Так хочется любви

Сколько себя помню, всегда остро хотелось любви. Чтобы она разлилась в сердце, затопила по самую макушку. Меня любят! Да, бывало. Я берегу эти моменты. Вспоминаю. А может, придумываю?

Вот я бегу по свежевспаханному картофельному полю с пригорка вниз, к дому. Мне года четыре. Папа фотографирует, кроме него не кому. Я бегу счастливая. Но нет. Это не воспоминание. Это я придумала счастье, глядя на старое фото. Придумала в деталях, так достоверно, что даже весенний запах влажной земли помню.

Моментом полного детского счастья вспоминается наша с дедушкой дорога на покос. От остановки поезда нужно было долго добираться до нашего шалаша — перемахнуть две сопки, свернуть вправо и еще по прямой вдоль пшеничного поля. Колоски еще мягкие, несозревшие.

Самая красивая дорога через сопки. В земляной колее после дождя остались лужи. И в них стрекочут, прыгают кузнечики. Почему-то запомнилось — разноцветные. Красные, зеленые, желтые. Правда они такие яркие или это тоже придумала? Утреннее солнышко, еще не жарко, стрёкот и веселые прыжки разноцветных кузнечиков. Дедушка молчит. Он не сердится, просто молчун. А я болтушка и стрекочу не хуже кузнечиков.

Наблюдаю тайгу. Хорошо. Спокойно. Благостно. Нас догоняет деревенский почтальон на коне и меня подсаживают, почти на шею перед седлом. Высоко! Страшно! И все равно счастье!

Еще помню. Я болею. Лежу в своей комнате за печкой и мама приносит мне сладкие фрукты из баночки болгарского компота. Фрукты и компот — не редкость. Удивительно — когда именно мне. Одной. Мама. Обо мне помнят! Меня любят! И это точно воспоминание. Жаль, я редко болела.

— Ты маленькая такая хорошая была, — говорит мне бабушка. — Шустрая. Легкая на подъем. Что ни скажешь сделать — бегом бежишь выполнять.

Сейчас я подросла. И перестала быть хорошей. Я плохая.

Я рано созрела. Месячные начались в поезде. Бездетная тётя иногда брала меня к себе на зимних каникулах. Ехали в плацкарте день. Это был день ужаса. Я не понимала что со мной происходит. Я умираю? Черные сгустки пропитали колготы, рейтузы. Еще страшнее было сказать об этом. Признаться! Словно в ужасном проступке, преступлении. К этому возрасту уже появилась стойкое убеждение — если что-то со мной случается, это непременно моя вина. САМА ВИНОВАТА — уже въелось в подкорку. И поэтому я молчу до последнего.

— Теперь так будет каждый месяц, — строго сказала тётя.

Что это? Почему? В чем я провинилась? Эти вопросы тогда задавала себе мысленно. Вслух нельзя. Это я поняла. О таком не говорят вслух. Это стыдно. И сама я теперь нечистая... стыдная.

Вот в это время я окончательно перестала быть хорошей.

Я резко вытянулась. Стала самой высокой в классе. Самой крупной. Буквально выскочила грудь. Кожа груди покрылась лучами розовых трещин, которые превратились в белые рубцы. Сформировалась попка. Сейчас я бы гордился такой крепкой как орех попкой и стоячей грудью третьего размера, хоть и в рубцах. Но тогда началась череда моих трагедий.

— Толстозадая! — Слышала я дома вместо имени.

— Да в кого у тебя титьки такие выросли! — Негодовала бабушка.

Мама молча поджимала губы. Она родила меня в 20 лет. И вот вдруг в свои молодые годы получила "в дети" здоровую титястую девицу.

Лицо покрылось прыщами. И это оказалось самым страшным.

За мои "титьки" надо мной подсмеивались одноклассники. Все девочки — тонкие звонкие. Самое широкое в их теле — коленные чашечки. И только я непонятно кто, и не ребенок, и не девушка.

Прыщи сделали меня изгоем. Я окончательно превратилась в "уродку толстозадую". И еще в "очкарика".

Очки стали последним комком земли на могилу моего детства.

Очки вызревали долго. С детского сада. Начались они с убеждения взрослых, что я тупая. Этим открытием охотно делились с соседями и знакомыми:

— Тупая, в её годы время не может запомнить.

В семейное шоу и персональную экзекуцию превратилось мое упорное обучение "времени". Учили по кухонным часам. Циферблат с золотыми стрелками и золотыми римскими цифрами — то еще испытание. Я старательно всматривалась. Цифры мне виделись золотистыми пятнышками. Со стрелками еще хуже. Они выглядели как веер. Если стрелки оказывались близко, то разобрать где часовая, а где минутная в мешанине золотистых полосочек было невозможно.

