Глава 21. Мария

Утро после вторжения. Последний рабочий день перед Новым годом. В офисе витает ощущение лёгкого послепраздничного похмелья, только не от шампанского позавчерашнего корпоратива, а от остатков вчерашнего детского энергетика, которым, кажется, пропитаны стены. Все ходят чуть тише, перешёптываются. «Горностаев-младшая» стала главной темой дня.

Я задерживаюсь у кофемашины, наблюдая за Эллочкой, которая с озабоченным видом вытирает уже сияющую поверхность стола у секретариата. Наверное, боится, что подростковая немытоподобность оставит пятна на её идеальном мире. Мне почти её жаль.

Мне нужно забрать отчёт из переговорки «Берлин». Открываю дверь и замираю на пороге.

Внутри, закинув ноги в массивных ботах на полированный стол, сидит Алиса, уткнувшись в телефон. Вся её поза кричит о тотальной, пресыщенной миром скуке. На столе перед ней — пустой стакан из-под сока, оставшийся, видимо, с утра.

— Привет, — говорю я, входя и закрывая дверь. — Здесь твой личный штаб?

Она медленно отрывает взгляд от экрана. Карие глаза, точная копия отцовских, но без того слоя циничной брони. Только вызов и желание уколоть.

— Это папино царство. Значит, и моё. А вы кто такая? Охранник? — голос плоский, нарочито грубый.

Вчерашняя «симпатичная» куда-то испарилась. Сегодня я — часть вражеского ландшафта, взрослый, а значит, по умолчанию враг.

Вместо ответа я подхожу к шкафу, где лежат папки, и делаю вид, что ищу нужную. Внутри всё сжимается. Не от грубости. От этого гнетущего чувства знакомого одиночества, которое исходит от неё волнами. Я его помню. Оно живёт в тесной комнатке памяти, где обитает моя собственная шестнадцатилетняя я — с разбитым сердцем, преданная на школьном пари, ненавидящая весь мир.

Поворачиваюсь к ней, облокотившись на шкаф.

— Знаешь, у меня от скуки только два выхода, — говорю я спокойно. — Первый — спать. Но тут как-то не приляжешь. Второй…

Я достаю из внутреннего кармана пиджака небольшой чёрный блокнот в твёрдой обложке и металлический карандаш. Всегда ношу их с собой. Мир цифр иногда нужно уравновешивать линиями, чтобы не сойти с ума.

— …рисовать. Пока мозг не отключится от однообразия.

Алиса смотрит на блокнот с плохо скрываемым любопытством. Её маска даёт трещину.

— Вы рисуете? — в голосе скепсис, но уже не враждебность. — Типа, графики и диаграммы?

— Иногда. А иногда — людей, — говорю я и открываю блокнот на чистой странице. Смотрю на неё, на её вскользь брошенные, но такие выразительные черты: упрямый подбородок, тщательно подведённые, но по-детски пухлые губы, огромные глаза, в которых живёт буря. — Например, заскучавших принцесс в неприступных крепостях.

Она фыркает, но ноги со стола убирает.

— Я не принцесса.

— Все принцессы так говорят. Пока не находят своё королевство. — Я делаю первый лёгкий штрих, намечая овал лица. — Сиди как сидела. Только телефон отложи. Он портит линию плеч.

Она, бормоча что-то себе под нос, кладёт телефон на стол. Но не отворачивается. Напротив, её взгляд прилипает к моим рукам, к блокноту.

Минуту царит тишина, нарушаемая только шуршанием грифеля по бумаге. Я рисую быстро, уверенно — годы практики. Ловлю её суть: не детскую мягкость, а этот переходный возраст, где угловатость сочетается с первой осознанной женственностью.

— Тебе не скучно в Голландии? — спрашиваю я, не отрываясь от рисунка. Вопрос не в лоб. Он с краю.

Она пожимает плечами.

— Нормально. Там… чисто. Скучно. Все слишком правильные. И говорят на своём дурацком языке.

— А друзья?

— Какие друзья? — в её голосе звучит горькая усмешка. — Они там все свои, с пелёнок. Я — чужая. Со странным акцентом и вечно занятой мамой, которой важнее новый бойфренд.

Штрих становится чуть резче. Знакомо. Ох, как знакомо.

— А здесь? В Москве остались подруги?

— Разъехались. Им тоже не до меня. У всех своя жизнь.

