Колтон
— Ты, нахрен, издеваешься надо мной? — борюсь с желанием что-нибудь разбить. Это желание управляет каждой моей чертовой эмоцией, заставляя жаждать звука разрушения. Звука моей взрывающейся гребаной жизни.
Мой разум выталкивает образы, мелькающие в нем последние пару дней.
Анализы крови, ДНК-маркеры и чертовы тесты на отцовство.
Гребаные стервятники поедают Тони с ее дерьмовой ложью и крокодильими слезами как свежее мясо.
Вместе с Джеком и Джимом (Прим. переводчика: речь идет о названии виски «Джек Дэниэлс» и «Джим Бим») я так устал смотреть на свою жизнь сквозь дно пустого стакана, что вместо этого, я выбираю вариант пить прямо из чертовой бутылки.
А еще есть Райли.
Чертова Райли.
Маленькие частички ее повсюду. Простыни, которые все еще пахнут ею. Заколка для волос на тумбочке в ванной. Банки с ее любимой диетической колой, идеально расставленные в холодильнике. Ее Kindle на тумбочке (Прим. переводчика: Kindle — серия устройств для чтения электронных книг). Ее волосы на моей футболке. Доказательство того, что ее совершенство существует. Доказательство того, что кто-то настолько хороший — настолько чистый — на самом деле может хотеть кого-то вроде меня — сгнившего и испорченного с большой буквы.
Я хочу, нуждаюсь, ненавижу, что хочу, ненавижу, что она мне так чертовски нужна, но я не могу этого сделать. Не могу втянуть ее в этот гребаный ливень дерьма, обрушившийся на меня, не хочу, чтобы она имела дело со съехавшим мной, даже если мне это и ненавистно, пока мне не удастся прокрутить все это в голове. Пока я не смогу контролировать эмоции, управляющие моими действиями.
Пока не получу отрицательный результат ДНК-теста.
Моя мама была чертовски права. Чертовски права, а она знала меня только восемь из моих тридцати двух лет… и если это ни о чем не говорит, не уверен, что еще может. Меня невозможно любить. Если кто-то любит меня — если я позволяю кому-то подойти слишком близко — мои собственные демоны тоже начнут на них нападать. Пробираться сквозь мои трещины и находить способ их разрушить.
— Колтон, ты там?
Вырываю себя из своих мыслей — тех самых проклятых мыслей, которые всю прошлую неделю вертелись у меня в голове, как хомячок в колесе.
— Да, — отвечаю я своему пресс-агенту. — Я здесь, Чейз. — Отталкиваю от себя газетенку, лежащую передо мной на столе, но не важно, выбрасываю ли я их в мусор или сжигаю ублюдков, потому что образ Райли, выходящей из того бара, все еще выжжен в моем мозгу. Потрясенные глаза, приоткрытые губы и ошеломленный взгляд из-за вихря, ударившего по ней, когда она ушла.
И это чертовски убивает меня! Разрывает на части из-за того, что мое дерьмо — присутствие рядом со мной — стало причиной такого выражения на ее лице. Страха в ее глазах. Всё, чего я хочу, это быть с ней, обнять ее, но я этого не делаю. Не могу, потому что у меня нет слов или действий, чтобы сделать вещи лучше. Заставить их исчезнуть. Защитить ее.
— Это чушь собачья, и ты это знаешь.
Слышу на другом конце линии вздох пресс-агента. Она знает, что я зол, знает, что бы она ни говорила, я не буду счастлив, если она не скажет мне, где найти ублюдков, преследующих Рай, и не позволит моей потребности к уничтожению вырваться на свободу.
— Колтон, в свете обвинений Тони, тебе лучше ничего не предпринимать. Если ты отреагируешь, твой публичный имидж…
— Мне плевать с высокой колокольни на мой публичный имидж!
— О, поверь мне, я знаю, — вздыхает она. — Но, если ты отреагируешь, пресса заглотит наживку, а затем еще сильнее вцепится в тебя, чтобы увидеть, как ты облажаешься или потеряешь все. Это означает, что они будут дольше ошиваться вокруг Райли…
Будь все проклято, если она не права. Но, черт возьми, чего бы я только не отдал, чтобы выйти за ворота и высказать им свое мнение.
— На днях, Чейз, — говорю я ей.
