Идя привычными коридорам родной больницы, Изольда Юрьевна ощущала себя странно. Она ощущала себя глупой, мелочной и недалекой. Такое себе открытие для женщины, с ранних лет верившей в собственный ум! А ещё — она впервые за долгие годы чувствовала себя удивлённой и взволнованной. По-хорошему взволнованной. Вот привычные серые коридоры своей больницы. Но только поворот — и сразу целый мир — красивый, строгий, элегантный. И вроде бы ничего особенного: тот же серый цвет больничных стен, но в странном, хаотичном переходе от насыщенного к светло-жемчужному, и этот переход кое-где подчёркнут простыми, тоненькими линиями, миллиметров в пять, сдержанно сиреневого, белого, салатового, розового, голубого цветов. Тоненькие линии совсем. На каждой, свежевыкрашенной стене — свои. По две-три линии. Но совсем другой вид! Совсем! И Гродинская эмблемка, объёмная, словно растворённая в сером. Еле заметная. Но видимая глазу. Не портящая, а подчеркивающая шик, словно роспись гения на полотне. Никто не спутает: здесь работала Гродинка. Потому что рядом такая же элегантная ординаторская, что «сделана под ключ». Или процедурная, которой тоже повезло. Или операционный блок с восстановленной входной группой. Что уж говорить о конференц-зале…
А потом поворот — и снова привычная серость и убогость, которая на фоне гродинских изменений, выделялась резче и уродливее.
И ведь не выдашь теперь изменения в больнице за свой «самиздат»! Не выдашь! Как ни изворачивайся! Слишком гродинская пиар-группа постаралась, оставила в ВК и в истории города подробнейший отчёт! Да и закрашивать гродинский «экслибрис» на стенах Изольде Юрьевне не позволяла совесть, что всегда была её ахиллесовой пятой в этом беспринципном мире российской чиновничьей аристократии. Понятие о человеческой порядочности — было тем немногим, что сохранилось в её душе, вложенное идейными родителями-коммунистами, всю свою жизнь отдавшими родной стране.
В общем, обскакала её эта гродинская девчонка! Обскакала! И это нужно было признать. Изольда Юрьевна подошла к последней на этом этаже окрашенной стене и провела рукой по гладкой поверхности, отмечая также ровный, идеально сделанный полукруг из тонких цветных линий.
— И как она это провернула? — спросила тихо сама у себя мадам Гаарен.
— Я сделала из листового ПВХ с электризованным краем четыре стеновых шаблона, как в детских раскрасках. Если работать каскадом сразу четыре стены, то получается быстро и очень качественно. И с работой может справиться даже не совсем квалифицированный кадр, так как окраска идёт валиком.
Не ожидавшая ответа, Изольда Юрьевна резко повернулась. У поворота к выходу из приемного отделения стояла Олька. Такая же, как и тогда. В кабинете. Даже джинсы те же самые. Похудела немного... А так... Прежняя... В руках документы, на которых опытный взгляд мадам Гаарен сразу выхватил подпись и.о. главного врача.
— В бухгалтерии были? И у зама?
— Да… Была. Последние подписи ставила.
— Однако… Оперативно!
Олька чуть дёрнула бровью:
— Старалась! К тому же не в наших правилах беспокоить высокое начальство сразу после отдыха… Мы свято бережем спокойный сон наших заказчиков! Вы ведь завтра из отпуска выходите?
— Да…
— Отлично! А тут уже всё сделано, всё подписано, и даже деньги на выплату ушли… Спасибо, Изольда Юрьевна!
— За что?
— За науку! Шикарный получился опыт! Всего доброго!
— До встречи…
Олька, что уже поворачивалась уходить, резко обернулась:
— Не-ет! — протянула она, качая головой. — Всё сделано так, чтобы у нас с вами, Изольда Юрьевна, не осталось повода для встреч! Никаких. И никогда!