— Тупая! — Итожили взрослые. — Как можно твои-то годы время не понимать!

Все же до мамы дошло — подсказала незнакомая женщина в магазине, я это помню. Меня повезли в районный центр к окулисту. Вернулась я в минусовых очках — близорукость. В ужасных очках с оправой цвета детской неожиданности. Помню, знакомый, забиравший нас из аптеки, спросил маму:

— Почему ты купила ей самые уродливые очки? Она же девочка!

Так я стала "слепошарой", но осталась тупой. Стрелки кухонных часов по-прежнему виделись мне золотистым веером. Уже почти взрослой я взбунтовалась и прекратила менять очки на все более сильные. Оставалась пара диоптрий до инвалидности. А после мне поставили диагноз астигматизм. Близорукости не было. Врач не сумела выявить астигматизм, а я обзавелась сильной близорукостью и добавочным вагоном к огромной горе моих комплексов.

В школу я шла как на бой. В класс входила как на эшафот. Большая, титястая, в уродливых очках, с бугристым угреватым воспаленным лицом, с белобрысыми тонкими косичками — я и не могла остаться незамеченной. Да, "белобрысая" и "три волосинки" — это тоже мои дополнительные семейные имена.

Травили в школе меня самозабвенно. Ненависти добавляла бесконечная роль классного старосты, сборы копеек на значки, на марки, на помощь голодающим (это я вру, конечно). Соблюдение графика дежурств по классу и прочая тягомотина были на мне.

Я не жаловалась родителям. И даже в голову не приходило пожаловаться старшему брату, который учился на два года старше. Сейчас, вспоминая школу, я понимаю, что брат сознательно держался от меня в стороне. Он стыдился некрасивую сестру.

Конечно, первое время я жаловалась, даже плакала. Но толку. Единственным откликом могли быть слова мамы:

— Она там что, плачет? Ну пусть плачет. Побольше поплачет — поменьше поссыт.

Эту её фразу можно вывесить первомайским транспарантом над моим детством.

Постепенно плакать я перестала. А смысл? Мои слёзы — моча.

Долгое время мне казалось, что я в семье не родная. Меня удочерили? Но зачем? По взрослым разговорам выходило, что меня все же родили.

— Не успела мать сделать аборт. Врачи чего-то напутали. — "Утешал" папа. И еще больше меня тогда озадачил. А что такое аборт?

Но мама уточнила, что это папа как всегда напутал. Врачи ошиблись не в тот раз. А меня решили оставить, потому что отца забирали в армию. С двумя детьми выходило освобождение от службы. Вот и родили.

— Ты его от армии спасла.

Спасла — это точное слово. Два года армии папа с его характером не пережил бы. Убил бы кого или самого бы убили.

Характер у папы сложный. С приступами бурной злости. С матами. С белыми от ярости глазами.

В те же воспоминания о благостном мирном покосе влезал папа, его приезд. От благости и мира ничего не оставалось. Начинался ор и оскорбления:

— Как ты сено переворачиваешь, дура! Кто так вилы держит! Родили пахорукую!

— Психопат. — Тихо говорил дедушка и отходил в сторонку.

Он никогда не указывал отцу и не поучал его. Дед был не родной. Он взял бабушку с четырьмя детьми от двух предыдущих мужей. Работал в подземной шахте. Кормил семью. Вытягивал всю ораву из дремучей послевоенной нищеты. Ничего не требовал. И свою волю неродным детям не навязывал.

Дед был немножко в стороне от жизни, как бы на обочине. Пережитый немецкий плен, потом расстрельная 58-ая статья и Колыма оставили на нем след. Помню, как он приходил на парад ко Дню победы. По маленькой поселковой площади проходили ветераны, половина из которых даже на фронте не были. И мой дед смотрел на это со стороны, не комментируя. Что творилось в его душе, о чём он сожалел? Дед держал свои мысли при себе. И остался для меня загадкой.

Когда я была еще маленькой, дедушка мог пропустить рюмочку на праздниках и тогда он рассказывал истории из своей непростой жизни. Многое врезалось в память и когда я прочла рассказы Шаламова о колымских лагерях, то узнала события и людские типажи из дедушкиных рассказов.

Дед очень любил моего брата. Своих детей у него не было. И новорожденный мальчик, которого привез в материнский дом 18-летний пасынок с такой же юной городской женой, стал ему дорог как кровный. Думаю, дед защищал брата от дурного характера отца. Меня защищать было не кому.

Загрузка...