— Знаю, знаю.
Бросаю телефон на диван напротив и тру руками лицо, прежде чем снова опуститься на диван и закрыть глаза. Что, черт возьми, я собираюсь делать? И с каких это пор мне не насрать?
Что, черт возьми, со мной случилось? Я перешел от «мне наплевать на всех и вся» к тому, что скучаю по Райли и желаю увидеть мальчиков. Душевные струны и прочее дерьмо. Чтоб меня.
Спасибо голосу моей экономки, Грейс, вернувшей меня в настоящее от гребаных единорогов и радужного дерьма, не присущих моим мыслям. Дерьма, ассоциирующегося со слабаками и подкаблучниками. Дерьма, которому нет места в моей голове, смешанного с другим ядом, живущим там.
Выжидаю секунду. Знаю, он там, наблюдает за мной, пытается понять мое теперешнее состояние, но ничего не говорит. Приоткрываю один глаз и вижу, что он прислонился к дверному косяку, сложив руки на груди, его глаза полны беспокойства.
— Так и будешь просто стоять и смотреть на меня или войдешь и осудишь, глядя в глаза?
Он смотрит на меня еще, и клянусь Богом, я ненавижу это чувство. Ненавижу осознавать, что вместе со всеми другими гребаными людьми из длинного и выдающегося списка, я подвожу и его.
— Никакого осуждения, сынок, — говорит он, проходя в комнату и садясь на диван напротив меня.
Не могу поднять на него глаза и поблагодарить Господа за гребаную благодать, иначе все обернется катастрофой, а он действительно знает, как сильно вся эта ситуация с Тони вынесла мне мозг. Делаю глубокий вдох, мечтая сейчас о пиве. Может уже можно начать вечеринку, а?
— Выкладывай, отец, потому что я чертовски уверен, ты здесь не для того, чтобы просто поздороваться.
Он еще немного сидит молча, и я не могу этого вынести. Я наконец-то смотрю на него. Он встречает мой взгляд, в серых глазах размышление, что сказать, он в раздумьях кривит губы.
— Что же, честно говоря, я зашел посмотреть, как у тебя дела в разгар всего этого, — говорит он, взмахивая рукой в воздухе, — но это и так довольно очевидно, с тех пор как ты находишься в таком дерьмовом настроении. — Он откидывается на спинку стула, кладет ноги на кофейный столик и просто смотрит. Дерьмо, он устраивается поудобнее. — Так ты скажешь, сынок, или мы будем сидеть и пялиться друг на друга всю ночь? Потому что у меня времени, хоть до конца света. — Он смотрит на часы, а потом на меня.
Твою мать! Я не хочу говорить об этом дерьме. Не хочу говорить о детях, о женщинах и мальчиках, по которым скучаю, о женщине, о которой не могу перестать думать.
— Черт возьми, я не знаю.
— Тебе придется дать мне больше, чем это, Колтон.
— Например? Что я облажался? Это ты хочешь услышать? — вызываю его на реакцию. И как же приятно для разнообразия самому надавить на кого-то. На прошлой неделе все кружили вокруг меня, носились со мной как курица с яйцом, боясь, что я вспылю, поэтому мне хорошо, даже если позже я буду чувствовать себя дерьмом за то, что поступил так со своим отцом. — Хочешь, чтобы я сказал тебе, что трахнул Тони, и теперь получаю то, что заслуживаю, потому что бросил ее, словно она горящий гребаный уголек, и теперь она преследует меня, рассказывая про беременность? Что я не хочу ребенка — не собираюсь иметь ребенка — ни с ней, ни с кем-либо еще? Никогда. Потому что я не собираюсь позволять кому-то использовать ребенка как пешку, чтобы получить от меня то, что они хотят. Потому что как, черт возьми, кто-то вроде меня может быть отцом ребенку, когда я по-прежнему испорчен, как в день, когда ты меня нашел?
Встаю с дивана и начинаю расхаживать по комнате. Злюсь на него за то, что он не клюнул на приманку — не дал отпор и не вступил со мной в бой, который я жажду — и просто сидит там с этим взглядом полного принятия и понимания. Успокоения. Мне хочется, чтобы он сказал мне, что ненавидит меня, что разочарован во мне, что я заслуживаю всего, что сейчас получаю, потому что мне так чертовски легче держаться и верить, чем наоборот.