В первых числах сентября Олька взяла отпуск. Тимоха должен был играть первый матч в новой, только что созданной молодежной хоккейной лиге. В составе юношеского состава «Динамо». Теперь «дюже богатый», обласканный спонсорами, он оплатил сестре шикарный номер в «Национале» с видом на Кремлевские башни на всю неделю. И пробил пригласительный на игру в вип-ложу. И Олька собиралась в Москву, как на дорогой курорт!
Подросший детский сад новым утюгом Тефаль гладил Ольке недавно купленное, немецкое платье из лёгкого, ярко-голубого трикотажа с отделкой. А Завирко запихивала в маленький чемоданчик предметы первой необходимости.
— Лёль, а ты в Большой театр пойдёшь? — замирала Оксанка с утюгом на отлёте.
— Пойду! — не разрушала девичьи мечты Олька. — Не отвлекайся, Ксанюш! Гладь, гладь! Только пойду я не «в», а «к».
— А что есть разница? — орала из другой комнаты любопытная Олеська.
— Есть, но не существенная! — орёт Олька в ответ. — Разница лишь в предлоге и падеже при нём! — смеётся Завирко на этот привычный комнатный перекрик.
— А в Третьяковку? Пойдёшь?
— Обязательно! — на полном серьёзе.
— А в новую пойдешь?
— Пойду!
— Ух ты! А в западное крыло?
— Пойду!
— А в инженерный корпус?
— А надо?
— Надо!!!
— Тогда тоже пойду!
И снова непередаваемый визг, беготня, мельтешение. В общем, счастье!
Наконец Олька была собрана. Под окном уже сигналило такси, и Завирко, посидев на дальнюю дорожку, подхватила новый, модненький чемоданчик на колёсиках, купленный именно для этой поездки. Она впервые направлялась в Москву. И ехала туда нет, не «прынцессой»! А ко-ро-лев-ной!
Взволнованный Тимоха встречал её прямо на перроне. И даже в свете уже загоревшихся вечерних фонарейей было видно, какой он красивый! Модный! В этом своём дорогом английском поло и шикарных белых джинсах. На ногах — итальянские мокасины. В волосах — лёгкая средиземноморская небрежность. Он словно ещё подтянулся вверх, и его уже бритые усы над верхней губой приятно кололи щеку, когда он чмокнул Ольку. Он так круто смотрелся в роли сентябрьского Деда Мороза, так гордился тем, что может дарить своей родной Лёлечке дорогие подарки, что это барское бахвальство сквозило в каждом его юношеском жесте. Даже когда он открывал для сестры дверь в такси. Просто лондонский денди на прогулке! Молодой аристократ Онегин! Тот самый, что «три часа, по крайней мере пред зеркалами проводил и из уборной выходил подобно ветреной Венере»!
Олька улыбалась, глядя на него. И любовалась, и посмеивалась в душе. И гордилась! Всё же как верны нехитрые правила этого мира, что пытаются нам сохранить вездесущие бабульки. Не деньги делают человека! А любовь! Ребенок, рожденный и выращенный в искренней любви, не может не состояться! Потому что любовь к близким людям, к жизни, к своему делу — вот основа всему! А деньги… Деньги приложатся. Деньги всегда появляются рядом с теми, кто проживает эту жизнь сочно, полно, ярко и… с любовью! Кто не подличает из-за копейки, не жмётся, как царь Кощей… Кто способен на широкий жест! Как-то так…
Таксист на очень дорогом авто был предельно вежлив. И поглядывал на пассажирку в зеркало заднего вида. А Олька шипела немножко:
— И зачем ты такси брал, Тима? У меня из вещей — один чемоданчик. Прогулялись бы… Вечерняя Москва так красива!
— Ну конечно! — басил Тимофей. — Вечерняя Москва не только красива! С Павелецкой в метро в вечерний час пик из тебя, Лёль, отбивную сделают! Нет уж! Я в состоянии оплатить нормальное такси! Ехай давай!
