Мы вышли из больницы в тишине, которая была красноречивее слов. Она была тяжелой, наполненной страхом Пономарёва и осознанием, что мы столкнулись не с человеком, а с безличной «системой». Слово «Нулевой пациент», брошенное в воздух, повисло между нами, обрастая пугающими догадками.
Я завёл машину, и мы поехали домой. Не к дому Насти, а к моему дому. К нашему дому. Это осознание, пронзительное и ясное, пришло ко мне само собой, когда я смотрел на её профиль, освещённый уличными фонарями.
Тень длинных ресниц на щеке, упрямый изгиб бровей, губы, сжатые в тугую ниточку — я изучал каждую черту, как слепой изучает новое лицо.
Моя Любимая. Совсем недавно, в самых потаённых уголках своей израненной души, я начал называть Настю именно так. Она была моей девочкой, моей женщиной, моим спасением. И сейчас, в адском хаосе, я знал — мы будем вместе. Это было единственной точкой опоры в рушащемся мире.
Её рука, холодная от ночного воздуха, лежала поверх моей на рычаге КПП. Простое прикосновение кожи к коже, а казалось, будто она держит меня за самое сердце, не давая ему выпрыгнуть из груди или разорваться от бессилия.
Подъезжая к дому, я инстинктивно вжал педаль тормоза, вглядываясь в каждую подозрительную тень, в каждый оставленный на ночь автомобиль. Но улица дышала сонной, обманчивой безмятежностью. Настоящее облегчение нахлынуло на меня только тогда, когда дверь нашей квартиры распахнулась, и мы увидели картину, ставшую полным отрицанием нашего ночного кошмара.
В гостиной, на диване, укутанные одним большим пледом, сидели Костя и Аннушка. На экране телевизора тихо шел какой-то старый комедийный фильм, но они, кажется, уже его не смотрели. Аннушка, с припухшими от недавних слёз, но теперь спокойными глазами, дремала, положив голову на плечо Кости.
А он, сильный, грубоватый мент, сидел неподвижно, словно боясь её потревожить, одной рукой придерживая кружку с чаем, а другой — пульт.
Они выглядели так естественно, так мирно, что наша тревожная ночь показалась каким-то дурным сном.
Услышав нас, Костя медленно поднял голову и поднес палец к губам. Он бережно, с почти отеческой нежностью, переложил голову Аннушки на мягкую подушку дивана и бесшумно подошел.
— Всё чисто, — тихо сказал он. — Больше никто не беспокоил. Малые спят, накормлены, напоены, сказку на ночь выслушали. — Он кивнул на Аннушку. — Она молодец, держалась. Но выжата как лимон.
— Спасибо, брат, — я сжал его плечо, и в этом жесте была вся моя благодарность, всё облегчение, что дети в безопасности, что я не один.
— Да брось, — он брезгливо поморщился, но в глазах мелькнуло что-то теплое. — Ладно, я Анну домой отвезу. А вам, — его взгляд скользнул по мне и Насте, оценивающе и строго, — надо глаза прикрыть. Хотя бы на пару часов. Завтрашний день будет огненным.
Настя молча кивнула, ее собственная выдержка была на исходе. Она, как сомнамбула, прошла в детскую проверить мальчишек, а я задержался в прихожей с Костей.
Пока он помогал заспанной Аннушке надеть куртку, он наклонился ко мне, и его голос стал низким, деловым, каким бывал на допросах.
— Андрей, кое-что прояснилось. По своим каналам покопал. Твой Пономарёв — не просто рядовой хирург. Он — краеугольный камень. Ключевая фигура в распределении квот на высокотехнологичные операции, включая пересадку печени. Понимаешь размах? Твою бывшую протолкнули в обход всех очередей. Значит, за это кто-то заплатил. Очень дорого. Игнатенко? Возможно? Не знаю. Настоящая сила — тот, кто держит эти квоты в ежовых рукавицах и решает, кому жить, а кому — медленно угасать.
Эта информация вонзилась в мозг, как раскаленная спица. Все пазлы с ужасающей четкостью складывались в чудовищную картину. Маша была не просто пешкой в битве за детей. Она была дорогостоящим активом в чьей-то бесчеловечной схеме, живым товаром.
— «Нулевой пациент»... — непроизвольно вырвалось у меня.
Костя нахмурился.
— Что-что?
— Пустяки. Потом. Спасибо, Костян. Без тебя я бы...
— Да ладно, — он махнул рукой, открывая дверь для сонной Аннушки. — Разберёмся. Спи.
Дверь закрылась, и в квартире воцарилась та особенная, глубокая тишина, что бывает только в домах, где спят дети. Ее нарушало лишь их ровное, безмятежное дыхание за тонкой стенкой. Настя вышла из детской, скинув туфли, и босиком, по холодному полу, подошла ко мне. Ее бледное лицо светилось в полумраке.
— Спят, — прошептала она. — Оба, сопят.
Я не сдержался.
Я притянул ее к себе, обнял так крепко, что, казалось, наши сердца стучат в унисон, и прижался губами к ее виску. В этом объятии растворилась вся моя дрожь, вся накопленная ярость и страх. Мы стояли посреди прихожей — два израненных, до смерти уставших человека, нашедших в друг друге ту самую спасительную гавань.
— Пойдем, — я взял ее за руку, и мы босиком прошли в мою — нет, “нашу” спальню.
Мы не говорили ни слова. Скинули одежду, как сбрасывают с себя тяжелый, пропитанный чужим страхом груз, и утонули в прохладе простыней. Она прижалась ко мне спиной, а я обнял ее, уткнувшись лицом в ее волосы, пахнущие больницей, ночным городом и чем-то неуловимо-ее. Ее тело было живым источником тепла, и его спокойный ритм постепенно усыплял мою лихорадочную тревогу.
«Пономарёв... квоты... Нулевой пациент...» — мысли, словно уставшие птицы, медленно кружили в голове, уступая место тяжелому, бездонному истощению.
Последнее, что я почувствовал перед тем, как провалиться в короткий, тревожный сон, — это ее тихое, ровное дыхание у меня под ухом. И осознание простой, как выстрел, истины: завтра начинается не просто суд за опеку. Завтра начинается война с теневым королем, который торгует человеческими жизнями. И мои дети были разменной монетой в его игре.
Но теперь у меня была она. Моя Любимая. И это знание делало меня не просто сильнее. Оно делало меня непобедимым.