— И что обо всем этом думает Райли?
Останавливаюсь и поворачиваюсь, чтобы посмотреть на него. Что? Я не ожидал, что он произнесет такое.
— Что ты имеешь в виду?
— Я спросил, что Райли думает обо всем этом? — он наклоняется вперед, ставя локти на колени, глаза под изогнутыми бровями спрашивают меня.
— Черт меня дери, если я знаю. — Хмыкаю, а папа качает головой. Боже, ненавижу объясняться. Но это мой отец. Супергерой моего эндшпиля, как я могу поступить иначе? — Она была здесь, когда Тони сбросила бомбу. Мы поссорились, потому что я вел себя как бесцеремонный осел и выместил все на ней. Скулил из-за ребенка, которого я не хочу, когда сама она не может иметь детей. Я был в ударе, — говорю я ему, закатывая глаза. — Мы договорились нескольких дней не видеться, чтобы снова прийти в себя. Чтобы я разобрался со своим дерьмом.
— И с тех пор вы с ней не разговаривали?
— Что это такое, папа? Игра в задай двадцать гребаных вопросов? Неужели похоже, что я уже разобрался со всем своим дерьмом? — усмехаюсь я. Один шаг вперед, а потом двадцать шагов назад. — Тони все еще беременна? Результаты теста уже пришли? Ответы: «Да», и чертовски большое «Нет»… так что, нет, я ей пока не звонил. Добавь это еще к тем счетам, что накопились у меня перед тобой.
Он просто смотрит на меня.
— Так вот, что я делаю? Выставляю тебе счет? Потому что, похоже, ты и сам отлично справляешься с этим, сынок. Так что позволь мне задать тебе вопрос, который ты должен задать себе: почему бы не вытащить свою голову из задницы и не позвонить ей?
Шумно вздыхаю.
— Я не хочу сейчас говорить об этом, папа. — Просто уходи. Дай мне прикончить еще одну бутылку Джека, пока часики тикают, чтобы врачи нашли время для вынесения решения: не испортил ли я жизнь еще нерожденного ребенка. Потому что, если ребенок мой, черт возьми, его душа уже испорчена, и этого я не могу взять на свою совесть.
— Что же, а я хочу, так что бери стул и присоединяйся к вечеринке жалости к себе, Колтон, потому что я не уйду, пока мы не закончим этот разговор. Понятно?
Открываю рот, и возвращаюсь на пятнадцать лет назад, в свою единственную ночь под арестом за участие в уличных гонках. К тому времени, когда он забрал меня, отчитал по полной и рассказал, как все будет дальше. Чтоб меня. У меня на груди выросли волосы, есть собственные дома и прочее дерьмо, но он все еще может заставить меня чувствовать себя подростком.
Меня пронзает гнев. Сейчас я не нуждаюсь в гребаном психиатре, мне нужен отрицательный анализ крови. И Райли, обхватившая меня ногами с нежным вздохом, слетающим с ее губ, когда я погружусь в нее. Максимальное удовольствие, чтобы похоронить всю эту дерьмовую боль.
— Итак, — говорит он, отрывая меня от мыслей о ней. — Ты серьезно собираешься отпустить ее без боя? Позволишь уйти из своей жизни из-за Тони?
— Она не собирается уходить! — кричу я на него, расстроенный, что он смеет допустить лишь мысль о том, что она уйдет. Или уйдет?
Он лишь приподнимает бровь.
— Вот именно. — Поднимаю глаза, чтобы встретиться с ним. — Так что перестань с ней обращаться так, будто она уйдет. Она не твоя мать.
Хочу на него закричать, что я, нахрен, знаю, что она не моя мать. Чтобы даже не смел ставить ее имя в одно предложение с моей матерью, но вместо этого тереблю шов на диване, подыскивая ответ, который, я думаю, он хочет услышать. В котором я пытаюсь убедить себя сам, что это правда.
— Она не заслуживает этого… дерьма, которое я принес с собой. Мое прошлое… теперь мое вероятное гребаное будущее.
Он хмыкает, и я ненавижу это, потому что не могу понять, что это значит.
— Разве не ей решать, Колтон? Я имею в виду, ты принимаешь решения за нее… разве она не имеет права голоса?