— Не «ехай», дурень безграмотный, а поезжай! А я вообще хотела пешком пройтись!
— Лёля! — обиженно рокочет Тимофей, и столько упрёка в этом голосе, что Завирко сдаётся.
— Всё-всё, барин, как прикажете! Умолкаю! В «Яр» к цыганам? Значит — в «Яр»! Ну, залётныя! Гоните!
Роскошные просторы «Националя», где всё было по-русски «дорого-богато», Олька приняла философски. И даже умопомрачительные витражные окна в стиле модерн не примирили с действительностью, а лишь добавили к философскому взгляду каплю иронии. Эх! Гулять — так гулять! Милейший худенький мальчик — портье был до приторности вежлив. Как и всё вокруг. А витая, ажурная лестница так и сподвигала Ольку бежать в ГУМ, чтобы приобрести на последние гроши пару дорогих винтажных платьев со шляпкой и лайковыми перчатками. И Олька внутренне взмолилась: помоги ей, Боже! Как бы прожить эту неделю спокойно и не в таком приторном пафосе. А то ведь унесёт в дебри роскошной жизни. Не вернёшься! Хорошо, хоть номер для Ольки был заказан самый обычный — стандарт. С огромной кроватью, правда. Но зато с современной мебелью и почти без красного цвета в интерьере (ковер на полу не в счёт). А то что вид из окна был умопомрачительный, так должны же быть у этого богатого безобразия приятные стороны?
— Лёль! Ну! Это… Располагайся сама! А то мне на тренировку уже пора, — чмокает её в щеку брат и торопливо идёт к двери. — Я за тобой завтра с утра заеду. Покажу арену, где игра будет, чтобы ты не потерялась. Но сегодня вечером, извини, погулять не получится! Сама понимаешь: армейцы— сильные противники! К тому же играем у них дома, опять преимущество! Понимаешь?
— Понимаю! Иди, Тимош! Я девочка взрослая!
И когда за братом закрывается дверь, Олька бежит к окну, чтобы устроиться на подоконнике. С ногами. Вечерняя Москва, вся в мелкой россыпи озорных, мигающих, огоньков, притягивает взгляд. Внизу бежит суетная жизнь, мельтешат машины. И величественный Кремль смотрит на все это снисходительно и грустно… Ему ведь ведомо многое… Волшебство!
Но в дверь стучат. Портье сообщает, что для Ольги оплачен в гостиничном ресторане ужин… И её ждут. Ибо время уже позднее.
Олька вздыхает и соглашается, прощаясь с лёгкой досадой с шикарным видом из окна. Прости, малыш, нас прервали… Но у нас с тобой вся ночь впереди… Подождёшь?
А потом, надев то самое, единственно приличное платье, Олька голубой, царственной лебедью спускается вниз, лаская ладонью холодную гладкость лакового дерева… Потому что в ресторане дресс-код.
Ей накрывают маленький столик в глубине зала. В небольшой красной части, отгороженной от общего зала крупной, ячеистой стенкой, наполовину заполненной бутылками вина. И сначала Олька расстраивается, но потом понимает, что это лучшее место: ей видно всех, а она — никому. И лишь официанты, что скользят туда — сюда, мило улыбаются ей, встречаясь взглядом.
На столе в великолепном фарфоре с позолотой появляются простые и понятные Олькиному сердцу блюда. Тимоха и здесь оказался предсказуемо чудесен, заказав всё то, что знал: русские, запеченные щи, картофель по-деревенски с медальонами под грибным соусом, сельдь под шубой, чай с чабрецом и кусок киевского торта.
И Олька не может сдержать негромкого, любящего хохота:
— Мальчик мой, глупый, щедрый… — шепчет она …
Но её слышат… И она всей кожей ощущает это присутствие, поднимая взгляд, когда в её уединенное пространство вплывает мощной тревогой тёмная, мужская тень…
— Оля? Олечка…