Она говорит это с такой взрослой, усталой обречённостью, что мне хочется бросить карандаш и обнять её. Но это её оттолкнёт. Продолжаю рисовать.

— Значит, держишь оборону в одиночку. Похвально. Хотя иногда союзники попадаются в самых неожиданных местах.

— Например? — она смотрит на меня уже без маски. Просто смотрит. Девочка, которая ищет, кому бы выговориться.

— Например, в виде зануд-экономистов с блокнотами, — отвечаю я, и уголок её рта дёргается. Почти улыбка. — Или… ну, не знаю. Мальчиков, которые не смотрят, откуда ты и на каком языке говоришь.

Её щёки покрываются лёгким румянцем. Бинго!

— Мальчики… они тупые, — бросает она, но взгляд становится мечтательным.

— Всегда. Особенно в четырнадцать. Но некоторые… менее тупые. Есть такой?

Она молчит секунду, потом слова вырываются наружу, как прорвавшая плотину вода:

— Йост. Он из моего класса. У него волосы как пшеничное поле и смешные веснушки. И он… он не боится со мной говорить. Хотя все считают меня стервой.

Она рассказывает. О том, как он помог ей с контрольной, как они болтали после школы, как он подарил ей смешной камень, похожий на сердечко. Голос её то оживляется, то снова становится колючим, когда речь заходит о том, что мама хочет перевести её в другую школу после каникул.

Я слушаю. Рисую. Киваю. Изредка задаю вопрос: «А что ты чувствовала, когда…?», «А почему тебе это важно?». Не детские вопросы. Те, что заставляют задуматься. Те, на которые она, кажется, ждала возможности ответить.

Лёд не просто растаял. Он испарился. Передо мной не циничный подросток, а живая, ранимая, запутавшаяся девочка. Как я когда-то. Только у неё война не в школе, а между двумя континентами, между двумя родителями, которые используют её как оружие в своих битвах.

Я заканчиваю набросок. Это не фотографическая точность. Это её суть — мятежная, одинокая, жаждущая понимания и одновременно отталкивающая его. Я отрываю страницу и протягиваю ей.

Она берёт её, и её глаза становятся огромными.

— Вау… — это единственное, что она может выговорить. Она смотрит на портрет, потом на своё отражение в тёмном экране телевизора на стене, снова на портрет. — Это… я?

— Это то, что я вижу, — говорю я, убирая карандаш. — Осада не вечна, Алиса. Рано или поздно либо крепость падёт, либо придут переговоры. Главное — решить, чего хочешь ты. А не твои папа с мамой.

Она поднимает на меня взгляд. В нём больше нет вызова. Есть что-то вроде уважения. И огромное, детское облегчение от того, что её услышали.

— Спасибо, — тихо говорит она. — Маша, да?

— Маша, — подтверждаю я с улыбкой.

— Можно я… ещё зайду? Когда скучно?

— Переговорка «Берлин» всегда к твоим услугам. Только ноги на стол больше не клади — стол дорогой.

Она смеётся. Настоящим, звонким, совсем детским смехом. И в этот момент дверь открывается.

На пороге стоит ее папаша. Его взгляд переключается с дочери, которая с сияющими глазами держит в руках рисунок, на меня. В его карих глазах — целая буря: непонимание, настороженность, и то самое животное, ревнивое желание контролировать всё, что касается его стаи.

— Пап, смотри! — Алиса, не замечая грозовой тучи на его лице, подбегает к нему и тычет портретом под нос. — Маша нарисовала! Правда же круто?

Он берет лист, смотрит. Его взгляд скользит по линиям, и я вижу, как в его глазах что-то меняется. Гнев уступает место чему-то более сложному. Изумлению? Признанию?

— Да, — говорит он, наконец, голос глуховатый. — Круто. Но мы идём. Обедать.

Он отдает рисунок Алисе, а его взгляд прилипает ко мне. В нём нет вчерашней ярости. Есть что-то тяжёлое, оценивающее. Как будто он увидел не просто сотрудницу, а соперника, вступившего на его территорию. На самую охраняемую.

— Не хотела мешать, — говорю я нейтрально. — Забирала отчёт.

— Вы ничему не мешали, — отвечает он, и в его тоне сквозит лёгкая, неохотная благодарность, замаскированная под сухость. — Наоборот. Спасибо.