Заткнись, хочется мне сказать ему. Не напоминай мне, какого хрена она заслуживает, потому что я уже сам все знаю. Знаю, черт возьми! Потому что не могу ей этого дать. Думал, что смогу… думал, что мне удастся, и теперь со всем этим, я знаю, что не смогу. Это усилило всё, сказанное ею… Всё, от чего я никогда не смогу очистить свою гребаную душу.
— Ты говоришь, что она не оставит тебя, когда дела пойдут плохо, сынок, но твои действия говорят мне о чем-то совершенно ином. И все же ты не видел, как она сражалась за тебя каждый день, когда ты лежал на больничной койке. Каждый чертов день. Не оставляя ни на минуту. Это наводит меня на мысль, что твоя маленькая дилемма, совершенно к ней не относится.
Каждая частица меня восстает против слов, которые он говорит. Скажи их кто-то другой, это привело бы меня в ярость, но уважение заставляет меня сдерживаться от крика на человека, слова которого бьют слишком близко к цели.
— Дело только в тебе. — Тихая решимость в его голосе проносится по комнате и бьет меня по лицу. Дразнит, чтобы я заглотил наживку, и я больше не могу сдерживаться.
А я больше и не хочу этого делать так же, как не хочу больше провести еще одну ночь в своей постели без Райли. Если смотреть слишком пристально, на поверхность всплывут призраки прошлого, а у меня больше нет места для призраков, потому что мой шкаф уже полон гребаных скелетов.
Но спичка зажжена и брошена в бензин. Внутренний огонь, черт побери, разгорелся, и все разочарование, неуверенность и одиночество прошлой недели приходят мне в голову, взрываясь внутри. Я протру дыру в проклятом полу, вышагивая кругами, пытаясь бороться с ним, обуздать его, но это бесполезно.
— Посмотри на меня, папа! — кричу я на него, он сидит на диване. Развожу руки в стороны и ненавижу себя за надрыв в голосе, ненавижу за неожиданное проявление слабости. — Посмотри, что она со мной сделала! — И мне не нужно объяснять, кто она, потому что презрение в моем голосе, объясняет все достаточно ясно.
Я стою с распростертыми объятиями, кровь бурлит, а он просто сидит, спокойный, насколько это возможно, и ухмыляется — ухмыляется, черт возьми — мне.
— Я смотрю, сынок. Смотрю на тебя каждый день и думаю, какой ты невероятный человек.
Его слова выбивают из меня весь дух. Я кричу на него, а он отвечает мне этим? Какую игру он ведет? Задурить голову Колтона больше, чем уже есть? Черт, я слышу слова, но не позволяю им впитаться. Они не соответствуют действительности. Не могут. Невероятный и поврежденный — несовместимые понятия.
Слово «невероятный» не может быть использовано для описания человека, который говорит домогающемуся его мужчине, что любит его, независимо от того, принуждают его сказать эти слова или нет.
— Это, черт побери, невозможно, — бормочу я в тишине комнаты, когда мерзкие воспоминания оживляют мой гнев, изолируя душу. Я даже не могу встретиться с ним взглядом, потому что он может увидеть, насколько я порочен. — Это невозможно, — повторяю я себе, на этот раз более решительно. — Ты мой отец. Ты и должен говорить такое.
— Нет, не должен. И технически, я не твой отец, так что мне нет нужды говорить подобные вещи. — Теперь эти слова заставляют меня встать как вкопанный… возвращая к тем временам, когда я был испуганным ребенком, который боится, что его отправят обратно. Раньше он никогда не говорил мне ничего подобного, и теперь я чертовски волнуюсь о направлении, которое принимает этот разговор. Он встает и идет ко мне, не сводя с меня глаз. — Ты ошибаешься. Я не обязан был останавливаться и сидеть с тобой на пороге трейлера. Не обязан был отвозить тебя в больницу, усыновлять, любить… — продолжает он, усиливая каждую детскую неуверенность, которая у меня когда-либо была. Заставляю себя сглотнуть. Заставляю смотреть ему в глаза, потому что внезапно я чертовски боюсь услышать то, что он хочет сказать. Правду, в которой собирается признаться. — … но знаешь, что, Колтон? Даже в твои восемь лет, будучи испуганным и голодным, я знал — знал уже тогда — каким удивительным ты был, что ты был тем невероятным человеком, перед которым я не смог устоять. Не смей уходить от меня! — его голос гремит и потрясает меня до чертиков. От спокойствия и уверенности до гнева в одно мгновение.
