Надя
Я сижу на кухне, закутавшись в старый, но теплый банный халат. Волосы уже почти высохли, но изнутри меня все еще колотит мелкая, ничем не унимаемая дрожь. В руках кружка с крепким черным чаем. Я не чувствую его вкуса, просто сжимаю гладкий фарфор, пытаясь хоть как-то согреть заледеневшие пальцы.
Парацетамол немного притупил головную боль, но не смог унять тупую, ноющую боль в груди.
Мысли путаются, кружатся вокруг одного и того же: как?
Как я скажу об этом девочкам? Как посмотрю в глаза Анжелике, которая уже все понимает, и маленькой Амине, для которой папа герой? Они должны вернуться от бабушки послезавтра. Всего два дня. Два дня, чтобы придумать, как разрушить их мир.
Папа нас больше не любит?
У папы есть другой сын?
Он ушел от нас?
Каждое предполагаемое детское «почему» вонзается в сердце, как заноза. Я пытаясь прогнать эти образы, но они становятся лишь четче.
Внезапный, настойчивый звонок в дверь заставляет меня вздрогнуть и обжечься чаем. Сердце бешено колотится. Неужели он вернулся? Так скоро? С новыми унижениями? С холодным спокойствием в глазах?
Осторожно подхожу к глазку. На площадке незнакомый парень в куртке с логотипом цветочного магазина. В руках у него огромный, шикарный букет алых роз.
С недоумением открываю дверь.
— Добрый вечер. Надежда? — переспрашивает курьер, стараясь улыбнуться, но его улыбка кажется мне натянутой и фальшивой.
— Да, я Надежда, — отвечаю, и голос звучит хрипло и неуверенно.
— Вам доставка. Приятного вечера, — говорит и протягивает мне тяжелый букет.
Я беру его, машинально закрываю дверь и возвращаюсь на кухню, не понимая, что происходит. Кто прислал? Зачем прислал? Мысли путаются. Может быть, это Лена, моя подруга, узнала? Но откуда? Или… Нет, только не это.
Кладу букет на стол, и среди сочной зелени и бархатных бутонов замечаю маленькую, изящную белую открытку. Пальцы слегка дрожат, когда я беру ее и разворачиваю.
Вижу аккуратный, знакомый до боли почерк. Его почерк.
«Надя, я знаю, что ты сейчас плачешь и, наверное, ненавидишь меня всем сердцем. Но иногда сама жизнь заставляет нас принимать сложные решения, которые кажутся жестокими, но в конечном счете ведут к общему благу.
Поверь мне, все, что не делается — все к лучшему, для новой, лучшей жизни для всех нас.
Дай нам немного времени, и ты сама все поймешь и увидишь правильность этого пути.
Не смей плакать, Самир.»
Секунду я просто смотрю на эти строки, не веря своим глазам, ощущая, как буквы пляшут перед глазами от накатившей тошноты.
Каждое слово оставляет шрам на сердце, а из груди вырывается короткий, хриплый, абсолютно безрадостный смешок, больше похожий на предсмертный хрип. Это похлеще любой пощечины.
Общая польза?
Лучшая жизнь?
Взгляд скользит по знакомой кухне, по чашке с недопитым чаем, по стулу, на котором он сидел совсем недавно, и все это кажется теперь чужим, опороченным, как и эти слова на бумаге.
— Общее благо? — шепчу себе под нос, сжимая карточку так, что край впивается в ладонь. — Новая жизнь? Ты просто хочешь, чтобы я молча приняла твое предательство и улыбалась тебе в лицо, пока ты играешь в счастливую семью с другой?
Я с силой сминаю бумажку в комок, чувствуя, как по руке бегут мурашки от ярости, как каждая клеточка тела кричит от возмущения, и швыряю ее через всю кухню, мимо холодильника с детскими рисунками, мимо стола, за которым мы ужинали вчера, прямиком в мусорное ведро, и попадаю.
Мусорное ведро — единственное, что заслуживают эти лживые, лицемерные слова, этот жалкий лепет оправдания собственного неумения держать ширинку застегнутой.
Смотрю на букет. На эти идеальные, дорогие, бездушные розы, такие яркие и пышные на фоне потухшей вечерней кухни. Они куплены, чтобы замять скандал, откупиться, отмахнуться от моей боли, как от назойливой мухи. Чтобы я «вела себя адекватно», сидела тихо и не мешала ему строить его новое «общее благо».
Запах сладкий и приторный, он въедается в сознание, смешиваясь с запахом чая и собственного страха.
— Цветы, — тихо ухмыляюсь, обращаясь к пустой, безмолвной кухне, понимая, как дешево он оценил мое спокойствие. — Ты думаешь, цветами можно все исправить, Самир? Стереть все, что ты сделал, все, что сказал? Ты действительно настолько меня не знаешь, что решил, будто несколько роз смогут заткнуть ту дыру, что ты проделал в моей душе?
Я хватаю этот символ его спокойной совести, поднимаю над головой, чувствуя, как напрягаются мышцы плеч, и со всей силы, с криком, в котором сплелись вся боль, унижение и ярость этого вечера, вся двадцатилетняя ложь, бью им о столешницу, о эту прочную, надежную столешницу, которую он сам когда-то выбирал для нашего общего дома.
— Вот тебе общее благо! Вот тебе лучшая жизнь!
Глухой удар, и мир словно взрывается алым вихрем. Шелест рвущихся лепестков, хруст ломающихся стеблей, это все что меня сейчас окружает.
Я бью снова и снова, неистово, слепо.
— На! Получай свою новую жизнь! Забирай свои чертовы розы! Ими украшай свой новый мир, построенный на руинах нашего, но не мой!
Наконец я останавливаюсь, тяжело дыша, опираясь о край стола. Вокруг, на столе, на полу, ковер из алых, искалеченных лепестков, похожих на капли застывшей крови. В руках у меня жалкий, изодранный пучок голых, сломанных стеблей и зелени. Воздух горько и сладко пахнет раздавленными розами, и этот запах теперь будет ассоциироваться только с болью.
Я опускаю руки и смотрю на них. Ладони исцарапаны, в нескольких местах выступают капельки крови, медленно растекающиеся по коже, на подушечках пальцев торчат мелкие шипы, которые, кажется, впились навсегда. Я смотрю на этот хаос на кухне, на лепестки, на свои окровавленные, дрожащие руки, и понимаю, что это и есть та самая «новая жизнь», разрушенная, израненная, в щепках.
И внезапно наступает странное, ледяное, опустошающее спокойствие. Вся ярость, вся истерика куда-то уходит, вытекает вместе с кровью из царапин, оставляя после себя лишь оглушительную, давящую пустоту и одну простую, кристально ясную, как осколок стекла, мысль.
Он не стоит этих слез.
Не стоит этой ярости.
Не стоит даже этих царапин на моих руках.
Он ничего он не стоит.