Звенящая тишина после последнего выстрела была страшнее грохота боя. Только тяжелое, хриплое дыхание Яна, собственное бешеное эхо сердца Оливии в ушах и нарастающий вой сирен нарушали мертвый покой. Дым лениво полз по полу, обнажая кошмарную картину разрушения и смерти. Запах пороха, гари и теплой, медной кровизаполнял легкие.
Шаги. Тяжелые, быстрые. Хруст осколков под сапогами. Оливия инстинктивно вжалась в пол, ожидая новой беды. Но это был он.
Ян рухнул перед ней на колени. Его дыхание хрипело, как у зверя, вырвавшегося из капкана. Лицо — маска из пота, копоти и темных брызг, свежая ссадина зияла на скуле. Рукава рубашки истончены, в кровавых разводах. Его глаза, все еще дикие, неостывшие от бойни, сканировали ее с лихорадочной, почти болезненной жадностью. Он схватил ее за плечи, грубо приподнял с паркета. Его пальцы впились в шелк платья и плоть под ним, не чувствуя ткани, только осязаемое доказательство: она здесь. Живая. Целая.
— Оливия... — его голос надломился, пробиваясь сквозь хрип, звучал чужим — сдавленным от ужаса. Он ощупывал ее шею, руки, спину, движения резкие, проверочные, дрожащие. Взгляд зацепился за царапину на щеке, за каплю крови. В его глазах вспыхнула новая волна немыслимой ярости, но теперь она была смешана с чем-то хрупким, паническим — чистым, неконтролируемым СТРАХОМ. — Боже... Они... они могли... — он не договорил, сглотнув ком. Мысль о том, что пуля могла найти ее, была невыносима.
И тогда его взгляд переплавился. Дикость смешалась с чем-то темным, абсолютным, первобытным. Облегчение, что она дышит, столкнулось с яростью за сам факт опасности рядом с ней, с болью в ушибленном боку, и темной силой, что рвалась наружу — не для разрушения, а для защиты. Он втянул воздух со свистом, его глаза сожгли ее.
— Слышишь?! — он притянул ее к себе так сильно, что у нее захватило дух. Его объятия были железными, сковывающими, его тело дрожало — от адреналина, от остатков ярости, от этого всепоглощающего страха, который едва не сломал его. Он прижал ее к груди, где сердце билось, как бешеный барабан, угрожая вырваться. Его губы прижались к ее виску, и его шепот был хриплым, надтреснутым, полным невероятной силы и немой мольбы:
— Я видел... видел прицел на тебе... — голос сорвался. — Боялся... как никогда не боялся ничего. Никто... СЛЫШИШЬ, НИКТО не смеет! Никогда больше! Никто не смеет поднять на тебя руку! Ты — МОЯ! — Слово «МОЯ» прогремело не как приказ, а как клятва. Клятва защитника. Заявление права на жизнь — ее жизнь. Это был крик души, пережившей ад страха за нее.
И прежде чем она успела осознать, вдохнуть, подумать, его губы нашли ее. Не просили — взяли. Запечатлели облегчение. Утвердили право на жизнь.
Это был не поцелуй нежности. Это был выдох после утопления. Прикосновение, выжженное болью, страхом и дикой, животной радостью, что она ЖИВА. Его губы были жесткими, требовательными, дрожащими. Ни ласки, ни вопроса. Только сила обладания, рожденная из ужаса потери и ярости защиты. Вкус его крови, соли, порохасмешался с ее страхом и слезами облегчения, которых она не замечала. Его руки прижимали ее так, что больно, его тело требовало ответа — подтверждения ее жизни, ее присутствия здесь и сейчас.
Оливия замерла. Шок от убийств, ужас от его ярости, леденящая благодарность за щит из его тела, дикое, пьянящее облегчение, что они ЖИВЫ — все смешалось в огненном водовороте. Ее разум отключился, но тело... Тело, переполненное адреналином, шоком и этим невероятным, жгучим освобождением от пограничного страха, ответило. Ее губы приоткрылись под его натиском не в протесте, а в бессознательном, рефлекторном отклике на вихрь жизни, едва не оборвавшейся. Ее руки схватились за его порванную, запачканную рубашку, не отталкивая, а цепляясь, ища якоря в этом рушащемся мире. Это не было согласием на "всегда". Это был поцелуй выживших. Акт признания: они прошли через ад, и вышли с другой стороны — вместе. Их дыхание смешалось, тяжелое, прерывистое, обжигающее.