Останавливаюсь на полпути, моя потребность избежать этого разговора, поднимающего в памяти столько дерьма, бунтует и восстает внутри меня, умоляя продолжать идти прямо к двери на пляж. Но я этого не делаю. Не могу. Я ушел от всего, что было в моей жизни, но я не могу уйти от единственного человека, который не ушел от меня. Опускаю голову, кулаки сжимаются в ожидании слов, которые он собирается сказать.
— Я почти двадцать лет ждал этого разговора с тобой, Колтон. — Его голос становится более спокойным, ровным, и это пугает меня больше, чем когда он в ярости. — Я знаю, ты хочешь убежать, выйти за чертову дверь и сбежать на свой любимый пляж, но ты этого не сделаешь. Я не позволю тебе струсить.
— Струсить? — рычу я, оборачиваясь к нему лицом, на котором бушует годами сдерживаемая ярость. Все эти годы я гадал, что он на самом деле думает обо мне. — Ты называешь то, через что я прошел, «трусостью»? — И на его лицо возвращается ухмылка, и хотя я знаю, что он просто дразнит меня, пытается спровоцировать, но я заглатываю наживку целиком. — Как ты смеешь стоять здесь и вести себя так, даже если ты меня приютил, будто для меня это было легко. Что эта жизнь для меня была легкой! — кричу я, мое тело вибрирует от гнева, взрываясь негодованием. — Как ты можешь говорить мне, что я невероятный человек, когда за двадцать четыре года ты миллион раз говорил мне, что любишь меня — ЛЮБИШЬ МЕНЯ — а я не сказал тебе этого ни разу. Ни разу, черт возьми! И ты хочешь сказать, что ты не против? Как я могу не думать, что облажался, когда ты дал мне всё, а я взамен не дал тебе абсолютно ничего? Я даже не могу сказать тебе три гребаных слова! — когда последние слова слетают с моих губ, я прихожу в себя и понимаю, что нахожусь в нескольких сантиметрах от отца, мое тело дрожит от гнева, съедавшего меня всю жизнь, его крошечные кусочки откалываются от моего ожесточенного гребаного сердца.
Молниеносно отступаю на шаг назад. Он снова оказывается прямо у меня перед носом.
— Ничего? Ничего, Колтон? — его крик наполняет комнату. — Ты дал мне всё, сынок. Надежду, гордость и чертову неожиданность. Ты научил меня, что бояться — это нормально. Что иногда ты должен позволить тем, кого любишь, из прихоти вести сражение с ветряными мельницами, потому что для них это единственный способ освободиться от внутренних кошмаров. Это ты, Колтон, научил меня, что значит быть мужчиной… потому что быть мужчиной просто, черт побери, когда тебе преподносят мир на блюдечке с голубой каемочкой, но, когда тебе вручают сэндвич с дерьмом, какой достался тебе, а потом ты превращаешься в человека, который стоит сейчас передо мной? Так вот, сынок, это и есть определение того, что значит быть мужчиной.
Нет, нет, нет, хочу я закричать на него, чтобы попытаться заглушить звуки, в которые не могу поверить. Пытаюсь прикрыть уши, как маленький ребенок, потому что это слишком. Всё это — слова, страх, гребаная надежда на то, что я действительно могу быть немного согнутым, а не полностью сломленным — чересчур. Но ничего не выходит, и мне требуется каждая капля контроля, чтобы не замахнуться на него, когда он оттаскивает мои руки от ушей.
— Нет-нет… — кряхтит он от усилия, которое ему требуется. — Я не уйду, пока не скажу то, что собираюсь — то, вокруг чего слишком долго ходил — и теперь я понимаю, что, как родитель, был неправ, не заставив тебя услышать это раньше. Так что чем больше ты будешь мне сопротивляться, тем дольше это будет продолжаться, поэтому я предлагаю тебе дать мне закончить, сынок, потому что, как я уже сказал, у меня времени, хоть до конца света.
Просто смотрю на него, потерявшись в двух враждующих телах: маленького мальчика, отчаянно умоляющего об одобрении, и взрослого мужчины, который не может поверить в то, что он только что его получил.
