто не хотел бы сбежать от тяжести прошлого, освободиться от цепей боли, приковывающих к воспоминаниям, которые они предпочли бы забыть?
На самом деле они были всего лишь детьми.
Детьми, пытающимися найти свой путь в мире, который наложил на них слишком большое бремя, а я был напоминанием о боли, от которой они так упорно пытались избавиться.
Но это не мешало боли гноиться внутри меня, не заглушало голос, который кричал о признании, о понимании.
Но, как я и сказал ей, я понимаю.
Фи прижимается головой к моей груди, пока дым клубится из моих губ.
— Прости, Джуд. За пожар, за все…
— Хватит извиняться, — прерываю я ее. — Мне не нужны твои извинения, Фи.
Девочка, которая подожгла церковь Святого Гавриила, не была злобной стервой. Это не была Королева Бедствий.
Это была Серафина Ван Дорен.
Четырнадцатилетняя девочка, которая хотела принадлежать кому-то.
Которая впервые покрасила волосы, надеясь почувствовать связь со своей матерью. Она была застенчивой, занудной девочкой, которая жаждала любви и признания, которая однажды доверилась не тому человеку и оказалась разбитой, собирая осколки сердца, которое отказывается оставаться целым.
Я не хочу извинений от той девочки. Они мне не нужны.
— Тогда чего ты хочешь от меня? — тихо спрашивает Фи, едва слышно шепча, и поворачивает голову, чтобы положить подбородок мне на грудь, глядя на меня с такой интенсивностью, что у меня защемило сердце.
Мягкие розовые и теплые оранжевые оттенки горизонта танцуют на ее лице, окутывая ее нежным сиянием, которое подчеркивает ее черты, а кожа светится неземным светом рассвета.
Ее морские стеклянные глаза мерцают в ранние утренние часы, отражая смесь усталости и невысказанных эмоций, но есть в них и что-то еще. Нежность, ласковое тепло, которое притягивает меня, побуждая поделиться всеми секретами, которые я скрывал от мира.
Я поэт.
Плохой, но все же.
Я должен найти слова для этого, и они у меня есть. Так много слов. Но сейчас ни одно из них не кажется подходящим для нее.
«Прелестная» – слишком формально. «Необыкновенная» – слишком отстраненно. «Элизийская» – слишком спокойно для человека, который процветает в хаосе. Может быть, «эфирная»? Потому что сейчас она, черт возьми, выглядит как скульптура, созданная из самого эфирного дыхания Богов, но даже это кажется недостаточным.
Даже «невыразимая», означающее «настолько красивая, что не поддается описанию», не подходит.
У меня есть слова, правда.
Просто… ни одно не достойно ее.
— Просто это, Фи. Наша вселенная. Я хочу остаться в ней еще на немного.
Улыбка играет на ее губах, когда она повторяет слова, которые я когда-то ей сказал.
— Мы можем оставаться здесь столько, сколько ты захочешь, одиночка.
Нет, мы не можем, но я не могу заставить себя сказать ей это.
Фи всегда выберет свою семью, а не этот мир, который мы создали, и я не виню ее за это. Ее верность – одна из причин, по которой я притягиваюсь к ней – эта неугасимая потребность защищать тех, кого она любит, – всего лишь еще одна часть ее очаровательной головоломки.
Она не была бы Фи, если бы выбрала меня.
Но это нормально. Все в порядке.
Я просто буду сидеть здесь, крадя части ее души, как вор.