Он произносит это так, будто слова режут ему горло. Потом кладёт руку на плечо Алисы и мягко направляет её к выходу. На прощание Алиса оборачивается и машет мне рукой. Я машу в ответ.

Когда дверь закрывается, я остаюсь одна в тишине переговорки. Воздух всё ещё вибрирует от детской энергии и от его тяжёлого, властного присутствия. Я провожу рукой по лицу. Боже. Я только что провела психотерапевтический сеанс с дочерью моего начальника, которого я ненавижу и который сводит меня с ума своим цинизмом и… всем остальным.

И самое ужасное — мне было невероятно, просто по-человечески, хорошо. Потому что в её одиночестве я увидела своё. И в её бунте — своё давнее право на него.


Вечером дома меня встречает тишина. Не мирная, а уставшая. Саша сидит перед телевизором, уткнувшись в планшет. Настя клеит на кухне какую-то аппликацию, разложив бумажки по всему столу.

— Привет, мои хорошие, — бросаю сумку, стараясь вдохнуть в голос ту самую, прежнюю, лёгкость. Целую макушку Саши. Он мычит, не отрываясь от экрана. — Как день?

— Нормально, — буркает он. — Бабушка ругалась, что Настя клей на пол пролила.

На кухне действительно пятно клея ПВА, уже засохшее коркой. Настя смотрит на меня виноватыми, огромными глазами.

— Я нечаянно, мамочка…

— Ничего страшного, солнце, — присаживаюсь рядом с ней, обнимаю за плечи. Пахнет детством, бумагой и клеем. Глотаю комок в горле. — Красивая птичка. Куда её поселим?

— На холодильник! Чтобы папа видел, — радостно говорит она.

«Папа». Дима. Он сидит на балконе, курит. Недавно начал, говорит, втянулся. Зачем? Видит меня через стекло, делает последнюю затяжку, тушит и заходит.

— Привет, — говорит он, проходя мимо к раковине помыть руки. — Как день?

— Насыщенный, — отвечаю я, встаю, чтобы разогреть ужин. — У шефа дочь приехала из-за границы. Подросток. Пришлось немного… социализировать.

— Ну, ты у нас специалист по трудным детям, — усмехается он. В его голосе нет злобы. Есть просто… констатация. Как о том, что я хорошо готовлю борщ. — Надолго она?

— На каникулы.

Он кивает, садится за стол, уже накрытый Настей. Его взгляд скользит по мне без интереса. Он видит усталую женщину в помятой блузке, разогревающую макароны. Не ту, которая сегодня за час распутала клубок подросткового бунта и заставила хищника сказать «спасибо». Для него эти два мира не пересекаются. И никогда не пересекутся.

Я кормлю детей, мою посуду, читаю Насте сказку. Дима снова уходит на балкон — «проветриться». Потом включает ноутбук в гостиной — «работу доделать». Он здесь. И его нет.

Укладывая Сашу, я глажу его уже почти взрослую стрижку. У него густые непослушные волосы. Мой красивый, умный мальчик! Целую его в макушку. Пахнет любовью.

— Мам, а ты завтра тоже поздно придёшь? — спрашивает он, уткнувшись носом мне в бок.

— Не знаю, сынок. Но я постараюсь пораньше. Обещаю.

Он кивает, веря на слово. А у меня внутри сжимается холодный комок вины. Я нарушаю это обещание каждый день. Ради чего? Ради того, чтобы свекор не считал меня тунеядкой, а муж хвастался еще одной «идеальностью» своей жены — умением зарабатывать деньги?

Прихожу в спальню. Дима уже спит, повернувшись к стене. Ну хоть перестал требовать от меня ежедневного исполнения «супружеского долга». На желание у меня уже не хватает сил.

Я тихо ложусь с краю, глядя в потолок. Вспоминаю карие глаза Алисы, в которых горела благодарность. И карие глаза её отца, в которых читалась тайная война — между желанием отбросить меня как угрозу и… чем-то ещё.

Я закрываю глаза. Сегодня я была непрошеным арбитром в чужой войне. Завтра, наверное, снова буду. А в своей войне — войне за своё время, своё внимание, свою жизнь — я всё чаще чувствую себя не полководцем, а дезертиром, тихо сбегающим на чужую территорию, где хоть что-то имеет значение.

Загрузка...