— Но это не возм…
— Никаких «но», сынок. Нет, — говорит он, разворачивая меня так, чтобы не касаться меня сзади, зная, что спустя все эти годы я так и не смог с этим справиться, так что он может смотреть мне в глаза… а я не могу спрятаться от абсолютной честности в его взгляде. — Ни одного дня с тех пор, как я встретил тебя, я не жалел, что выбрал тебя. Ни тогда, когда ты взбунтовался или сопротивлялся мне, или когда участвовал в уличных гонках, или когда воровал мелочь со стола…
Мое тело дрожит от этих слов — гребаный маленький мальчик во мне опустошен, меня поймали — хотя он не сердится.
— …неужели ты думаешь, что я не знаю о банке с мелочью и коробке с едой, которую ты прятал под кроватью… тайнике, который ты хранил на случай, если подумаешь, что мы больше не захотим тебя и вышвырнем на улицу? Ты не замечал, сколько мелочи я вдруг оставлял повсюду? Я оставлял ее специально, потому что ни минуты ни о чем не жалел. Ни тогда, когда ты переступил все границы и нарушил все возможные правила, потому что адреналин неповиновения было намного легче почувствовать, чем дерьмо, которое она позволяла им делать с тобой.
У меня перехватывает дыхание от его слов. Мой гребаный мир вращается в темноте, а кислота извергается в желудок, словно лава. Реальность закручивается в спираль при мысли, что мой самый большой страх сбылся… он знает. Об ужасах, моей слабости, всех мерзостях, признаниях в любви, моем запятнанном духе.
Не могу смотреть ему в глаза, не могу запрятать свой стыд поглубже, чтобы начать говорить. Чувствую его руку на своем плече, пытаюсь вернуться к фокусу на размытом пятне моего прошлого и избежать воспоминаний, вытатуированных в моем гребаном сознании — на моем гребаном теле — но не могу. Райли заставила меня чувствовать — сломать эти проклятые барьеры — и теперь я ничего не могу с собой поделать.
— И раз уж мы прояснили ситуацию, — говорит он, его голос становится намного мягче, рука сжимает плечо. — Я знаю, Колтон. Я твой отец, я знаю.
Гребаный пол рушится подо мной, и я пытаюсь вырвать свое плечо из его хватки, но он не позволяет мне, не позволяет повернуться к нему спиной, чтобы скрыть слезы, обжигающие мои глаза, словно осколки льда. Слезы, подтверждающие тот факт, что я слабак, который совершенно ни с чем не может справиться.
И как бы я ни хотел, чтобы он заткнулся… чтобы оставил меня нахрен в покое… он продолжает:
— Тебе не нужно говорить мне ничего. Не нужно пересекать воображаемую черту в своей голове, заставляющую бояться, что признание заставит всех тебя бросить, докажет, что ты менее мужественный, сделает пешкой, которой она хотела, чтобы ты был…
Он делает паузу, и мне требуется каждая капля внутренних сил, чтобы попытаться встретиться с его глазами. И я делаю это за долю секунды до того, как чертова дверь во внутренний дворик, песок под ногами и кислород, обжигающий легкие, когда мои ноги вбиваются в песок на пляже, зовут меня, как героин наркомана. Скрыться. Сбежать. Спастись бегством. Но я, нахрен, застываю на месте, секреты и ложь вращаются и сталкиваются с правдой. Он знает правду, но я все еще не могу заставить себя произнести ее после двадцати четырех лет абсолютного молчания.
— Так что не говори сейчас ничего, просто слушай. Я знаю, что она позволяла им делать с тобой мерзкие и отвратительные вещи, от которых меня тошнит. — Мой желудок выделывает кульбиты, дыхание прерывается, когда я слышу это. — …вещи, которые никто и никогда не должен пережить… но знаешь, что, Колтон? Это не твоя вина. То, что ты позволил этому случиться не значит, что ты этого заслужил.
Соскальзываю по стене позади себя, пока не сажусь на пол, как чертов маленький мальчик… но его слова, слова моего отца… вернули меня в детство.
Напугали меня.
Изменили.
Вынесли мне мозг, воспоминания начинают протискиваться через червоточины в моем испорченном сердце и душе.
Мне нужно побыть одному.
Нужны Джек или Джим.
Мне нужна Райли.
Нужно забыть об этом. Снова.
— Папа? — у меня дрожит голос, как у маленькой сучки, просящей разрешения, и, будь я проклят, если сейчас я ею не являюсь. На гребаном полу, собираясь снова блевануть, тело трясется, в голове мечутся мысли, желудок восстает.
Он садится на пол рядом со мной, как делал, когда я был маленьким, кладет руку мне на колено, его терпение немного меня успокаивает.
— Да, сынок? — его голос такой ласковый, такой неуверенный, что я могу сказать, он боится, что, вероятно, зашел слишком далеко. Что сломал меня еще больше, когда я уже и так был разбит в хлам и слишком долго держался на одном скотче.
— Мне нужно… нужно побыть одному.
Слышу, как он вздыхает, чувствую его смиренное принятие и его бесконечную любовь. И мне нужно, чтобы он ушел. Сейчас же. Прежде чем я потеряю контроль.
— Ладно, — мягко говорит он, — но ты ошибаешься. Пусть, ты никогда не произносил этих слов вслух — пусть, никогда не говорил, что любишь меня — но я всегда это знал, потому что это так. Это в твоих глазах, в том, как загорается твоя улыбка при виде меня, в том факте, что ты, не спрашивая, делишься со мной своими любимыми шоколадными батончиками «Сникерс». — Он посмеивается над воспоминаниями. — Как ты позволял мне держать тебя за руку и помогать тебе звать твоих супергероев, пока лежал в постели, пытаясь заснуть. Так что слов не было, Колтон… но так или иначе ты говорил мне об этом каждый день. — Он замолкает на мгновение, пока часть меня позволяет факту о том, что он знает, погрузиться в меня. Что все мои переживания за эти годы, что он не знал, как сильно я пал, не имели значения. Он знал.
— Я знаю, твой худший страх — иметь ребенка…
Восторг, поднявшийся во мне, захлебывается страхом от его слов. Это уже слишком, слишком много, слишком быстро, когда я так долго скрывался от этого.
— Пожалуйста, не надо, — умоляю я, зажмурившись.
— Хорошо… я наговорил тебе кучу всякого дерьма, но пришло время тебе это услышать. И мне жаль, что я, вероятно, задурил тебе голову больше, чем было нужно, но, сынок, сейчас только ты сможешь это исправить — разберись с этим сейчас, когда все карты перед тобой. Но я должен сказать, ты — не твоя мать. ДНК не делает тебя таким же монстром, как и она… так же, как если бы у тебя был ребенок, твои демоны не перейдут на эту новую жизнь.
Мои кулаки сжимаются, зубы скрежещут при последних словах — словах, которые питают худшие из моих страхов — желание что-нибудь сломать возвращается. Чтобы заглушить боль, вернувшуюся с удвоенной силой. Знаю, он довел меня до предела. Слышу его тихий вздох сквозь каждый крик моей души.
Он медленно встает, и я уговариваю себя посмотреть на него. Показать, что я его услышал, но не могу заставить себя сделать это. Чувствую его руку на своей макушке, будто я снова маленький мальчик, и его неуверенный голос шепчет:
— Я люблю тебя, Колтон.
Слова заполняют мою гребаную голову, но я не могу заставить их преодолеть страх, застрявший в горле. Преодолеть воспоминания о молитве, которую я повторял, и за которой следовали жестокость и невыразимая боль. Как бы мне ни хотелось сказать ему — чувствуя потребность сказать ему — я все еще не могу.
Видишь, идеальный пример, хочется мне ему сказать, показать, насколько я испорчен. Он только что вывернулся передо мной нахрен наизнанку, а я не могу дать ему проклятый ответ, потому что она украла его у меня. И он думает, что я могу быть родителем? Она сделала мое сердце черным, а душу — гнилой. Ни за что на свете я не смог бы передать это кому-то другому, если бы был хоть малейший шанс, что такое может случиться.
Слышу, как закрывается дверь, остаюсь на полу. Внешний свет угасает. Джек зовет меня, искушает, давая возможность без стакана погрузиться в его покой.
Гребаное смятение затапливает меня. Утаскивая вниз.
Мне нужно проветрить свою чертову голову.
Нужно разобраться со своим дерьмом.
Только тогда я смогу позвонить Рай. И Боже, как же мне хочется ей позвонить. Мой палец парит над гребаной кнопкой вызова. Зависает там больше часа.
«Вызов».
«Вызов завершен».
«Вызов».
«Вызов завершен».
Чтоб меня!
Закрываю глаза, голова кружится от выпитого. И я начинаю смеяться над тем, до чего меня довели. Мы с полом становимся лучшими друзьями. Охрененно.
Нетрудно подняться, когда ты уже и так на гребаном дне. Время садится в чертов лифт. Я начинаю смеяться. Знаю, есть только один способ очистить голову — мой единственный гребаный кайф, кроме Райли — который поможет на некоторое время сдержать демонов в страхе. И как бы мне ни была нужна сейчас Райли, в первую очередь я должен сделать кое-что другое, чтобы разобраться со своим дерьмом. Моя правая рука, мать ее, дрожит, когда я жму на вызов, и боюсь до чертиков, но время пришло.
Сначала голова.
Затем Райли.
Чертовы детские шажочки.
— Привет, придурок. Не думал, что ты помнишь мой номер, прошло чертовски много времени с тех пор, как ты мне звонил.
Что за гребаная брюзгливая старушка. Боже, я люблю этого парня.
— Бэкс, посади меня в чертову машину.
Его смех тут же замирает, тишина уверяет, что он услышал меня, услышал слова, которые я знаю, он ждал услышать с того момента, как меня выписали.
— Что происходит, Вуд? Ты уверен?
Почему все, нахрен, допрашивают меня сегодня?
— Я сказал, посади меня в чертов автомобиль!
— Ладно, — растягивает он в своей медленной манере. — Где витает твоя голова?
— Серьезно, твою мать? Сначала подталкиваешь меня сесть в эту ублюдочную машину, а теперь сомневаешься в том, хочу ли я этого? Ты что, моя чертова кормилица?
Он хихикает.
— Ну, мне правда нравится, когда с моими сосками играют, но, черт, Вуд, думаю, прикоснись ты к ним, и от этого у меня все опустится.
Не могу удержаться от смеха. Чертов Бэккет. Всегда полон гребаных шуточек.
— Перестань меня доставать, ты можешь вывести меня на трассу или нет?
— Ты можешь протрезветь и выпустить из рук Джека, потому что твой голос выдает тебя, а в твоей голове все еще полно дерьма… поэтому я снова повторю свой вопрос. Где твои мысли?
— Повсюду, мать твою! — кричу я на него, не сумев скрыть пьяные нотки в своем голосе. — Черт, Бэкс! Вот почему мне нужен трек. Мне нужно очиститься от дерьма, чтобы помочь исправиться.
На линии повисает тишина, и я прикусываю язык, потому что знаю, если я надавлю сильнее, он пошлет меня нахрен и повесит трубку.
— Трек не исправит твою гребаную голову, но думаю, что одна красотка с волнистыми волосами могла бы для тебя это сделать.
— Брось это, Бэкс. — Рявкаю я, не в настроении для очередного сеанса психотерапии.
— Ни за что на свете, ублюдок. Есть ребенок. Нет ребенка. Ты действительно собираешься вытолкать лучшее, что у тебя есть, за дверь?
И начинается сеанс номер два.
— Иди на хер.
— Нет, спасибо. Ты не в моем вкусе.
Его снисходительный тон бесит меня.
— Держись от этого подальше, мать твою!
— О! Так ты собираешься ее отпустить? По-моему есть такая песня или подобное дерьмо? Ну, черт, если позволишь ей уйти, полагаю, я покажу ей как бежать.
Ублюдок. Что, сегодня мои кнопки так легко нажать?
— Если ты умный, то заткнешься нахрен. Я знаю, ты подталкиваешь меня… пытаешься заставить позвонить ей.
— Вау! Он слушает. Вот это чертова новость.
С меня достаточно.
— Хватит валять дурака, делай свою работу и выведи меня на чертову трассу, Бэккет.
— Будь на автодроме завтра в десять утра.
— Что?
— Давно пора. Я зарезервировал трек на прошлой неделе, ожидая, когда твоя задница с этим справится.
— Хммм. — Он должен был поставить меня в известность.
— Тебя не увидят. — Смеется он.
— Отвали.
— Как скажешь.